355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Литвинов » Германский вермахт в русских кандалах » Текст книги (страница 10)
Германский вермахт в русских кандалах
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:53

Текст книги "Германский вермахт в русских кандалах"


Автор книги: Александр Литвинов


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)

Фриц поднимает брови и молчит, продолжая усердно сбивать старый раствор с кирпича.

– И Вальтер немецкий солдат, – за него отвечает Валерик. – Только сначала он был фашистом, а когда сдался в плен – антифашистом стал. Так? А сам улыбаешься!.. Вот был бы сейчас антифашистом и командиром!.. Ну, хоть бы на такусенький кусманчик сдался в плен, – большим пальцем Валерик показывает малую часть мизинца своего. – И был бы у тебя мундир, как у Вальтера, а этот, старый твой мундир мы бы дяде Ване сдали на корявки, за крючки и леску.

– О, «старый твой мундир дяде Ване на корявки!..» «Старый твой мундир!» – есть кусманчик Дойчланд! Такусенький кусманчик! – И Фриц показал Валерику кончик мизинца, в точности повторив его жест. – На корявки дяде Ване! Елки-палки… Ферботен!

И с возмущением наигранным крутнул головой.

– Ну и ходи оборванцем!

– Ихь бин дойче золдат! Йа не есть оборванцем! Мундир – есть мундир!

– Твой мундир дядя Ваня на корявки уже не возьмет, – замечает Валерик укоризненно. – Бабушка Насти за вас, за пленных, переживает: «На наших немцах уже не мундиры, а одно название. Хоть и супостаты они, а мне за них стыдно, будто я довела их до такого позора».

– А «супостаты» – дизер что? – спрашивает Фриц с интересом.

– Супостаты? Бабушка Настя сказала, что супостаты – это враги. Все наши враги – это супостаты. А у немцев супостаты есть?

– О-о! – с готовностью вскидывает голову Фриц и, заострив указательный палец кверху, поясняет: – Дас ист Дойчланд.

– Понял: твой палец – это Германия.

– Унт дизе, – другой рукой Фриц обводит пространство вокруг вызывающе задранного кверху пальца. – Супостаты, супостаты, супостаты!..

– Все вокруг немцев – супостаты? – не хочет верить Валерик. – И мы, все русские? И товарищ Сталин?

– О! Найн! Найн! – категорически не соглашается Фриц. Снимает с головы кепи, кладет ее на стопку кирпичей, и перед ней на колени становится, и руки складывает в молитвенную позу: – Геноссе Сталин есть Дойчер Готт!

– Товарищ Сталин немецкий Бог?

Фриц утвердительно кивает головой.

– А своего Бога, немецкого, вы куда подевали?

– Дойчер Готт ин русиш плен, – сказал и голову потерянно повесил.

– Вот это номер!..

Примчавшись в барак, Валерик прямо с порога выпалил бабушке Насте:

– Бабуля, Фриц говорит, что у немцев Бог – наш товарищ Сталин! А ихний, немецкий Бог в русском плену сидит!

– Да что ты говоришь! – всплеснула руками бабушка Настя, выражая этим свое удивление крайнее. – Так прямо и говорит?

– Так прямо, бабуля.

– Что ж это с ним такое? – перешла на шепот бабушка. – Наверно-таки, радио наслушался. А может, где в газетах прочитал… А ежели разобраться по-тихому, внучек ты мой, дак так оно и быть должно! И слава Богу, что наш батюшка Сталин у них на божницу поставлен, а не басурманин какой-ся!..

Каска вермахта и год 41-й

При разборке руин, среди прочего хлама военного, попадались солдатские каски обеих воевавших армий. Две хорошо уцелевшие каски Валерик немцам принес.

Бергер и Шварц, увидев каски, за своей потянулись, с орлом и свастикой, и, приняв ее в четыре руки, разглядывать стали в молчании.

А когда возвращали Валерику каску, оба, как по команде, вздохнули. И глазами провожали, пока он нес ее показывать Фрицу.

– Фриц, а как по-немецки «каска»?

– Каска? – в руки взял он каску вермахта. – Дер хельм.

– Дер хельм? Хельм… Хельм, – повторил Валерик, пробуя на слух чужое название известного предмета. Подумал и сморщил нос. – Нет, Фриц, каска есть каска, а не «хельм» какой-то!

– Йа, йа, дер хельм, дас ист дер хельм.

Фриц на каску с орлом и свастикой смотрел глазами притомленной радости, будто друга военного среди узников нынешних встретил. В руки принял ее как родную, что была с ним в боях и походах. И коржавыми пальцами, ставшими трепетно-чуткими, стал ее обтирать осторожно, будто прошлого прах на ней был, а не пыль и песок этих русских руин. Оглядел ее всю и огладил и напротив себя уложил под метелки бурьяна. И вздохнул тяжело от возникших в душе отголосков былого.

– Фриц, ты был самым-самым немецким солдатом! Да, Фриц?

Фриц кивнул с пробудившейся гордостью и мундир свой истертый одернул, потоптался на месте и сел, и в каску глазами воткнулся, очевидицу жизни его изувеченной.

– Ты воевал просто так? Да, Фриц? И не убивал никого?..

Нахмурился немец. Лицо его стало недобрым. Он снова ушел в себя.

…Где-то уже после Минска, в лесах, они вышли на лагерь детей в красных галстуках. С ними девушки были. Тоже в галстуках красных… Девушек этих в сарай отвели, заполненный сеном, и там их стали ласкать на правах победителей! А девушки стали свирепо кусаться! Кричать!..

На визг и надрывные крики девчат детвора набежала! И тогда лейтенант приказал всех детей, что в лагере были, согнать в конюшню и закрыть.

Но девушки как озверели! Не хотели отдаваться победителям!

– Их надо слегка придушить, – посоветовал медик. – И они перестанут брыкаться!

И действительно, дело пошло по совету медбрата.

Они подустали тогда от работы такой: девушки все, как одна, были девственницы. Такие вот эти «недочеловеки!» И ржали потом жеребцами, кровью девственниц помеченные!..

Фриц до сих пор вспоминает девчоночек тех и сожалеет даже, что их пришлось наказать «за сопротивление желанию германского солдата»!.. Вместе с детьми пионерского лагеря и народом той деревеньки их закрыли в конюшне.

И чтобы с плачем, и ревом, и надрывными криками разом покончить, лейтенант приказал ту конюшню бензином облить и поджечь огнем трассирующих пуль из пулеметов!

Помнит Фриц, как жутко кричали дети и с болью надрывной выли собаки.

Потом этот мальчик, глазастый от страха, из-под стрехи горящей выпал перед ними. Лейтенант мимоходом мальчика пытался пристрелить, но в его «люгере» закончились патроны. И кивком головы лейтенант приказал это сделать ему, Фрицу Мюллеру. И Фриц это сделал. И, кажется, что улыбался при этом… Не улыбался тогда только тот, кто не верил в победу! А таких Фриц не видел в то время. То время!.. Оно в память вошло навсегда! Какое красивое лето! И жуткая поздняя осень, с убийственно-страшной зимой под Москвой!

Сколько было пожогов потом, примерных расстрелов. Сколько было карательных акций совместно с частями венгерскими и отрядами из Украины западной… Все это было потом, когда в этих русских лесах развелись партизаны – бандиты, мешавшие немцам воинский долг выполнять, как положено! Да, многое было потом… И самое скверное было тоже потом…

Теперь ему, Мюллеру Фрицу, когда смотрит на жаркие угли костра, – вспоминается год сорок первый! И тот самый малыш из огня так пронзительно смотрит! Это все потому не выходит из памяти, что Мюллеру Фрицу увидеть пришлось неуемную радость в глазах малыша! «Он думал, наверно, что останется жить, раз спастись удалось из конюшни горящей…» И потом, когда он, Мюллер Фриц, по мальчику очередь дал, в трех шагах от себя… И когда горстью пуль малыша шибануло под стену конюшни, уложив наповал, в глазах еще радость светилась. Огромная радость, что не успела погаснуть в прострелянном сердце его!

Он тогда задержался над телом мальчишки: то была его первая жертва, которую видел так близко. Его первая зримая жертва во славу Великого Рейха! Первая доблесть на этой враждебной земле Мюллера Фрица, солдата Германии!

– Запомни, Мюллер, – сказал в тот момент лейтенант. – «Жестокость сегодня означает спокойствие завтра!» Так говорит наш фюрер, Адольф Гитлер!

«Тогда все было просто. За нас даже думали боги земные и заранее нам отпускали грехи! Стреляйте! Стреляйте! Стреляйте! – призывал и приказывал Герман Геринг. И мы выполняли любые приказы, не ведая вины… И наш лейтенант, и все мы выполняли приказы верховного.… Однако жестокость тех дней нам спокойствия не принесла…»

– Фриц, ты куда-то опять провалился!

Вздрогнул Фриц! На Валерика тупо уставился, будто вот этот мальчишка из прошлого вышел и голос подал. Тот не озвученный голос, который он, Мюллер Фриц, расстрелял у конюшни горящей.

Он какое-то время молчит, невидяще глядит перед собой. Кирпич и кирочку брать в руки не желает: они ненавистны ему!

А мертвые скалы руин дыбятся в небо и перед ним громоздятся. И скалам не видно конца! Их преднамеренно столько в этот город собрали. Для плененного вермахта! Инструмент первобытный! Долбежка тупая превращается в пытку! Однообразие нудное бьет постоянно! Можно свихнуться с ума!

– Фриц, а давай-ка в обед на озеро смоемся! Купнемся! Давай?

– Купнемся, – машинально Фриц повторяет, оставаясь в себе. Проделки того сорок первого года для него обернулись хроническим страхом: а ну, как найдется свидетель тех кровавых затей и на дознании русским расскажет! Кем после этого станет Фриц Мюллер для них? А если еще выплывет сельская школа с тяжелоранеными на полу! Тех раненых русских они выбросили через окна прямо в яму, что русские женщины, под дулами ружей немецких, в молчании злобном копали. Могилу копали для раненых красноармейцев… еще живых!

Но потом отказались те женщины землею живых засыпать! Пришлось и женщин расстрелять. И бросить пришлось в ту же яму. А все потому, что нужна была школа под лазарет для раненых парней из вермахта! Лишь только школа уцелела на отшибе сожженного села да каменная церковь.

К полудню жарко становится, и Фриц колодки снимает с ног и ставит рядом с каской. Но убирает поспешно колодки за спину: не вяжутся рядом атрибуты войны и позора.

Фриц садится на землю и мягкой полынью сметает песок с ног запотевших.

И видит Валерик, с какой неподдельной любовью, с прилежанием и удовольствием Фриц разминает ступни и массирует пальцы, в отдельности каждый, будто игрушки любимые перебирает.

Устав заниматься ногами, Фриц спиною к стене прислоняется и взглядом застывшим сквозь каску глядит в тот далекий и славный период начала войны.

– А в колодках твоих ноги мерзли зимой?

Фриц оттаял глазами, поморщился так, словно боль той прошедшей зимы к нему снова вернулась:

– Мерзли, мерзли унд мерзли, – кивает головой. – Русиш зима… О! Майн Готт! Будет скоро зима, будет Фрицу капут, елки-палки!

– Ты не бойся капут! – заверяет Валерик. – Мы дадим тебе валенки. Старые. Ты разрежешь и будешь носить, чтоб налезли… Как Пахомыч у нас. Он и летом их носит, и в валенках спит. А на валенки в дождь надевает бахилы.

Благодарной улыбкой Фриц расправил лицо.

– А вот эти рубцы от болячек морозных, да, Фриц?

– О, найн, найн! Ист яр айн унд фирцихь, – Фриц пальцем на песке вывел число «41».

– А, я знаю! Это год сорок первый. Война началась тогда.

– Йаволь, братишка! Фриц марширен, марширен, марширен! Унд быстро, быстро! Лос, лос! Давай, давай!

И зазвучала в голосе проснувшаяся радость тех дней безжалостных – и страшных, и веселых! И, помогая себе жестами и мимикой и шлепая ногами по песку, Фриц рассказал, как ежедневно приходилось большие переходы совершать по нескольку десятков километров при полной выкладке и пешим ходом. Все потому, что танки и машины тонули в русском бездорожье, а лошади в повозках пароконных выбивались из сил.

О, как ноги болели к вечеру! А потертости гноились!.. А утром распухшие ноги с притихшею за ночь болью не хотели втискиваться в обувь…

– И тебе было здорово больно, да, Фриц?

– Нам было больно. Нам было весело и страшно. И было так прекрасно, как никогда потом! – с заметным удовольствием сказал он по-немецки. – Ах, либер Готт! Елки-палки…

С улыбкой, едва уловимой, закрывает глаза, вспоминает бои и походы того сорок первого года.

– Больно, больно унд больно, – раздумчиво Фриц продолжает и на каску с орлом поднимает глаза. И высокий настрой от того легендарного прошлого, запылавшего в памяти, утихает и гаснет, превращаясь в глухую тоску: «А какая силища была! О майн Готт! Какой материал людской! Какая техника! И все так бесследно исчезло!.. Не иначе, как в землю ушло…»

И наблюдая за Фрицем, с какой нескрываемой нежностью гладит он шрамы тех лет, когда был молодым и здоровым солдатом, как с притаенною грустью смотрит на каску свою с орлом и свастикой, мальчик видит и чувствует, что теперешний Фриц гордится Фрицем года сорок первого.

– Фриц, а куда вы так быстро спешили?

– Нах Москау, – говорит машинально, притянутый к прошлому мыслями.

В глазах Валеркиных недоумение:

– Да!.. Ты шел на Москву? Эх ты, Фриц!

– Приказ…

– Чей приказ? Гитлер ваш приказал?

Фриц откровенно кивает.

– А зачем ты приказ выполнял? Ты же знал, что он – Гитлер!

– Ихь бин дойче зольдат. Адольф Гитлер – дойче фюрер! Сталин есть русиш фюрер.

– Товарищ Сталин не фюрер, а вождь! А Гитлер твой – фашист! Понял? И капут ему давно… А в Москву не пустили фашистов двадцать восемь панфиловцев и все наши солдаты. Они потому, что присягу приняли, понятно! Клятву дали сражаться насмерть! До последнего дыхания! До последней капли крови!

Присяга

– Фриц, а у немцев клятва была?

– У немцев все была. Хойте нету, нету унд нету…

– Я знаю, что сегодня у вас нету… Тогда вы нашу возьмите! Клятва у нас мировенская! Теперь она присягой называется, потому что войны уже нету. Но зато у нас лучшая в мире присяга! Будь спок! Я ее выучил назубок! Мы на деревьях сидели, когда курсанты училища присягу принимали на плацу. Там было их столько, курсантов!.. До самого обеда хватило!.. И Ленька даже выучил.

А салаги-курсанты по книге читали. По красной такой, с гербом золотым СССР. И там еще знамя стояло и автоматчики…

А потом командир приказал нас в училище пригласить. Всех ребят. Дали каждому сладкого чая по кружке солдатской и белого хлеба. Вот было да!.. Я стану тоже курсантом, чтобы летать, как мой папка… Он пока не вернулся с войны…

– Не вернулся с войны? – Фриц повторил.

Валерик кивнул головой, и губы невольно стянулись.

– О-о, братишка, майн Готт… Не горевай! Ты будешь гороши пилот. Братишка будешь русиш ас!

– Я в нашем училище буду учиться. Присягу я знаю уже. Хочешь, сейчас прочитаю, и ты сразу выучишь, хочешь? Только каску надену свою, было чтобы по-правдашнему.

Фриц головой покивал понимающе.

Валерик нарвал бархатно-мягкой полыни белой, свернул жгутом и в каску вложил. Каска оделась в самый раз.

Фриц догадался, что для Валерика это было делом привычным:

– Зер гут! Очень горошо!

Валерик вытянулся в струнку и сделал руки «по швам»:

– Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик…

При этих словах Фриц поднялся, выронил из рук кирпич и кирочку и стал по стойке «смирно»

Валерик этого не ожидал и запнулся, смутившись.

– Битте, битте, братишка, – серьезно сказал Фриц. – Присяга есть «Ахтунг!»

Это ободрило Валерика, придав его затее законную необходимость. Он поддернул штанишки и посерьезнел.

– Я, гражданин Союза Советских Социалистических республик, – начал он, стараясь четко выговаривать слова, как требует мама, – вступаю в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии, принимаю присягу и торжественно клянусь быть честным, храбрым, дисциплинированным, бдительным бойцом, строго хранить военную и государственную тайну, беспрекословно выполнять все воинские уставы и приказы командиров и начальников. Я клянусь добросовестно изучать военное дело, всемерно беречь военное и народное имущество и до последнего дыхания быть преданным своему народу, своей Советской Родине и Рабоче-крестьянскому правительству.

Я всегда готов по приказу Рабоче-крестьянского правительства выступить на защиту моей Родины – Союза Советских Социалистических республик и, как воин Рабоче-Крестьянской Красной Армии, я клянусь защищать ее мужественно, умело, с достоинством и честью, не щадя своей крови и самой жизни для достижения полной победы над врагами.

Если же по злому умыслу я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся.

Валерик вздохнул и каску снял:

– Вот так вот. Понял?

– Йаволь, братишка! Ихь ферштее дихь!.. Алес гут. Абер… Присяга есть, Сталин нет.

– А зачем?

– Сталин – рейхсмаршал! – и Фриц глазами показал на небо.

– Тогда я не знаю, – пожал плечами Валерик. – А про товарища Сталина никто не говорил. А где там скажешь? Там все словами занято… Без товарища Сталина, значит, надо. А ты свою присягу знаешь?

– Знаешь, знаешь…

– Тогда расскажи.

– Расскажи?

– Да, расскажи. И свою каску надень, чтоб по-правдашнему было.

– Гут, – согласился Фриц. Оглядевшись по сторонам, прямо на кепи надел свою каску и принял стойку «смирно»

Вытянулся и Валерик.

И жесткие слова этой присяги зазвучали. И в руинах отозвались черным хохотом войны. И осколками из прошлого рубанули Валеркин слух. И опять перед мальчиком немец, только босой и безликий. Та же каска и тот же мундир, только потертый изрядно. Да вот еще камни руин за спиной рисуют картину прошедшей войны:

– Я клянусь перед Господом Богом этой священной присягой, что буду безропотно подчиняться фюреру немецкого государства и народа Адольфу Гитлеру, верховному главнокомандующему вооруженными силами, и, как храбрый солдат, буду всегда готов пожертвовать своей жизнью во имя этой присяги! – закончил Фриц и каску снял.

– Здорово, – сказал Валерик, не признаваясь, как ему было тревожно. – Только зачем ты Адольфа Гитлера называл? Ты что, ему клялся?

– Алес Дойчланд…

– Вся Германия клялась Гитлеру? – усомнился Валерик. – Вся-вся?

Фриц кивнул.

– И антифашисты?

– Антифашисты? – переспросил он и по-немецки ответил: – Я не видел их там.

Атака

В День Победы и в День освобождения области от немцев, фронтовики надевали боевые награды: кто на костюмы, кто на пиджачки, а кто на армейскую форму, на этот случай сбереженную, и выходили на площадь. И становился город праздничным!

– Дядя Вася, как много вы наград навоевали! – замечает Валерик, осторожно касаясь пальцем иностранного креста на груди дяди Васи Суровикина. – Почти как у Пахомыча!

Суровикин Василий на сапогах своих хромовых бархоткой блеск наводит, поставив ногу на приступок крыльца:

– Дак наш же Пахомыч воевал в полковой разведке. А там или грудь в крестах, или голова в кустах! А я и в пехоте был, и связистом, и плацдарм на том берегу Днепра держал… А героя, как видишь, не дали!

– А немцев вы много убили?

– Что-то мне об этом говорить не хочется, парень… Тяжесть на душу ложится, когда они вспоминаются сами собой… У Фрица бы лучше спросил, сколько он наших людей загубил?

– Я спрашивал, а он говорит: «Ихь бин золдат!» И все.

– А ты спроси у него, сколько раз он в атаку ходил? Спроси-ка, спроси! Он не скажет тебе, сколько наших убил, но сколько в атаку ходил – обязательно скажет. Скажет! Потому, что гордится солдат тем, что в атаку ходил и остался в живых. А что в каждой атаке ему пережить приходилось, только он один знает, да еще Господь Бог… Когда разрешалось орать, я орал, что во мне было духу! Этим я из души своей страх выгонял! И другие орали! Но были такие атаки, когда мы шли в тихаря. Ночью ходили. Чтоб ни-ни! Ни шороха, ни звука. Или ползли по-пластунски! И в любом разе дойти, добежать, доползти до него надо было как можно быстрей, чтоб эта пытка скорей завершилась, да чтоб того немца увидеть и убить его первым! Успеть убить его первым, чтобы он не убил меня…

– И вы успевали, дядь Вася?

– Успевал, брат, как видишь… А кем твой Фриц воевал?

– Артиллеристом. А что?

– А то, что он просто за пушкой сидел и по нашему брату стрелял. Но знак «За атаку», пожалуй, имел. Они у них были четырех степеней, с числами 25, 50, 75 и 100. Цифры показывали, сколько дней в боях провел солдат. Вот он провел в боях дней тридцать, и дают ему знак «За атаку» со степенью «25».

– А в атаку когда вы бежали, кричали «ура»?

– Да поначалу кричишь «ура», а дыхалка сбивается когда, дак что попало кричишь. Для меня было главным, чтоб я голос свой слышал в общем крике. Раз я кричу и бегу, значит, я еще жив. Но в атаку мы больше ходили пешком. А бежать надо было у самых окопов, если, конечно, он к себе подпускал.

Суровикин поспешно достал папиросу, прикурил и несколько раз затянулся подряд, будто дымом табачным хотел отогнать подступившие к сердцу картины кровавой резни – рукопашного боя.

– После атаки, бывало, завидуешь тем, кого с «передка» в лазарет отправляют. «Эх, – думаешь, – мне бы, грешным делом, ранение легкое, чтобы в госпиталь угодить. Отоспаться чтоб, отдышаться хотя бы сколько деньков! Чтоб от этой войны отойти, будь она проклята! А что Господь тебя в живых оставил – как-то не думалось… А бывало, вернешься в окоп после госпиталя, и страх такой одолевает! Боишься убитым быть… А потом привыкаешь, отдаешь себя в руки судьбе… И так всю войну, когда ты на передке, живешь-существуешь на пределе… А сейчас удивляться приходится: Господи, как же я выжил и как уцелел!..

– Дядя Вася, а «передок» – это что?

– Это первая линия окопов, передовая. Перед нею полоса нейтральная, а дальше – немцы.

– А немцы тоже кричали «ура»?

– Да, вроде как тоже кричали. Да кто их там разберет. Они больше молчком надвигались… И всегда, сколько знаю, шли в атаку под градусом. Шнапс им давали. Тоже, наверно, от страха. Но русского штыка всегда боялись: рана от него заживает хреново… Немцам давали мощный стимулятор первитин от страха. Он и сон снимает… Я у них видел эти таблетки в стеклянных трубочках.

Разговор этот вспомнил Валерик однажды, когда Фриц из столовой вернулся, стебельком травинки в зубах ковыряя.

– Фриц, я вот только спрошу сейчас, а ты сразу: «Ихь бин золдат».

– Ихь бин дойче золдат, – уточняет Фриц и садится под стену.

– Ты в атаку ходил хоть раз?

– А… ди ангриф? Атака, – кивает головой Фриц и с достоинством бывалого солдата пальцем пишет на земле «75».

– Это столько раз ты в атаку ходил! Честно-пречестно?

– Ходил? Найн ходил! Фриц артиллерист!

– Я теперь знаю: у тебя был знак «За атаку», а на нем число 75.

Фриц кивает головой.

– А сколько раз тебя ранило?

Фриц показал пятерню растопыренных пальцев и глаза закрыл, прислонившись к стене. На всю жизнь он запомнил тот жуткий момент, когда ранен был первый раз! Ранен был русским штыком! А ведь тот русский солдат мог и убить Фрица Мюллера!

В сорок первом где-то под Минском уже, на опушке лесочка березового, когда солнце клонилось к закату и приготовился к ужину дивизион, как русские вышли из поля ржаного или пшеничного… Без выстрелов вышли, без криков. А на винтовках примкнуты штыки. Они шли убивать убежденно, уверенно, как заходит хозяин в собственный хлев к Рождеству кабана зарезать.

Лейтенант из кустов только вышел, на брюках ремень поправляя, как русский солдат вырос рядом и с выдохом, будто вилы вгонял в копну сена, всадил в него штык свой граненый. Упасть лейтенант не успел, как русский еще раз ударил штыком прямо в горло. И Фриц это видел! И видел, как жало штыка сквозь шею прошло и глянуло мельком наружу.

Это так испугало его: «Так близко! Так явственно, зримо действовал русский штыком. И как быстро и просто тот русский убил лейтенанта! Как быстро свершилось возмездие за детей и за тех девочек в галстуках красных! Грехи, значит, ходят за нами! Ходят за нами наши грехи! Подкарауливают и наповал убивают!»

Охваченный страхом, Фриц растерялся и винтовку не снял с предохранителя, как другой русский штык уже перед ним оказался! И, скорей машинально, чем сознавая, винтовкой успел отбить удар штыка, нацеленный в грудь! И штык раскаленной болью, разодрав мундир и рубаху, с хрустом вошел ему в бок и между ребер застыл на мгновение.

– Хак! – русский выдернул штык.

«О, Боже! Меня защити! Прости и помилуй!»

Безвольным кулем оседая и роняя винтовку, Фриц испугался безмерно, ожидая второго удара штыком. И, навзничь упав, сжался от боли и страха, сковавшего разум и лишившего действий.

Тот русский запомнился Фрицу: пот на красном лице и пилотка на самом затылке. Решимостью стиснуты губы и отвага – лихая отвага в глазах!

«Что за сила ее там держала, ту пилотку, на самом затылке? – загадкою неразрешенной всплывает тот явственный факт, навечно застрявший в сознании. – И по возрасту русский был мне ровесник, наверно. Не старше…»

– Ты почему не стрелял? – хотел допытаться у Фрица фельдфебель.

– Мюллер был уже ранен, – кто-то ответил.

– Потому и был ранен, что не стрелял!

– И русские не стреляли.

– Потому, что стрелять было нечем, – усмехнулся фельдфебель. – Надо знать: если русский пошел в штыковую, значит, кончились боеприпасы. Остался только штык.

И фельдфебель добавил заученную фразу: «Так себя не беречь способны только «недочеловеки».

Фриц тогда не согласился с ним. И несогласие это пронес сквозь войну, невольно проникаясь к русским завидным уважением, все больше сознавая, что сам на подвиги такие не способен. Не способен потому, что очень бережет себя.

Рана долго не заживала, и Фриц на себе испытал последствия от русского штыка.

Из таких вот моментов «его война» состоит и в памяти жить продолжает. И события жизни военной пробуждаются сами, без участия воли его и желания.

Когда перекур объявляется и немцы, побросав инструмент, спешат под стену от солнца, Валерик вопросом посылает Фрица в прошлое:

– Фриц, когда ты в атаку бежал, что кричал?

– «Ура!»

– «Ура» – это наши кричат! – говорит убежденно Валерик и отстраняется, будто бы уличает Фрица в неправде.

– Унд дойче золдат «Ура»

А действительно, что еще можно кричать, как не «Ура», – приходят оба к такому выводу.

– Фриц, а если немцы и русские кричат «Ура!», то зачем мы друг с другом воюем?

Фриц пожимает плечами:

– Дас ист нигорошо.

– «Нигорошо», – копирует Валерик.

Фриц половиной лица усмехается и «против шерсти» Валерика гладит.

– Фриц, а когда товарищ Сталин тебя домой отпустит, ты в какую Германию поедешь? В американскую или в нашу?

– В нашу, в нашу!

– Молодец, Фриц! Тогда и я к тебе в гости приеду, а ты к нам. Приедешь к нам, Фриц?

– Пока не гочется, – извинительно вздыхает Фриц.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю