355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Литвинов » Германский вермахт в русских кандалах » Текст книги (страница 13)
Германский вермахт в русских кандалах
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:53

Текст книги "Германский вермахт в русских кандалах"


Автор книги: Александр Литвинов


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)

«Я, ОСТ – Остаток Сталинских Тварей»

Когда пришел в курилку дядя Женя, шел разговор о бомбе атомной.

– Говорят, радиация – это гадость такая, – говорил в это время дядя Ваня-корявочник, – что ни запаха нет у ней, ни вкуса. А ты как думаешь, Жень?

– А я навестил своих школьных дружков, – оставив вопрос без ответа, начал свой разговор дядя Женя, давая понять этим самым, что зря мужики по-пустому мозги напрягают, а вот то, что он скажет сейчас – достойно внимания. Видно, то, с чем пришел, его больше той бомбы заботило.

Усевшись, Уваров достал из кармана жестянку из-под ландрина, набитую самосадом базарным и газеткой нарезанной, и «козью ножку» свертывать стал:

– Кто выжил, кто погиб, а кто, как я, отвоевался. Но есть и другие. Младшие братья моих погибших дружков. Один ушел в партизаны, другой в полицаи подался. Партизан, когда наши пришли, приписал себе год и ушел добровольцем на фронт. Но струсил на фронте и домой прибежал. Его в сорок третьем судили и вместо расстрела дали пятнадцать лет: учли, что не было ему восемнадцати, когда дезертировал с фронта.

И полицая судили. И тоже дали пятнадцать лет, потому что и ему в сорок третьем году восемнадцати не было. Умудрился от немцев скрыть, что еще восемнадцати не было, когда в полицию напросился, чтоб только в Германию его не погнали батрачить. Вот, бляха-муха, дела! – ядовитой усмешкой перебил он себя.

– Что ж тут веселого, Женя?

– Я бы, может, по двадцать дал! – подкинув кверху коробок манерным жестом, дядя Гоша прикурил от спички, внезапно запылавшей у него между пальцев.

– По двадцать! – крутнул головой Уваров. – Это как посмотреть. А если задуматься очень, то вот получается что. Двое Родину предали и товарища Сталина! А Родина и товарищ Сталин их, можно сказать, простили. Врагов своих простили, бляха-муха! И только по пятнадцать дали…

– А может, немцы вынудили парня в полицию идти? – заступилась Полина Григорьевна.

– Вынудили, значит? – Уваров исподлобья на сказавшую глянул с какой-то ехидной радостью. – А что ж Советский Союз они не вынудили сдаться? Меня не вынудили власовским летчиком стать! А вынуждали! На морде моей написано, как они это делали!

Мужики примолкли, уставившись в бочку с водой, словно понять не могли, зачем она здесь оказалась!

А Валерик почувствовал, что все мужики притихшие настороженно ждут от Уварова слова опасного, чтоб сыпануть наутек по баракам. Такое не раз уже было.

Даже табачный дым к небу теперь подниматься боялся и котенком напуганным между курильщиков продирался под лавку.

– Откантуются на лесоповале и сорок первую годовщину Великого Октября будут встречать уже дома. И будут жить как люди. И спать на перинах. Кто? Дезертир и предатель! Их обнимать будут теплые бабы… А мои братья-товарищи в холодных могилах по разным Европам да по Азиям разным догнивают безадресно. А государство родное ихним родителям не дает на буханку хлеба. Нельзя! Потому что без вести пропал ваш сын или кто там еще. А вдруг он не просто без вести погиб, а в плену оказался! Да, не дай Бог, в плену том проклятом выжил «всем смертям назло!» Да, не дай Бог, вернулся домой живым! Тебе тут такую проверку устроят! Каждый день на допрос, а то и на дню по два раза. До чего-то дознаться хотят, что тебе самому не известно… «А не признаешься, как хочется нам, дак ты у нас вот как запляшешь! Ни прописки тебе, ни работы, ни пенсии!»

Он усмехнулся чему-то:

– Ну, ладно… Там были враги…

Он произнес эту фразу, призывая войти в его исповедь здравым рассудком и сердцем открытым. Чтобы поняли люди, как больно ему быть никем среди рабски покорных людей, среди глаз, сострадающих боязно.

– А тут? – продолжал он негромко. – Вроде бы все свои, но я до сих пот ощущаю, что я ОСТ, неполноценный житель своей страны. И память моя, до сих пор воспаленная, кричит мне оттуда, из Маутхаузена, что я тот самый, лагерный Остаток Сталинских Тварей, подлежащий уничтожению! Я на русской Родине своей, но я неполноценный, недочеловек, «унтерменшен», будто надо мной до сих пор нависает черное крыло Маутхаузена. Не верится даже, что мы победили! Радости нет от Победы той главной! У меня ее кто-то крадет каждый день!.. Крадет нашу радость и нашу Победу!.. Вот таким отношением вражеским к несчастным мученикам плена…

Кремационные печи фирмы «Топф»

На следующий вечер, по просьбе Полины Григорьевны, Уваров рассказывал о кремационных печах.

Забыв о чадящей цигарке, невольно вздохнул, уходя от «сегодня» в жестокое прошлое. И голосом сдавленным, будто прошлое снова его ухватило за горло, рассказывать стал:

– В крематории Биркенау однажды с трупами вышла заминка: вовремя не подвезли, а печам ферботен простаивать. Запрещено! Кремационные муфельные печи фирмы «Топф» должны работать непрерывно, днем и ночью при одинаковой температуре! Это необходимо, чтобы огнеупорные материалы сохранялись дольше! В течение примерно десяти часов каждая печь сжигала более тридцати трупов.

Изучить устройство и работу печи фирмы «Топф» у меня было время. В топки загружалось топливо – кокс. Трупы загружались в муфели с противоположной стороны топок. А муфель имел вид лежащего горизонтально пенала с чугунной дверцей. Размер этого пенала был рассчитан на один труп. Трупы подавались в муфель в горизонтальном положении, для этого они укладывались на специальный поднос. Дверца открывалась, и труп вкатывался в муфель печи вместе с подносом.

Я у одной такой печи стоял. На подхвате стоял при загрузке… Эсэсовец, из лагерной команды, приказал меня живого на поднос раскаленный бросить, чтобы печь не простаивала! Чтобы в ней постоянно что-то горело! Я, сколько сил моих было, сопротивлялся! Яростно сопротивлялся, пока меня ловили и гонялись за мной по крематорию. Да и товарищи не больно-то хотели меня живого в печку закатить. На мое счастье и каталку ту заело! Это на эсэсовца подействовало. Он заржал и разрешил мне дальше жить…

То было в Биркенау. Там крематорий был из нескольких печей… Вот голова моя маленько подгорела, но не успела окончательно сгореть… А вылечил меня наш русский доктор, тоже пленный. Он меня потом определил в состав лейхенкоманды. Это была особая команда из военнопленных. Мы собирали трупы по баракам и доставляли в крематорий или в яму.

Уваров бросил в бочку «козью ножку» догоревшую и спешно начал свертывать другую.

В молчании хмуром мужики на рубцы его рук глядели, на торопливые пальцы с остатками ногтей, недогоревших в Биркенау.

– До крематория у нас был Морицфельд, – продолжил он, прикурив от поднесенной кем-то спички. – Всех летчиков свезли туда. Построили нас на плацу. И помню, многовато нас там оказалось… И тут же два попа откуда-то явились. За ними мальчик нес перед собой что-то накрытое. Облачены были все трое по-церковному.

Вдоль строя нашего прошли вперед-назад. Кадилом покадили. Один из попов проповедовать стал, чтобы все мы пошли защищать землю русскую от большевиков. Потом власовец вышел в форме немецкой с погонами майора и нашивкой «РОА» на рукаве.

Мы впервые узнали тогда, что сформирована немцами Русская Освободительная Армия, то есть РОА, или армия власовская…

Человек несколько вышло из общего строя. И все. Больше нет добровольцев!.. Тогда нас по группам разбили, и власовцы вместе с попами нас агитировать стали…

– К предательству, значит, склоняли, – кто-то заметил.

– А может, искали трусливых.

– Там среди тех трусливых, по-вашему, – на сказавшего искоса глянул Уваров, – был герой Советского Союза, между прочим. Я его фамилии не знаю…

– А ведь они, гады, воевали особенно яростно, – Суровикин заметил. – И сильней смерти боялись к нам попадать! И настоящих фамилий своих перед расстрелом не называли: спасали родных от беды и позора.

– А все потому, что наше НКВД разбираться не хотело ни с ними, ни с нами, пленными! К стенке – и весь разговор!

– А если задуматься сильно да вспомнить, что на войне с нами было, то невольно поверишь, как безжалостно было НКВД к нашему брату.

– А если разобраться, дак виноваты не солдаты, а командиры те бездарные, что армии свои к войне не подготовили, а потом сдавались, бросив все и всех! Я вот читал опубликованное из дневника генерал-полковника Гальдера – начальника генштаба сухопутных войск Германии. Дак вот он записал в 41-м году, что русские всюду сражаются до последнего человека. Лишь местами сдаются в плен, в первую очередь там, где в войсках большой процент монгольских народностей. Часть русских сражаются, пока их не убьют…

– Суровикин! Василий! Расскажи, как вы держали в окружении дивизию немцев в 41 году в Белоруссии! Расскажи. Многие ж думают, что наши войска бежали без оглядки!

– Это национальная литовская дивизия разбежалась до вступления в бой, когда узнала, что немцы взяли Вильнюс… А мы с тяжелыми боями отходили, но под Порозовом, Новым Двором, Лысковом…с 28 по 30 июня 41 года мы их крепко зажали. 134-ю пехотную дивизию немцев окружили и держали. А бои какие были! Снаружи одни немцы перли, чтобы наше кольцо разорвать, а изнутри вырывались другие, вооруженные до зубов и сытые. А мы питались чем попало: кониной в основном да зерном с полей, если собрать удавалось. Голодали. Некоторые солдаты просто падали от голодного обморока… Но когда эта дивизия из нашего кольца выскочила в районе Лыскова, мы собрали богатые трофеи! Обзавелись оружием немецким: к нашим пулеметам и винтовкам уже не было патронов. Но главное – достались нам продукты! Там была и копченая колбаса, и рыбные консервы, и паштеты, и сало, и всякие сыры, и шоколад, и ром, и шнапс… И все это в прекрасной упаковке, чтоб не испортилось… А потом под Ружанами немцы хотели нас остановить и уничтожить. Вот где битва была! До рукопашной доходило! И бегали они от нас еще как! Мы как-то по настроению боя почувствовали, что надо рвануть вперед за отступающими немцами. И рванули! И вышли из окружения. Потом бои в Беловежской пуще…Они нашу пущу не забудут до гроба, если кто из них выжил…

– А как воевали части Русской Освободительной Армии на Западном фронте – об этом рассказ особый: непростой и нескорый, – свой рассказ продолжил Уваров. – Как держали союзников на пути к Берлину и как союзники потом мстительно убивали «вручную» русских ребят! Человек пять одного убивали, безоружного пленного, русского власовца. Может, когда-нибудь немцы расскажут, как сражались русские ребята на западном фронте против союзничков наших – американцев да англичан… Сдерживали американцев, чтоб наши войска без помощничков взяли Берлин. Слава им, безвестным героям. И среди власовцев были патриоты настоящие… Ну, а нас из Морицфельда опять в Маутхаузен бросили. А рядом Биркенау с печами… и я на каталку стал укладывать трупы.

Над курилкой повисло молчание.

– Потом был побег. Нас поймали и собакам ротвейлерам бросили. Тех зверюг, видно, век не кормили. Всех прикончили, а мной подавились. Скорей всего, звери наелись, наверно… Или, если быть точным, я первым упал, а все на меня уже падали. Каждый закрыл меня жизнью своей…

Валерик смотрел, как цигарка забытым предметом дымилась в руке дяди Жени и в пепел седой превращалась. И на ботинки тот пепел падал, на те самые, желтые, что имели подковки и спереди, и сзади.

– Только наши ребята – советские, русские продолжали в плену бороться. Безвестно… Американцы своих из плена встречали с военным оркестром, как героев встречали. А наши встречали проверками СМЕРШ. И, пройдя все чистилища, – в душе твоей радости нету от свободы полученной. Оглядишься вокруг, по карманам пустым пошаришь, и еще страшней становится в своей родной стране, когда видишь, что ты нищий и бесправный. И, несмотря на то что ты вернулся в дом родной, постоянной прописки тебе не дают. Только на две недели! И работы тебе не дают: по закону неписаному, тебя держат чужим! Ты – чужой своей Родине, за которую кровь проливал! А пришел инвалидом – хрен тебе в рыло, а не пенсию!.. Один кабинетный дядя так и сказал: «Кто тебя покалечил, у того и пенсию клянчи!»

– Женечка, как же ты, милый, живешь? – спросила Полина Григорьевна.

– А кто вам сказал, что я живу?.. Я даже нищим быть не имею права! А вот те, что лес под Тобольском пилят, те – сыны Отечества. Только маленько свихнулись с пути. Отпилят свое, подвыпрямятся, вернутся домой и в дружную семью народов СССР вольются, чтобы дальше предавать и гадить, но уже незаметно. Но гадить и предавать, потому что с кривой душой существо двуногое праведно жить не способно!

Обжигающий пальцы окурок дядя Женя выбросил в бочку.

– Если б мы знали, что дома нас за людей не считают, многие б не выдержали плена, не сражались бы в концлагерях за жизнь товарищей, за дух солдата Красной Армии. Мы внушали себе и другим, что Родина верит нам и надеется, что мы и в плену продолжаем свою войну с гансами до последнего дыхания…

«До последнего дыхания» – все равно, что до последней капли крови, – размышляет Валерик. – Так и в партизанской клятве говорится. И в солдатской присяге «до последнего дыхания». Тут было все ему понятно: солдат должен сражаться, пока не погибнет.

А вот на торжественном построении в честь партизана и комсомольца Владимира Зеболова, воевавшего разведчиком в партизанском соединении Сидора Ковпака, старшая пионервожатая, по прозвищу Дылда, сказала, что советские партизаны сражались до последнего патрона.

«До последнего патрона…» – застряло в голове Валерика, создавая впечатление недосказанности. – А что потом?»

И вот, когда на поляне героев в очередной раз собрался пионерский отряд и Дылда дошла до «последнего патрона», Валерик спросил:

– А что потом?

Дылда посчитала, что это спросил кто-то из пионеров и на секунду задумалась, собираясь с ответом:

– Ну, что-нибудь делает… чтобы врагу не достаться живым.

И, недовольная тем, что ее перебили, и своим замешательством, потребовала голосом окрепшим:

– Это кто у меня спросил?

– Это я, – просунул голову Валерик между стоявшими в первом ряду пионерами в чистой форме и при галстуках красных. А Валерик, как и вся ребятня, набежавшая с округи, был в трусах и майке.

– Мальчик, ты нас не отвлекай! – строго глянула Дылда и, разглядев, что он не по форме одет, добавила в голос возмущение: – Ты посторонний? Чей это невоспитанный?

– Да он из бараков!

– Ах, из бараков! Оно и видно! Дежурные! Проводите его за ворота!

– Да их тут много… Лучше не надо, Розалия Львовна…

Он так и не узнал, что надо делать, когда останется патрон последний. Стрелять в самого себя? А зачем, когда можно убить еще одного врага и пойти в штыковую!

И вот подходящий момент наступил, и Валерик не выдержал:

– А до последнего патрона если?

– Что до последнего патрона? – на секунду запнулся Уваров. – А, в смысле «до последнего патрона!» Это Геббельс солдатам своим внушал, чтоб они сражались до последнего патрона. А потом… Немцы ж не мы, иваны русские. Немец – отличный солдат, но амбразуру собой не закроет и на таран не пойдет, когда боекомплект закончится. А когда вразумили себе, что войну проиграли, «хенде-хох» научились делать и «Гитлер капут!»» кричать.

