Текст книги "Германский вермахт в русских кандалах"
Автор книги: Александр Литвинов
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)
Литвинов Александр Максимович
Германский вермахт в русских кандалах
Павшим и живым, жизни свои и здоровье положившим за великий Советский Союз, посвящаю
Предисловие
Все, написанное Александром Литвиновым, глубоко личностно, ибо увидено, услышано им, выстрадано и художнически осмысленно. За его плечами сложная, строгая жизнь, и ему удается страницы своей биографии превратить в страницы литературных произведений, когда факт бытия становится фактом искусства. Свои произведения А. Литвинов создает на средства собственной души – в них он сам и строитель, и строительный материал.
Детство на оккупированной территории, послевоенное лихолетье – главная тема его творчества. Но он не повторяет сказанного в литературе на эту тему, у него свой угол зрения на все, казалось бы, известные события.
О жестокости войны, о силе православной нравственности, о всепрощении русской души пишет автор в романе «Германский вермахт в русских кандалах», в котором показывает, как оттаивают окоченевшие в смертоносной стуже войны людские сердца, как оживают в них милосердие, человечность.
Пишет Литвинов емко, бережет слово, понимая, что от Слова – прямая дорога к образу. Подчас в небольшом рассказе (к примеру, «Спекулянт») умеет сосредоточить обилие уникального материала, оказать большое эмоциональное воздействие на читателя.
Иван Уханов
От автора
Россия – это секрет, покрытый
тайной, помещенной внутри загадки.
Уинстон Черчилль
Эта книга зрела во мне много лет и особенно остро просилась написанной быть, когда на глаза попадались разноречивые измышления «правдивых очевидцев» о пребывании военнопленных немцев в Советском Союзе.
Основой книги явились мои воспоминания, рассказы фронтовиков, рассказы самих военнопленных немцев, документы Российского Государственного Военного Архива по лагерю № 327 немецких военнопленных, организованному в моем родном городе Новозыбков, Брянской области в мае 1945 года в бывшем здании школы № 2 по улице Цветная.
Территория школы была превращена в лагерную зону с двумя предзонниками, обнесенную оградой «в один кол с двадцатью двумя нитками колючей проволоки».
В это же время в здании школы № 1 был организован спецгоспиталь № 5799, прикрепленный к лагерю. Лагерь рассчитан был на 600 человек, спецгоспиталь – на 700 койко-мест.
Впечатления детства крепко вошли в мою память, и живы они до сих пор. Из таких впечатлений сильнейших был для меня расстрел немцами евреев города и района в январе-феврале 1942 года.
Из синагоги, куда им приказано было собраться и все ценное взять с собой, несколько дней подряд гоняли только мужчин невеликими партиями, чтобы могилу копать. По улице нашей путь пролегал кратчайший до опушки Карховского бора, где немцы взрывали мерзлую землю, а мужчины обязаны были котлован углублять. Вечером же, чтобы мужчин обратно не гнать в синагогу, – их убивали в этой же яме-могиле.
И пулеметное ржание с эхом испуганным билось над нашей окраиной в небе морозном.
В день последнего расстрела толпу евреев – женщин и детей – повел старый раввин. То был сильный и гордый старик! До сих пор он идет по заснеженной улице нашей! И сколько мне жить суждено, он в памяти будет моей постоянно идущим!
А. Литвинов
Немцы пленные в городе
– Ух ты! Вот это да-а!
– Эсесовцы, наверно!
– Эсесовцы черными были!
– Черными и страшными!
– И с черепками ходили!
– С черепами, салага!
– Солдаты СС были в сером, а в черном – офицеры СС!
– И красивыми были, когда маршировали просто так!
– Ага, когда были в касках и с автоматами!
– И страшными были, когда партизана вешали на Доске почета!
– Ух, да! В майке драной стоял партизан, а руки завязаны сзади!
– Да! Он стоял как герой Советского Союза!
– А морозяка был какой!..
– А немцы в бабьих платках и в тряпках закутаны были.
– А партизан босый стоял на бочке железной!
– Да! И бочка к ногам прилипла, когда машина отъехала!
– «Прилипла». Примерзла! Салага!
– А тот партизан был Витя Кононов с Харитоновской улицы!
– Витю Кононова немцы на земле распяли!
– А ты-то откуда знаешь?
– А нам Антонина Васильевна еще в первом классе рассказывала!
– А нам бабушка рассказывала!
– Бабушка…
– А может, эти немцы ненастоящие!
– Или какие-нибудь французы из двенадцатого года!
– Ага! Шведы из-под Полтавы!
– А может, это, как радио сказало, – военные преступники?
– Нашел преступников! Гляди, доходяги какие!
– А кто ж они теперь?
– Да никто! Просто пленные фрицы…
Из-под горки накатом медленным поднимается в улицу сыпанина шагов, и колонна понурых людей в грязно-серой одежде форменной путь свой топчет самодельными обутками.
Это их деревянные подошвы выбивают на булыжниках дороги такой мрачный и чуждый слуху, непостижимой грусти клекот. И унылый этот клекот над колонной висит их общим жребием.
Сквозь решетку калитки чугунной глядит на немцев мальчик лет восьми.
– Бабуля, – шепчет он старушке сухонькой, – это фашисты те самые?
– Да какие это фашисты, – вздыхает бабушка Настя. – Несчастные люди.
– А фашисты где?
– Ну, дак война ж закончилась, и нету их.
– Совсем-совсем нету? А куда ж они делись, бабуля? Столько фашистов было! Целая Германия фашистов была, а теперь сразу нету!.. А еще там были немецко-фашистские захватчики. А эти куда подевались?..
Бабушка Настя молчит.
А мальчик, притихнув, взглядом из прошлого смотрит на немцев теперешних. Их понурое смирение ему обманом кажется, очередной коварной хитростью этих пришлых, не наших людей, имя которым было – фашисты!
Сквозь нестройный, рассыпанный шаг слышит мальчик из прошлого грохот проходивших тут полчищ. Их ревущие пасти моторов, гусеницы и колеса сотрясали тогда эту вот мостовую, стекла, и стены, и души людей!
И пришедшее с пленными прошлое не дает ему верить, что те самые немцы, что фашистами были, пропали с войной.
Вот же они! Поравнялись с калиткой! Те самые!
И страх из прошлого нагрянул! От калитки отпрянул мальчик, готовый наутек пуститься, да наш охранник показался с карабином. И заметил мальчик, что у немцев этих вид уже не тот. Что они сегодня без овчарок, без оружия, без орлов и фашистских знаков. И не сами идут, а их принудительно гонят, как скот.
– А кто ж они теперь, бабуль?
– А горе одно, – вздыхает бабушка Настя и себе же мысленно противится: «Это сейчас они «горе одно», а когда при оружии были да в силе своей – горе нам было всем! И могли они все, и умели! И стрелять, и вешать умели, и насильничать… Им все было можно, а нам – все нельзя!
И жить было тож нельзя…»
Завздыхала бабушка Настя, загорюнилась от пасмурной печали мыслей налетевших. Могильным холодом войны из прошлого пахнуло. Что пережито и потеряно – оживать стало в подробностях. И сама же испугалась, что вот разбудит в себе хроническую боль пережитой оккупации, и видения из прошлого явятся, одно страшней другого. И лишится она покоя на долгие ночи и дни. И никакой валерьянкой не залить тогда, не убаюкать рыдающее сердце.
– Царица Небесная! – вслед колонне крестится бабушка. – Матерь Божья! Заступница Усердная, прости ты их и помилуй, супостатов несчастных. Ни нам, ни врагам нашим не посылай, Матушка, такого. Пресвятая Богородица, избави людей твоих от бед и прегрешений…
Стучат деревяшки по булыжникам, бредет понурая колонна, а вдоль ее пути скелеты убитых домов стоят, мертвым безмолвием заселенные…
У взорванного и проросшего травой завода остановились немцы, разобрали привезенный инструмент и вошли в зону руин, огражденную фигурами конвойных.
И вместе с далеким гудком лесопилки и зычным звоном вагонного буфера у путейских мастерских понеслось по округе жестяное царапанье лопат да тупые удары ломов и кирок.
– Валерик, иди снедать! – зовут мальчика завтракать.
Валерик не слышит. Сквозь бурьян он крадется к немцам, чтоб разглядеть их теперешних, когда у них кирки и лопаты, а у наших – оружие.
И в памяти разбуженной проснулось прошлое так явственно и зримо. То было здесь. Недавно, вроде, и давно…
Под городом уже гремели наши пушки, и немцы в спешке отступления все, что могли, уничтожали.
Валерик с матерью на огороде прятался и бегающих с факелами немцев из зарослей малины наблюдал: и робкие хвосты дымов над крышами, и проблески огня сквозь буйство зелени садовой, и крики слышал, выстрелы и слезы, где немцам поджигать мешали.
Потом все занялось! Костром округа запылала, и тучи дымные затмили солнце, и черный мрак упал на землю неузнаваемо-чужую. И плач людской смешался с яростью огня, стрельбой и свирепой жестокостью немцев.
Не во сне и не в страшном кино, а на его глазах метались люди в панике пожаров и внезапных, безвинных расстрелов. Их надрывные крики впивались в душу с гудением огня, стрельбой и воем обезумевшей скотины по дворам, потому так безжалостно-больно вонзились в память те мгновения.
И взгляд его, страхом охваченный, был немигающее острым, и ужас творимого немцами не давал ему плакать.
Вот рухнула крыша соседнего дома, и пламя утробно заржало, ввысь устремляясь столбом раскаленного дыма.
Вспыхнул порохом тополь над домом, и в радостном реве огня знакомый скворечник растаял.
Вдруг нежданно и жарко его дом охватило огнем! И обмер Валерик с испугом и криком в глазах, наблюдая, как дом пожирается пламенем, как ползут языки золотые по ставням и стенам. И вот уже облако дыма гудит и клубится над бурей огня. И нет больше дома!..
Из хаоса звуков прорвался к Валерику голос собаки.
– Мамка, мамка! Буяшка зовет! – стал упрашивать маму вернуться во двор и собаку с цепи отпустить.
Мать была неподвижна и нема. Безучастно глядела, как тает в огне ее собственный дом, будто это преступное действо было сном мимолетным. И лишь частые блики огня оживляли слезинки на лице омертвелом.
И Валерику вдруг показалось, что мамка его никогда не очнется и прежней не станет! И горько заплакал, пугаясь грядущего.
Крик собаки окончился стоном, от которого вздрогнула мамка и в себя возвратилась:
– Уходить надо, сыночка! Быстро! Немцы спалят и нас с тобой!..
– А Буяшка?
– Буяшка сгорел…
И с пожитками, что второпях нахватала, и сыном, она прочь заспешила, «Отче наш» про себя повторяя.
Дымом затянутый сад был сумрачно-чужим и страшным. Даже куры бездомные на ветках его казались наваждением недобрым. И домашние кошки, озверенные страхом, враждебно глядели на хозяев бегущих. Опрокинутый улей вылился пчелами. Поросенок с осмоленным боком смачно чавкал на грядке морковной…
Видя все это, мать даже шаг не замедлила, будто шла не своим огородом.
Лишь у парка замешкалась, у высокой ограды. И быстро решившись, пожитки оставила и с Валериком вместе в лазейку протиснулась между прутьев отогнутых, и на брошенный узел прощально взглянула, и, кусты обойдя, вышла прямо на немцев.
Вышла и обомлела.
Один из солдат, будто этого ждал, заступил ей дорогу.
Она сына прижала к себе, словно спрятать могла за сплетением рук своих и, ни к чему не готовая, сжалась.
А солдат начал лапать и тискать ее, растерянную и молодую, и Валерика больно прижал автоматом.
Мать. как могла, отбивалась, а Валерик заплакал, замахнувшись на немца.
– О! Рус иван! – крикнул немец. На шаг отступив, он под хохот вальяжно лежащих солдат на траве, дал над мальчиком очередь из автомата.
– Ахтунг! Ахтунг! – раздалась команда, зовущая к вниманию, и бросились немцы к машинам, от которых тянулись провода к заводу.
В тяжелых снах еще долго потом на Валерика падали стены завода и сгорающе-больно умирал его собственный дом, и плакал Буяшка, прикованный к будке цепями.
Острота пережитого сгладилась временем. За новыми днями прошедшее спряталось, но трясущийся в руках у немца автомат – вмерз в Валеркину душу навечно.
Фашисты несчастные!
От охранников прячась в бурьяне руин, ребятня разглядывала немцев настороженно: страх из прошлого еще над ними властвовал.
И Валерик глядел на немцев, никого вниманием не выделяя. Для него они были безликими, друг на друга похожими, как солдатские каски.
По их движениям вялым он видел, как им противно что бы то ни было делать. Но приказано рушить остатки стен, завалы разбирать и выносить на площадку щебень, для погрузки на машины.
И лишь от безысходности, с оскалом немощи, кувалдами тяжелыми вгоняли клинья в глыбы стен упавших, вгоняли как во что-то злое, им враждебное, взамен усталость получая и тупую претерпелость в лицах.
– И не страшные они, – говорит себе Валерик. – Даже бедные какие-то. Может, это другие немцы! Не те, что были при фашистах!..
Пленных немцев впервые увидел он прошлой зимой из окна квартиры тети Геры, где они с мамой Новый год встречали.
В сумерках заиндевелой улицы возник нарастающий скрип и глухой перестук деревяшек промерзших. И пошла на искристую наледь дороги черная масса пронзенных морозом людей. Мелким шагом они устремленно спешили, руки спрятав рукав в рукав. И дыхание стылое над колонной курилось и таяло в тумане огней.
И казалось Валерику, с этим визгом пронзительным так стучат не колодки, к ногам примерзшие, а сами немцы, на морозе околевшие, в тесноте колонны стукаясь плечами.
Ни лиц, одеревенелых на морозе, ни льдистых полусонных глаз через глазок, отогретый в окне, он не видел. Но холод подступившей ночи, что так нещадно мучил пленных на дороге, ознобом прошил его тело, и оно содрогнулось, наполняя Валерика жалостью и состраданием:
– Мам, а немцы замерзнут если, то убитые все «оживлятся?» – с верой в высокую жертвенность этих мучений, спросил он.
– Нет, сыночек, никто не воскреснет уже…
– А зачем тогда немцев морозят?
– А затем, что так надо! – тетя Гера сказала, берясь за бутылку.
– Надо? – Валерик задумался. – А надо кому, тетя Гера? Товарищу Сталину?
– А товарищу Сталину это зачем? – тетя Гера гримасой брезгливой сломала красивые губы и глазами «бодучими» на Валерика глянула. – Это надо другим в назидание… захватчикам всяким там, разным. Только так!.. Ну и сын у тебя, Аленка! Чистый профессор. Давай за него и за нас!
И запомнил Валерик прошедшую зиму: елкой нарядной в квартире тети Геры, громким концертом в мамином Гороно, радостью подарков сказочных с конфетами и пряниками тульскими и колонной пленных немцев, омертвелых на морозе с колодочным визгом на укатанном снегу…
…Ребятня, наглядевшись на немцев теперешних, заговорила безоглядно-смело, детского злорадства не скрывая:
– Так вам и надо, фашисты несчастные! Будете знать!
– Арбайтен, арбайтен! Шнель, шнель!
– Хенде хох, дойче швайне!
– Немцы говорили «русише швайне!» – машинально отметил Валерик, радуясь смелости товарищей, кричавших сейчас из бурьяна те самые противные слова, что когда-то выстреливались в русских, может быть, даже этими немцами.
– Матка, млико! Матка, яйко!
– Дафай яйка! Дафай шпек!
– Алле эршисен! Алле эршисен!
– Гитлер капут! Паразиты фашистские!..
В тени под стеной сержант показался и папиросу вынул изо рта:
– А ну-ка смылись быстро! Быстро, я сказал!
– Да? А моих браточков повесили и папку в деревне заместо партизан!
– А у нас усих поубывалы! Тильки я пид печкою сховався у дровах!..
– А почему вы за них заступаетесь, дяденька? Они же фашисты! – прокричала девочка с козой. – Они наш дом сожгли без спроса! И тетю Галю в Германию согнали! А вы заступаетесь! Это не честно…
– Кто пикнет еще – заберу в НКВД, – теряя запал командирский, негромко добавил сержант, но дети, онемевшие сразу, попятились и спрятались в бурьяне.
«Заберу в НКВД», – передразнил сержанта Валерик, отползая подальше в бурьян. Он уже собирался домой стрекануть, как у немцев большой перекур наступил, и они к бачку с водой по очереди потянулись. И меж собой заговорили. Хоть и негромко, но Валерика морозом обожгло от звуков речи ихней. Той самой, что в памяти держалась, прикованная страхом.
– Разбегутся сейчас! – испугался Валерик и с панической спешкой по руинам стал шарить глазами. – Только трое с винтовками наших!..
Охранники же, отыскав себе тень, табаком пробавлялись, не проявляя беспокойства.
И Валерик посмелел и поближе подобрался к узкоглазому солдату.
Положив карабин на бедро, тот занят был головоломкой из проволочных кренделей, замысловато свитых. Пытаясь их разнять, он с тихой усмешкой морщил нос, в себе удерживая раздражение.
По приказу сержанта один из пленных взял канистру на плечо и через улицу пошел на бугор к колодцу с журавлем.
– Удерет же сейчас! – у Валерика вырвалось, но узкоглазый охранник, не бросая забавы своей, только глянул на пленного, проходившего мимо.
Такая беспечность охранника насторожила Валерика. И, над бурьяном поднявшись и вытянув шею, стал зорко за пленным следить, пока тот к колодцу ходил, и канистру водой наполнял, и плелся обратно, по земле колодками шаркая.
И удивился Валерик такому смирению немца, и обрадовался. Но сомнения оставались, и развеять немедленно их могла только бабушка Настя, соседка добрейшая по бараку, в котором жил и Валерик с мамой.
Бабушка знала про все на свете. И не как-нибудь знала по-книжному, а как понятней тебе и доступней.
Но вместо бабушки улыбчиво-внимательной увидел он поникшую старушку, что сидела на ступеньках крылечка барачного, и руки ее ничем заняты не были.
Бездельную бабушку видел Валерик впервые:
– Что ж ты, бабуля, сидишь просто так?
– Дак села вот, внучек ты мой, и сижу, – не поднимая глаз от рук, в подол опущенных, проговорила она с горечью.
– Опять заболели ноги?
– Не ноги, дитенок ты мой, а душа! Принесла их нелегкая на глаза мои… Германцев этих. И все во мне перевернулось заново…
И понял Валерик, что обеда сегодня бабуля готовить не будет и его, Валерика, на угощение не позовет.
Выходит, зря он с таким аппетитом проглотил стакан молока и хлеб, что мама на обед ему оставила. Вместе с завтраком съел и обед, в расчете на бабушкин «борщик» щавелевый.
И половичок подножный к очередному базару бабуля плести не будет, а надолго застынет перед иконой, сделавшись еле заметной в мерцающем свете лампадки. И шепотком своим ласковым будет в молитвенный лад вплетать имена сыночков своих «дорогеньких» да мужа «свого», войною загубленных.
И обо всем на свете бабуля забудет. Забудет и то, что после гудка лесопилки и звона вагонного буфера подтянуть надо гирю на ходиках, иначе цепочка с гвоздем на конце в часах как попало застрянет.
Вздохнул Валерик потерянно и пошел уже было котенка искать ничейного, чтобы время быстрей пролетело до заветного часа, когда мама с работы вернется, – да вспомнил, зачем приходил:
– Бабуль, а пленный фриц, что ходит за водой, может удрать?
– А куда ж удирать ему, внучек ты мой? – усмехнулась невесело бабушка Настя. – Куда удирать-убегать, когда Россия – аж до самого Берлина! Все Россия и Россия!..
И с печалью добавила:
– И косточки русские по всему белу свету раскиданы! Куда ни глянь…
– А почему Россия теперь до Берлина, бабуль? А где Германия?
– Ну, дак немцев Господь наказал, и Германии той больше нету.
– Господь наказал? – с почтением к Богу Валерик переспросил. – Всю Германию наказал?
– Да, всю чисто. А за то наказал, что бандитов своих против солнца с войной посылала. А кабы с миром, дак была б с благодатью.
Что такое благодать, Валерик не знал. Ему больше нравилось «против солнца с войной». Против солнца! И солнце за нас воевало! Здорово!
– Теперь ни старой Германии, ни новой, – как о своем родном вздыхает бабушка Настя. – Нет и России той самой. Кругом разор и кругом беда. Что у немцев беда, что у нас…
– А как же теперь без Германии? Что там будет? Совсем ничего?
– Да новая будет, даст Бог. Намордуются немцы у нас, натерпятся плена, дак так за работу возьмутся, за Германию так ухватятся, что, может, похлеще, чем мы за свое ухватились.
– Нет, не похлеще, бабуля! Потому что уже лесопилка работает, электростанция, бочки делают на «Засолке», работает баня, «Гвоздилка», механический цех на заводе и много в городе чего…
«O, Mein Gott! Зачем мы связались с иванами!»
Они в город вошли как руины, как калеки и нищие, как нужда и утраты войны. И боями истерзанный город видел в них не убийц и насильников прежних, а несчастных заложников, обреченных на кару за бандитский разбой той, исчезнувшей ныне, фашистской Германии.
И чем больше их ела тоска, давило бремя подневольной жизни, чем несчастней гляделись они – тем безвиннее были в глазах наших женщин!
И женщины наши, хлебнувшие немецкой оккупации, пережившие столько смертей, не отрицали, что горе вокруг сотворили фашистские немцы. Немцы! Но не эти…
И хлебным пайком заработанным люди делились, не зная, что эти поникшие пленные ежедневно имеют по 600–800 граммов хлеба и что кормят их лучше, чем в городе люди способны кормиться.
Но пленные брали, и люди от чистого сердца им подносили и верили искренне, что помогают «несчастным солдатикам» выживать на чужбине.
Быстро освоились немцы и, как должное, стали встречать добрый взгляд своих бывших врагов и великое русское всепрощение.
И те самые немцы, что смотреть на советских привыкли сквозь прорезь прицела, – смотрели теперь на них с дистанции руки, протянутой за подаянием.
И было не важно, что им подносили: довесок хлебный, огурец или морковинку – они все с благодарностью брали, «данке шен, данке шен!» повторяя, невидящим оком взирая на раны порушенной жизни чуждого им народа.
Германская совесть молчала, греха не ведая и угрызения.
А глаза насмотрелись за годы войны, и руки натворили всякого. Было страшно и весело, и «застрелиться хотелось»…
Но прошлое в прошлом, а «конца судьбы не избежать». В мире нынешних ценностей все сместилось и перемешалось… И в стаде этом подконвойном все равны. Стучит колодками и трус, и доблестный храбрец!
И взглядом своим не дерзи! И выкинь из сердца злобу! Выкинь и позабудь, иначе ты сам от нее почернеешь. Радуйся тем, что живешь. Такая уж выпала доля тебе на этой войне. И никого не вини, что плетешься плененной скотиной. А деревянный этот клекот под ногами одинаково всех убивает своей неумолимой безысходностью.
А где-то в московском чулане валяются штандарты вермахта «непобедимого» и рейха «тысячелетнего», а желудь гитлеровских нибелунгов раздавлен сапогом красноармейца.
И дух великого разбоя кровь больше не зверит и нервы не щекочет. Может быть, ими проклят тот дух? И многажды раз проклят день тот и час, когда их германский сапог наступил на Советскую землю?..
Когда же «дубина народной войны» стала люто гвоздить «механизированные полчища убийц, грабителей и мародеров» – прозрение к немцам пришло: «Зачем мы связались с иванами! Зачем затеяли войну, где холодно! Где дороги плохие! Где такие снега, а в распутицу грязь непролазная! Где страшные леса! А в лесах партизаны-бандиты, беспощадные убийцы, не умеющие воевать по правилам!..» То ли дело «галантный поход» в веселую Францию! Было сытно! Тепло! И не страшно!
…Усталый, безрадостный взгляд. Улыбаться они разучились еще в том, достопамятно-черном для них сорок третьем, когда грянул февраль! И великой Германии замерло сердце, смиряясь с вестью прискорбной с морозных степей Сталинграда.
Приспущены флаги. И на ту высоту былую им уже не подняться! И дух непобедимости растерян в боях проигранных! Взамен в солдатах угнездился страх, тоска, неверие, болезни, вши… И если где-то прощальным вскриком трещал «патрон последний», никто там не кричал «Зиг хайль!» И флаг со свастикой не развевался.
Кто ж виноват, что жизнь бесцельной оказалась! А мужество напрасным! И кто же знал, что все закончится позорным русским пленом! И самодельными колодками с подошвами из досок, обделанных брезентом прорезиненным…
И как счастливы те, что погибли в начале войны! Где-то в Польше. Во Франции где-то… Они верили только в победу и не верили в то, что сейчас.
Ах, либер Готт! Как все прекрасно начиналось! Над Европой вставала немецкая весна! И удача на крыльях люфтваффе летела! «С вечно молодым и блистающим символом – свастикой!» И не было преград!
«Ни одна мировая сила не устоит перед германским напором. Мы поставим на колени весь мир. Германия – абсолютный хозяин мира. Мы будем решать судьбы Англии, России, Америки. Ты – германец! И как подобает германцу, уничтожай все живое, сопротивляющееся на твоем пути».
И «22 июня 1941 года мы сделали Германию на десятилетия, если не на столетия, неоплатным должником России».
Угрюмым стадом подконвойным бредут они под перестук унылый. Что им до планов тех проваленных, когда день нынешний бьет беспощадно и безжалостно терзает. Надо выжить сегодня! И Бога молить за сегодняшний день! Молить Бога и быть начеку, чтоб обломком стены не пришибло случайно. Да вот ногу еще обмотать чем-то мягким, чтоб колодка до кости ремнем не протерла. И боль, зажимая зубами, – терпеть!.. Пока потертость на ходу кровить не перестанет и рана под ремнем ороговеет и жесткой станет как копыто, помогая солдату плененному свою долю вышагивать.
И так с молитвой каждый день. И молятся неслышно и незримо. И Бога просят об одном: послал бы силы выжить!
Выжить, чтобы вернуться домой и увидеть своих, кто сумел уцелеть. И духом Родины наполниться! И звуками насытиться, и вкусами! Дать отдохнуть глазам и успокоиться среди своих…
И выжить, чтобы строить, строить, строить! Растить! Выращивать и только созидать! Руин и горя в Фатерланде не меньше, чем в России.
И никакой войны!
До кровавой отрыжки они этой войной накормились!
По роковой несправедливости судьбы, уже на излете войны англоязычные душители фашизма самолетными тучами небо Германии закрыли и города немецкие, и веси бомбовыми семенами засеяли. И на местах жилых кварталов взошли руины, смерть и горе. О! Майн Готт! За что нам такие муки!
И кажется немцам, что загублено бомбами теми столько шедевров германских, что все англоязычники на свете за все существование свое не создали подобного и вряд ли создадут, живи они еще хоть тыщу лет.
Немцам больно за погибшее свое, и не мучает гибель чужого. И не считают преступлений за собой, когда из славянских святынь с цивилизованным понятием и смаком выдирали драгоценности в азарте мародеров-победителей, не чувствуя вины и не предвидя наказаний.
…Идут бывалые солдаты разгромленного вермахта, и многие не сами сдались в плен, и в колодки влезли не по доброй воле, но ходить научились в них и по команде – бегать!
И, муками своими просветленные, с отеческим прощением взирают они в прошлое свое и вспоминают образы желанные. Те образы, нетронутые временем, что так запомнились в последний тот момент прощальный.
Людей тех, может, нет в живых, но память все еще хранит былую радость и печаль былую…
И мыслям нет конца!
И такая тоска по родному!..
А советские земли в руинах…
А советские земли в могилах…
На руинах копаются пленные немцы…
На остывших пожарищах дети резвятся…
А на тяжких работах мордуются бабы, вырывая страну из разрухи!
А две уцелевшие школы с большой территорией вокруг опутаны колючей проволокой с вышками для часовых. И по ночам в черном и слепом от темноты руинном городе прожекторы пылают, освещая паутину лагерей и портреты товарища Сталина над воротами с его же словами: «Гитлеры приходят и уходят, а народ немецкий, а государство Германское остаются».
Немцы эти слова наизусть заучили. И, завидев портрет еще издали, ощущают в себе, как слова эти сами в мозгу оживают, и молитвой звучат по-русски, и звучат обещанием, в души надежду вселяя.
А из мертвых руинных глазниц неотрывно на немцев глядит гибельный ужас убитого!
Не прощают убийцам ни пепел, ни камень руин!