– А что наши кричали, когда сдавались? – Валерик спросил.

– А что было нашим кричать, когда командиры бездарные сдавали в плен дивизии и армии даже. Говорят, в сорок первом под Киевом наши растяпы сдали в плен сотни тысяч солдат! Вот и крикни об этом! Попробуй!..

И заскрипели тут лавочки, и, как вихрем подхваченные, по домам сыпанули фронтовики бывалые.

– Ты, Женька, гремишь, как пустое ведро. Тебе люди неправду прощают из жалости. А как было дело, не знаешь. А я был в тех боях, и в плену побывал, и бежал, слава Богу, удачно… Два месяца с половиной мы были в боях непрерывных…Два с половиной месяца непрерывных боев мы держали немца на себе, это тебе не хухры-мухры! Подвижные были бои. А в последние дни мы заняли оборону. Каждый вкопался в ячейку свою… А у нас к тому времени уже ни патронов, ни снарядов, ни сухаря, ни крошки хлебной… Да жара и не капли воды…Причем же тут командиры? Они были с нам. И командиры, и политруки. Что в рукопашную, что в штыковую – ходили с нами. А без воды да без еды, руки винтовку уже не держат, и без помощи сторонней тебе из ячейки не выбраться. Но ты еще солдат, потому что в патроннике винтовки твоей сидит патрон, хоть и последний… А вместо немца того, на кого ты патрон заготовил, бомбовой налет тебя с землей смешать нацелен, а после танки… Немцы свои части с передовой меняли, а мы день в день, ночь в ночь должны были держать его на прицеле. Не спавши и не евши…Вот это нервы какие. А главное в том, что Гитлер больше двух месяцев не мог наступать на Москву! Не мог! Потому, что мы его за одно место держали. Жаль, конечно, что народу столько полегло, – с печалью закончил дядька Микола и ушел.

Ушел и Уваров, аккуратно опустив в бочку окурок.

Пахомычева радость

В курилке остался Пахомыч, да у него под бушлатом Валерик:

– А ты, почему не бежишь по домам? Разве не страшно тебе?

– А меня, сынок, уже не страшит ничто. Ни жизни, ни страху во мне не осталось…

– Почему ж они быстро ушли, а, Пахомыч? На войне они смелыми были, а теперь испугались чего-то, что дядя Женя сказал… Они уже трусами стали?

– Да не трусы они! Позиция нынче другая, чем на фронте была. Враг там видимый был. И каждый знал, хоть и примерно, но знал, откуда он попрет и чем шарахнет по тебе. И многое зависело от тебя, да еще от товарищей. И боялся солдат на войне быть убитым да в плен, не дай Бог, угодить. А тут – человек в окружении. Кто друг, а кто враг – сразу не разберешь! А когда разглядишь да поймешь – будет поздно… Сейчас загреметь по статье политической можно за просто так. И ни слуху, ни духу от тебя не останется. Ни детям, ни близким твоим ходу не будет. И мужики берегутся поэтому. Женька правильно все говорит, да правда его опасная. Слушать нельзя. А ну, как услышат уши грязные! И пропал человек. И пропал ни за что! Просто слово сказал опасное.

– А мои уши мамка всегда проверяет, чтоб чистыми были.

– Она молодец, твоя мамка, – Пахомыч глядит на закатное солнце. – За Женьку пошла заступаться. Она комсомолка смелая. Тебе не рассказывала, как у немцев работала, нет?

– Нет, – мотает головой Валерик. – А как работала? Как учительница?

– Нет, дорогой мой, похлеще. Она партизанам документы добывала разные, когда в городской управе работала. Вот такие дела, милый ты мой. Ну, ты иди, сынок, спать, а я еще посижу, позорюю. На солнышко вот погляжу, как оно с неба уходит…

– А что на него глядеть? Оно еще завтра будет и послезавтра, – зевая, сказал Валерик.

– У тебя еще будет много… солнышков.

– А у тебя?

– А мои, брат, кончаются. Последняя шеренга подходит к концу.

– Но ты ж не болеешь, Пахомыч, а только кашляешь. И то по ночам…

– Дак, сынок, я уже не болею, – с ласковой грустью гладит Пахомыч мальчика по голове. – Догораю я, милый ты мой. Вот, как солнышко это сейчас догорает. Незаметно и тихо… Но нам унывать нельзя! – взбодрил он себя улыбкой. – Хорошего да настоящего в жизни находится больше, чем прочего разного. Правда, это начнешь понимать, когда в жизни всего нахлебаешься, милый ты мой. Да пройдешь сквозь болячки да горести, но только не через войну, не дай Бог… Мне в разведке пришлось воевать, в полковой. Мужик я здоровый был: пятьдесят четвертый размер хэбэ носил. Сейчас не верится даже, какой я здоровый был. А во время патрулирования, уже в городе Вена, после Победы, напоролись на эсесовцев переодетых. Мы у них документы хотели проверить, а они по нам – огонь на поражение… Меня потом чуть откачали. А все потому, что расслабились мы, потеряли напряг боевой. Мол, война уже кончилась, расслабуха полнейшая и долгожданная радость… А война, брат ты мой, до сих пор не затухла и невидимо тлеет. И мы хоть и мирные люди, а должны быть всегда начеку, чтоб не проспать, когда фашисты недобитые опять захотят пострелять.

Вздохнул притаенно Пахомыч, высвобождая Валерика из-под бушлата:

– Брат ты мой, на самом деле уже поздно. Иди-ка ты спать. А утром пойдем мою радость встречать-провожать…

Они встретились утром, и Валерик спросил:

– А почему говоришь «встречать-провожать?»

– Это сам ты увидишь сейчас. Ты, может, и видел ее, мою радость, да пролетел мимолетом. Не разглядел.

– А где ж ее надо разглядывать? Что ли, у тебя под бушлатом?

– Не отгадал! Вот давай-ка к «Гвоздилке» пойдем, и сам ты увидишь.

– А радость – это когда тебе весело?

– Точно! Без команды улыбаешься и сам того не замечаешь.

– А по команде разве можно улыбаться?

– Можно, брат. Даже можно смеяться. Только нельзя из-под палки любить да радоваться, милый ты мой.

Они подошли к воротам артели «Гвоздь», именуемой в народе «Гвоздилкой», и сели у ворот под деревом вязом.

– А почему «Артель «Гвоздь» на вывеске написано?

– Потому, что артель была создана для производства гвоздей деревянных. Гвоздь был ее главной продукцией. Отсюда и «Гвоздилка». Это сейчас, когда разбогатела артель да обзавелась станками разными, выпускает, кроме гвоздей, еще и колодки деревянные для фабрик обувных, деревянные дуги для конской упряжи и на железном ходу повозки… Вот ты их увидишь сейчас.

– А почему деревянные гвозди, а не железные?

– А все потому, что сапоги для солдат да ботинки рабочие шьются на гвоздях деревянных. Обувь такая воды не боится потому, что гвозди набухнут когда, то держат подметку лучше всяких гвоздей металлических и воду не пропускают… А вот отгадай, из какой древесины гвозди те вырабатывают? Из дерева какого?

– Из дуба!

– А вот и нет! Из березы!.. Однако внимание! Щас ворота откроют, и полуторка выйдет, а за ней наша радость. А шофер на полуторке – мой товарищ. Знаешь, где мы с ним подружились?

– На войне.

– Оно-то так, да не совсем… В соборе Святого Стефана, что в городе Вена! Вот где… А разговорились когда да узнали, что мы из нашего города, то и вовсе братьями стали! Он тогда был сапером, а я в оцепление был поставлен, чтоб к собору людей не пускать. Они ж, эти венцы, не верили, что немцы собор заминировали, когда отступали! Да я ж об этом рассказывал… О! Ворота уже открывают.

И вот показалась полуторка и тихо пошла из ворот.

Приподняв фуражку, Пахомыч поздоровался с шофером.

– Здоровья тебе, Иван Пахомыч! – в ответ прокричал шофер из кабины. – У меня осколок вышел! Тот самый, что мешал ходить! Мелкий! А ты как? Вижу, что живой! И слава Богу! Отстреливаться будем до конца!

– Да, да, дорогой! Будем… пока пороху хватит. И тебе здоровья, Виктор Федорыч!

Шофер не слышал слов Пахомыча, но продолжал широко улыбаться.

А за полуторкой, одна за другой, покатились повозки белесые. Оглобли свои неокрашенные друг на дружку закинув, будто девицы красные в хороводе веселом вслед за мамкой-затейницей появились себя показать. И тут же колесами новыми, сталью кованной ошинованными, одна за другою в припляску пошли по булыжникам улицы. И перепляс этот звонкий за ними пошел-полетел музыкальною россыпью-трелью.

Прохожие останавливались, привлеченные зрелищем звонким. Улыбались невольно, тихой радостью наполняясь.

И было Валерику необъяснимо хорошо.

– Здорово как, Пахомыч! Будто много людей в ладошки хлопают!

– Вот, брат! Это и есть наша радость! Вот мы встретили радость и тут же ее проводили. Все как в жизни. Вот как сейчас. И насильно удерживать радость нельзя: она вянет и гибнет, как роза в букете, – проговорил он раздумчиво, что– то свое вспоминая.

– А куда покатились повозки?

– На станцию. Погрузят в вагоны и по колхозам… Ты вот, наверно, заметил, что люди не все останавливались и не все улыбались, когда наша радость тут проходила?

– Не все. Одна тетка дак морщиться стала, будто голова у нее заболела от шума.

– Точно, милый ты мой! А все потому, что для одних эта пляска колес – радость светлая, а для других – просто шум. Это значит, что сердце имеет глухое. А надо, чтоб в сердце твоем была песня! Вот когда твое сердце поет, тебе тогда все улыбается: и эти деревья, и дом, наш барак, и вся улица эта. И ты сам веселеешь душой, несмотря ни на что. И плевать на все горести, трудности! Ты уверен, что их победишь! А все потому, что сердце имеешь поющее, и в душе твоей радость живет. Правда, она не всегда там бывает. Куда-то уходит на время, когда возникают заботы. Уходит и снова приходит. Ты светлеешь лицом и на мир веселее глядишь! И всегда, даже в пасмурный день, твое доброе сердце свой солнечный лучик отыщет. И на людях – ты человеком глядишься, а не мымрой болотной. И ты готов на посильную помощь другим. Бескорыстную помощь! И людям приятно становится оттого, что живешь среди них. И все, что ты доброго делаешь людям, радостью в сердце твоем отзывается. А радость и есть настоящее счастье. Отсюда и сердце поет. Вот как оно получается, когда твое сердце поет!

– Пахомыч, а твое сердце поет?

– Поет.

– А почему ж я не слышу?

– Ну, это ж так говорится, что у кого-то поющее сердце. Это не значит, что оно в голос поет песню какую-нибудь! Просто человек живет с радостью. Ну, бывает, что и поет вместе со мной! Иногда я мурлычу.

– А я знаю, какую ты любишь. «Эх, вы, косы, эх, косы русые, сарафан из миткаля. Губы алые Марусины, песни звонче соловья!..»

– Да, брат, – кивает головой Пахомыч. – Юность тогда вспоминается…

– А бондарь, дедушка Кондрат, когда клепочки тюкает топориком, знаешь, что напевает? Он тюкает и молчит. Молчит, молчит, а потом и затянет: «Ах, ты, моя милка, да черноброва, по тебе походя палочка дубова!»

И оба смеются.

– Ты такой добрый, Пахомыч. Ни на кого не злишься. Тебя тетка так больно толкнула, там, вчера у ларька, что чуть не упал! А ты ей улыбнулся, да еще извинился, будто ты виноват. Разве можно так жить?

– Можно, милый ты мой, очень можно. Никакую обиду в себе не держи. Не отравляй себя ядом. От гнева да зависти только горести да болезни… Вот я так и живу. Да и как еще жить, когда понимаешь, что день этот нынешний, может, последний в обойме твоей. Может, солнышко завтра возьмет да и встанет уже без тебя…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю