355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Литвинов » Германский вермахт в русских кандалах » Текст книги (страница 8)
Германский вермахт в русских кандалах
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:53

Текст книги "Германский вермахт в русских кандалах"


Автор книги: Александр Литвинов


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)

Письма из Фатерланд

– Фриц, а почему Шварц читает Бергеру свое письмо? Одно и то же письмо. Прячутся за стену, и Шварц читает шепотом, а Бергер слушает и вздыхает, будто это ему написано. Он даже плачет тихонько, когда Шварц письмо читает вон того немца седого о его детях, седому пишет кто-то.

– То Иоганн из Кюстрина.

И Фриц рассказал, как сумел, что дети Иоганна нашлись, а фрау поляки убили палками, когда немцев выгоняли из Польши… Фрау взяла в детскую коляску больше вещей, чем разрешили поляки.

– Вот собаки! И что теперь будет полякам? Расстреляют?

Фриц усмехнулся одной половинкой лица и неразговорчивым сделался, монотонными ударами кирочки сбивая раствор с кирпича, а Валерик стал глазами искать Иоганна.

Ему жаль Иоганна задумчиво-тихого. На Валеркин «гутен так» Иоганн по-русски отвечает с присущей ему тихой вежливостью:

– Здравствуй, сынок.

Его письмо о гибели жены и детях так зачитали, что оно на изгибах протерлось, но Иоганн обклеил изгибы бумажкой прозрачной и снова пошло письмо ходить среди немцев, о правде жестокой рассказывая.

Несколько строчек в письме затушевано было цензурой, но не очень старательно, и немцы сумели прочесть. И теперь знали все, что в замаранных строчках написано было о том, как поляки изгоняли немцев (женщин, стариков и детей) из земель, захваченных Германией по Одеру и Нейсе. Как выгоняли немцев из Кюстрина, снова ставшего польским Кюстшином.

Изгоняли палками с жестокостью мстительной.

Письмо, кем-то написанное от имени детей, потрясло Иоганна. Он стал задумчиво-тихим, неразговорчивым, переживая горе свое в одиночестве тихом. Начал, было, курить, но Бергер его одернул:

– Зачем здоровье убиваешь, Иоганн? Ты хочешь, наверно, чтоб детей твоих Сталин воспитывал!

Ничего не ответил тогда Иоганн, но бросил курить. И Бергера как-то спросил:

– Как ты думаешь, Отто, они убивали ее на глазах у детей?

Бергер не знал, что на это ответить, и только плечами пожал.

Иоганн и не ждал ответа, опираясь на лом, он был устремлен глазами в даль руин и видел сейчас в своем воображении, как разъяренные «недочеловеки» убивают палками его маленькую Эльзу на глазах у визжащих от страха детей.

И почему-то вспомнилась давняя просьба жены, когда он в письме сообщил, что за взятие Харькова награжден Железным крестом первого класса. Эльза просила: «Ты где-нибудь там, на Украине, земли кусочек какой-нибудь хороший подбери. Это нам пригодится для счастья».

А Кузьмич, когда Бергер письмо показал и передал содержание, заметил, почесав под фуражкой затылок:

– Удивляюсь, как наша цензура его пропустила. Письмо это жутко печалит, если ты правильно мне перевел.

– Перевел, перевел! – поддакнули немцы. – Гут перевел.

– Ну, и поляков надо понять. Когда-то и вы не цацкались с ними. Вот у вас и получилось: за что боролись, на то и напоролись. А русский плен, хоть и каторжный, да не ваш Бухенвальд или Освенцим. Так что не гневите Бога, ребята, когда вас тыкают мордой в ваше собственное говно.

Потупив глаза, в молчании хмуром немцы нехотя потянулись к рабочим местам. Не ожидали они от Кузьмича правды такой обнаженной.

– А Отто, письма чужие читает когда, то плачет. А из Дойчланд ему никто не пишет, – пожаловался Кузьмичу Валерик.

– Так до сих пор и не пишут? – насупился Кузьмич. – Дак, наверно, там нету в живых никого. Союзники Гамбург в пыль превратили, едри их в корень! А потерявших семью, как Бергер, в нашем лагере, наверно, половина. А сколько такого горя у нас! Не дай Бог.… А Фриц нашел своих?

– Еще не нашел.

– Дак там же искать, наверно, некому: одни бабы, старики да дети. А запросов мильоны! От каждого пленного, почитай…

Фриц, никогда не читавший на перекурах писем чужих, однажды бережно извлек из кармана нагрудного конвертик, склеенный из обложки тетрадки школьной с таблицей умножения, а из конвертика письмо, в гармошку сложенное и прозрачной бумажкой по изгибам проклеенное.

– А я видел, как Бергер читал письмо это самое с конвертиком синим, когда в траншее сидел, будто прятался от кого-то. Чужое письмо читал и плакал опять. Зачем плакал? – пожал плечами Валерик.

– Зачем плакал! Зачем плакал, – повторил Фриц, передразнивая Валерика. – Дас ист письмо красива девушка!

– Вот если б она прислала тебе!

– Ах, прислала тебе, прислала тебе! Нима «прислала тебе». Фрейлин Анна Мерингу прислала.

Используя свой небогатый русско-немецкий словарь, жесты и мимику, Фриц рассказал, как некоего Меринга Карла разыскала любимая девушка из Франкфурта-на-Одере и прислала это письмо с обещанием ждать его возвращения, чтоб за него выйти замуж.

Двадцатилетний унтер-офицер Меринг Карл Эрих собрал группу в 28 человек из немцев, австрийцев и одного американца и в декабре 45 года бежал с ними из руин, используя подвалы и проходы в заводских коммуникациях.

Через три месяца, где-то в середине марта 46 года, в лагерь доставили самого Меринга и двоих обер-ефрейторов: Пауля Фридриха Франца и Шрайбера Гельмута Отто. Они были как скелеты и плохо стояли на ногах. Задержанных провели перед строем лагеря и отправили, как было сказано, в лагерь другой, режимный. Судьба остальных из группы Меринга неизвестна.

А красивое и светлое письмо девушки Анны каким-то образом стало достоянием военнопленных лагеря.

– А зачем же они побежали зимой, когда нечего есть и мороз?

Фриц плечами пожал и развел руками, смиренно глянув на небо.

– Они до Германии не добежали, наверно, да, Фриц?

– Не добежали, – думая о своем, машинально ответил Фриц.

Он не признался Валерику, что Меринг звал его с собой. А когда увидел Меринга и тех двоих перед строем после их поимки, он благодарил Бога, что лишил его воли и смелости отважиться на побег.

Потеряв настроение, Фриц убрал письмо в карман.

– Ты не будешь читать его больше, да, Фриц?

– Будешь…

– И тебе не надоело одно и то же?

– Письмо Фатерланд надоело! – переспросил он шепотом. – Письмо майн либер Фатерланд надоело! О, братишка, елки-палки!

Без багажа переживаний по малости лет, мальчик не мог себе представить, что может испытывать военнопленный, держа в руках письмо! Пусть даже не свое, но письмо с далекой Родины, ставшей для невольников недосягаемо желанным.

Поникший Фриц ему не нравится, и Валерик в такие минуты пытается его растормошить своим новым вопросом или рассказом о том, что сейчас ему ближе:

– А мамка моя как садится читать письма папины с фронта, так сразу плаксивой становится. И улыбаться не может, хоть какую ей хохму рассказывай. Даже не хочет мороженого, когда в кино приходим.

И все другие печалятся тоже, когда письма с войны перечитывают. А бабушка Настя сказала, что в каждом солдатском письме, даже в самом геройском, душа истерзанная плачет по родным да по любимым… Фриц, а у тебя душа есть? Она тоже плачет, потому что истерзанная? Да, Фриц?

Фриц тюкает кирочкой машинально и, наверно, не видит ни кирочки, ни кирпича, потому, что глядит в никуда и молчит непривычно долго.

– Фриц, и ты бы послал запрос. Вот Бергер уже послал. Ему скоро ответ придет. Обрадуется Отто! Ты меня слышишь, Фриц?

– Отто запрос, запрос унд запрос, – тихо вздыхает Фриц. – Ответ нет, нет унд нет. Нигорошо.

– А может, там плохо искали! Вот на четвертый раз лучше пошарят, глядишь – и найдут! Я когда что потеряю, то ищу аккуратно: и за тумбочкой, и под кроватью. И нахожу обязательно. Даже то нахожу, чего никогда не искал… Фриц, у тебя сейчас треснет кирпич! Что ты тюкаешь в одно место!..

Фриц приходит в себя и, насупившись, молча работает.

– А другие ваши немцы переписывают письма чужие на длинные бумажки. Складывают их гармошкой и прячут в конвертики. И дают друг другу читать, как книгу. Они уже раз по сто читали эти письма и опять берут и читают, будто в первый раз…

Фриц в молчании кивает головой и понимающе вздыхает.

– Фриц, а вот другие читают газету, у кого нет писем своих, а ты не читаешь. Почему? Возьми и читай газету свою.

– То «Фрайес Дойчланд». «Фрайес Дойчланд» читай унд читай! – И по-немецки добавил: – Очень больно читать, когда нет тебя там.

– Ты вот бубнишь себе под нос, а мне не переводишь. Не честно так!.. Я тебе все говорю. Даже что думаю. Вот раньше я думал, что ты повыбрасывал письма свои…

– Ох, елки-палки, братишка! Письма Фатерланд повыбрасывал! – Фриц качает головой и на Валерика глядит непонимающе.

– А что тут такого? Я думал: еще пришлют!

– Нету пришлют! Нету читай! – показал он пустые ладони с досадой человека, обделенного главной радостью на чужбине – отсутствием вести из дома родного. – Ихь хабе кайне бриф! Письмо найн! Убиты?.. – пожимает плечами и в глубину руин невидяще смотрит.

– А ты оставайся у нас, если твои потерялись, – не зная, как утешить Фрица, предлагает Валерик. – У нас еще много развалин. Работай и работай себе…

– «Оставайся у нас», – подражает Валерику Фриц. – Развалин, развалин. Майн либер Дойчланд есть сама развалин, елки-палки!

Оба, недовольные друг другом, умолкают.

Близится полдень.

Немцы, как по команде, начинают выносить из руин кирпичи, добытые ими за первую половину рабочего дня.

С носилками добытых кирпичей подошли Бергер и Шварц.

– Отто, – обращается Валерик к Бергеру, – тебе скоро из Фатерланд придет большой ответ. От фрау Доры твоей придет. Вот будет здорово!

– Думаешь, что придет? – по лицу Бергера короткой улыбкой промелькнуло оживление. – О, майн Готт, братишка. Ты есть большой Веселишка! Ты есть Ванька-вставанька наш.

И голосом тихой печали сказал по-немецки, на небо взирая:

– Мои письма теперь облака, когда дует вествинд, ветер западный. Дует из Фатерланд. Облака – мои белые письма. Я читаю в них все, что хочу. Никому так не пишут, как мне…

Половинка булочки с невкусием

Распродав половички подножные, с особым, праздничным настроем бабушка Настя идет в гастроном, что напротив базара оконной витриной приманивает. В кулачке кошелек с капиталом она под передником держит в кармане. И перед тем, как что-либо купить, она обойдет все прилавки, все витрины просмотрит. Любуется роскошью праздничной пищи, ей на выбор предложенной. С ананасами банки да с крабами, что на полках по стенам расставлены, взглядом потрогает. А всего-то и купит на свой капитал наторгованный лишь селедочку «пряную» да конфеток-«подушечек» к чаю.

И радостью светится бабушка, и все улыбается ей. И, соборным крестам поклонившись, уходит домой.

Торгует она на толкучке недолго, притомиться не успевает: половички у нее раскупают еще до обеда, потому что плетет их «с душевным почтением к делу» и цену большую не просит, как мастерицы другие.

И, довольная коммерцией такой, гостинец приносит Валерику и добрую новость, а когда и придумку свою.

– Вот иду я по городу, внучек ты мой, и дивуюсь: сколько ж разных домов из развалин подняли! Да сколько новых уже заложили! Новых домов! Думали, будто заводу не встать. Пропал, мол, завод. Так и будет в бурьяне лежать до скончания века. А он уже встал и дымит на все небо! И на весь белый свет живым гулом гудит!.. Ну, пока половина цехов. И не сами пока управляемся, а пленные немцы в помощниках ходят… Ну, дак незачем было с войной к нам ломиться! Не надо злодействовать было!

Прости ты их, Господи, супостатов несчастных, – крестится бабушка Настя и Валерика пальчиком манит к себе.

Это значит, сказать что-то хочет таинственно-важное. Шепотком своим ласковым будет вшептывать в ушко Валерику новость свою, отчего по спине у него расползутся мурашки щекотные!

И, дыхание сдерживая, терпит он бабушкин шепот. И взгляд ее терпит, с прищуром пронзительным, проникающее-остро направленный прямо в Валеркин глаз.

И, как всегда, пытки такой не выдерживая, смеется Валерик.

Бабушка смех принимает за радость на новость свою и легонько Валерика от себя отстраняет и, собою довольная, от души улыбается.

А новость сегодня была вот какая:

– Ларечница Галя сказала, что завтра хлебец пшеничный будут давать по всем магазинам, – заговорчески шепчет Валерику в ушко.

– А пшеничный – это какой?

– Это как вкусная булка, только поболее булки и намного сытней.

И, заметив, что новость ее у мальчика радости должной не вызвала, хмурится и добавляет:

– Намного сытнее и слаще. Намного!

Валерик не верит, что булка какая-то может вкуснее быть хлеба обычного. Он уже пробовал булку. Мама зимой приносила с работы, почти каждый вечер, половиночку булочки серой. Всякий раз половиночка новая похожа была на вчерашнюю. И с аккуратностью той же, что и вчерашняя, была отрезана от целой какой-то. И серой была, как вчерашняя, и, как вчерашняя, так же горчила, заставляя Валерика морщиться.

И мысль смешная возникла, что будто бы мама приносит ему всякий раз одну и ту же половинку, возникающую вновь.

И убеждение вызрело в нем, что где-то такой же малыш и с таким же невкусием поедает другую половинку и мыслям таким же смешным улыбается так же.

И еще приносила мама пять чайных ложечек сахара. Сахар быстро съедался, и булочка серая, будто нарочно, горчила сильней.

И только почтение к пище всякой, созревшее в нем от недоедания частого, не позволяло ему показывать маме, с каким невкусием он булку эту доедает, когда внезапно сахар «уедается».

Объясняя Валерику эту горечь невкусия, мама заметила, что мука оттого горчит, что хранилась неправильно.

– А неправильно – это зачем?

– Затем, что хранить было негде. Все ж порушено было. Склады разбомбили, а что уцелело от бомбы, немцы взорвали потом… Слава Богу, что хлебозавод заработал, и хлеб теперь в городе свой. А то, что немножко горчит, – не беда! Потерпим и горькую эту муку доедим, и новую в город муку завезут, хорошую и сладкую! – праздничным тоном закончила мама свое объяснение.

– И сахару уже не дадут? – на маму смотрит он с тревогой.

– Кто тебе сказал, что не дадут? – насторожилась она.

– Потому, что булки из сладкой муки…

– Вот ты о чем! – улыбнулась она. – Дадут, сынок, сахару. Обязательно дадут. Скорей мы сами себе откажем во всем, но детей накормим. Такое, сынок, государство у нас.

– А у нас государство – товарищ Сталин?

– И товарищ Сталин, и мы, сынок.

– И я? – с радостным ожиданием смотрит Валерик.

– И ты, когда подрастешь.

– Жалко, что я не государство. Я б тогда Фрица домой отпустил съездить.

– А почему только съездить? Насовсем бы его отпустил.

– А как же я без него? – растерялся Валерик, не представляя свою жизнь без Фрица и немцев. – Нет, мамочка, Фрица нельзя насовсем…

Фотография

– Сынок, у папы нашего сегодня день рождения, – негромко, будто бы самой себе, проговорила мама и вздохнула притаенно. – Надо бы фотокарточку папину отнести в фотографию, чтоб размножили и увеличили… И повесим одну над столом и над кроватью твоей другую…

И добавить хотела: «Чтоб не плакался бабушке, что отца не узнаешь». Но не сказала. И, собою довольная, что удержалась, зажгла керосинку, поставила чайник и к тумбочке села причесываться.

Летнее утро воскресного дня входило в комнату солнечной радостью.

– Мам, а мы с тобой будем всю жизнь вместе-вместе?

– Всю жизнь…

– И бабушка Настя с нами, да, мам?

– И бабушка… А что ты шептал у окна утром сегодня?

– Молитву «Отче наш».

– И тебе все понятно в молитве?

– А бабушка Настя сказала, что молитву понимать не надо, а молиться надо, да и все.

– Молиться, да и все, – раздумчиво повторила она. – Молиться, да и все…

– Мам, а почему тетя Гера не учительница, а прическа у нее учительская, точно, как у тебя?

– Учительской прически нет, мне кажется… Просто русские учителя всегда одевались просто, просто жили и причесывались просто.

– Просто-просто! А почему просто?

– Диктовали доходы жить скромно.

– И тебе диктуют?

– Еще как…

Потом они пили кофе ячменно-желудевый с молоком, и Валерик маму развлекал, рассказывая разные истории из жизни ребятни барачной:

– Вчера пионеры шли на стадион. Со знаменем шли…

– Надо говорить «под знаменем», сынок…

– Да, под знаменем, с барабаном и горном. Но горнист у них слабак! Толян говорит той дылде с галстуком…

– Пионервожатой, наверно?

– Да, вожатой: «Давай я погорню как надо!» И ногу выставил вперед, как Сережка-ремесленник делает, и руку на бедро… А знаешь, мам, как Сережка на горне горнит! На школьном дворе выдавал! И не что-нибудь там пионерское, а «Слушайте все!» Мировенски! Даже Валечка, наша гимнастка, бежала пробежку и замерла сразу! И слушала!.. И на Сережку смотрела так! Так, мам, смотрела!..

– И пионервожатая Анатолию погорнить разрешила?

– Не разрешила, мамочка! Она так посмотрела на Толькину ногу и так ехидно хихикнула, что она взяла и покраснела!

– Кто покраснел, сынок?

– Толькина нога. Да, мамочка! От стыда, что грязная и в цыпках…

Валерик смотрел на сдержанно смеющуюся мамку свою и радостной заботой был охвачен: что бы такое еще рассказать!

– А ты знаешь, мам, как Сережка-ремесленник с Валечкой-гимнасткой подружился?

– Подружился? Да ведь они с детства в одном дворе живут.

– То было не в счет. А вот когда Сережка в Валечку влюбился и стал чуб полотенцем приучивать, чтоб лежал, вот тогда они друг друга замечать не стали. А мы это видели все и молчали… Пикни попробуй про Валечку, что она из окна за Сережкой подглядывает, когда он в ремеслуху чешет, – Сережка тут же по кумполу даст. Или Сережка за ней из кустов… А вечером чуб полотенцем приучит и мимо окошек прочешет, будто на танцы идет. Это, чтоб Валечка видела, а сам в кусты, за ящик мусорный. Покурит и на спортплощадку школьную – в баскет играть или в волейбол.

– И как же они подружились, сынок?

– А девчонка, большая такая из нашей газеты «Ударник», Валечку в спортзале спросила – про самую мечту ее большую…

– Заветную?

– Да, заветную. И Валечка сказала: чтобы занять ей первое место на самых больших соревнованиях и чтоб играли в ее честь Гимн Советского Союза.

– Значит, она добьется этого, раз имеет такую цель.

– Она уже добилась, мамочка! На больших соревнованиях по спортивной гимнастике в институтском спортзале! Там еще мужик самый главный такой в белом костюме был, как начальник из области. Он всем объявил, что Валечке нашей, из команды «Буревестник», дается первое место. Все сразу захлопали…

– Зааплодировали.

– Да, зааплодировали. А мы все из бараков наших так закричали «Ура!», что тетки за красным столом поморщились даже. Вот… Но это ж не самое главное, мамочка!

– В чем же дело? Рассказчик ведь ты.

– А в том, что когда Валечка встала на самую высокую тумбочку и снова все стали хлопать… Ой, аплодировать! И тогда наш Сережка-ремесленник на трубе по всем правилам выдал Гимн Советского Союза! Прямо со шведской стенки! Весь почти первый куплет!

– Молодец Сережа.

– Да, мамочка. Все мы в зале встали и аплодировали. И даже судьи за красным столом тоже встали. А сначала вставать не хотели и все переглядывались и на Сережку бурчали: «Куда милиция смотрит! Безобразие форменное!»

А Валечка плакала и улыбалась.

– Красиво они подружились, сынок, – с теплой грустью заметила мама.

– Наверно… Теперь они вместе ходят на тренировки, на танцы. А когда мимо нас проходят – мы молчим, как ни в чем ни бывало.

Потом Валерик убрал и помыл посуду, а мамка, сразу поскучневшая, из верхнего ящика тумбочки достала старый ридикюль, в котором хранились документы и папины письма с фронта. Торжественной стала мамка и строгой.

«Сейчас будет папины письма читать и про ситро с мороженым забудет, и про кино, и фотографию…»

В том ридикюле девять писем-треугольников со штемпелями красными «просмотрено военной цензурой», но когда мама берет их в руки, то забывает обо всем на свете. И в эти часы и минуты живет жизнью прошедшей, старой болью по-новому мучаясь.

«Наизусть уже знаю каждое, – как-то бабушке Насте призналась, – а вот тянет к ним, хочется в руки взять и читать опять и опять. И ничего поделать не могу. Да и не хочу. Уже читаю наизусть. И голос его слышу, и заново страдаю, и живу…»

– Я б тебе прочитала, что папа писал, – посмотрела она на сына, сидевшего в позе обреченного терпения. Вздохнула и промолчала.

– Мам, а муж стрекозы – стрекозел?

– Ты сам стрекозел бессовестный! Я ему письма отцовские с фронта хочу почитать, а он в облаках летает!..

– Потому, что рассказываешь и читаешь одно и то же!

– Одно и то же? – с тихой растерянностью переспросила. И руки с письмом уронила в подол, и глаза отвела к окну, и будто самой себе проговорила потерянно: – А ничего другого у нас и не было… Да и быть не могло, сынок.

И горькое чувство обиды, что из счастья того, что было им судьбою отпущено, они принять успели лишь толику малую, как война по семье рубанула безжалостно…

Слеза набежала туманом непрошенным.

Вот как это сыну подать, чтобы понял?

– Мы с папой твоим повстречались не просто случайно, а так на роду нам написано было. Так бабушка Дуня всегда говорила, мама моя… Помнишь бабушку Дуню, что в бомбежку погибла? Не помнишь, конечно. Тебя угощала узваром из груш. И дедушку тоже не помнишь… Они в 43-м погибли, в бомбоубежище, когда мы с тобой дежурили в больнице.

И зуб заболел у Геры совсем неспроста, а так суждено ему было! – убежденно сказала она и взглядом, как синее небо, на Валерика глянула и улыбнулась. – Чтоб я лишний билетик пошла продавать! В кинотеатре «Октябрь» тогда шли «Трактористы»… Только я стала Герин билет отрывать, как слышу голос такой… Особенный очень.

– Ты посмотрела и сразу влюбилась! – попытался Валерик своим нетерпением ускорить рассказ.

– Откуда ты знаешь? – улыбнулась она.

– Это все уже знают.

– Правда? – с простодушием детским удивилась она.

– А потом ты расстроилась, что его потеряла.

– Да, – призналась она со вздохом, в который раз ту сладкую быль вспоминая. – Я продала билет ему, засмущалась и в кинозал убежала. Села на место свое и думаю: «Какая же я ненормальная! От красивого летчика убежала». Ужасно расстроилась! А он сам и нашелся перед сеансом. Даже ойкнула, помню, от радости. Честное слово! Совсем упустила из виду, что места наши рядом. Потеряться нельзя ему было…

И с печалью добавила:

– А теперь оказалось, что можно…

И невольно ушла в то далекое прошлое, что всегда вспоминается ей, с той минуты прощальной… Остро врезалась в память и болью на сердце легла та минута, когда, пересилив себя, из объятий своих отпустила Степана!.. Вот он в форме… Уходит… Сапоги, гимнастерка, пилотка, небольшой чемодан… Калитку открыл, и вдруг на секунду какую-то на нее обернулся, и замер! Ее образ, наверно, запомнить хотел навсегда. Больше не было слов. Подмигнул, улыбнувшись, и вышел. Будто просто ушел за калитку, как всегда уходил, чтоб вернуться в положенный час. И калитка закрылась за ним с тем же стуком обычным.

А теперь ни калитки той, ни его самого…

Но грезится ей до сих пор, и с годами все явственней кажется, что губы его прошептали ей что-то особенное. И все эти годы она догадаться пытается, что он мог ей так тихо сказать?

«И зачем я, дуреха, так громко ревела! Не расслышала! И не спросила!»

Она ридикюль свой открыла и, в нем покопавшись, фотокарточку парня достала в белой рубашке с расстегнутым воротом.

– Кто это, сынка моя? Узнаешь? – вздохнула она притаенно.

На Валерика парень знакомый с открытой улыбкой смотрел. Пораженный, Валерик дышать перестал, с фотографии глаз не спуская.

– Фриц, – прошептал еле слышно, словно спугнуть опасался явление это.

– Да что ты, Валерик. Это же папа твой! – строго сказала она.

– Да Фриц это, мамочка! Что ты, не видишь? Это мой Фриц!

– Что с тобой?.. Осторожно, Валерик! Не надо руками! – умоляла она, пытаясь из рук его цепких фотографию вызволить. – Порвешь, не дай Бог! Последняя ведь!..

– Дай мне, пожалуйста, мамочка! Я Фрицу ее покажу!

Потом никто из них не мог себе ответить, как это все произошло, что, фотография порвалась.

Свою оторванную часть Валерик тут же выпустил из рук, словно боль причиняла ему. И, с матери глаз не спуская испуганных, к спинке кроватной прижался.

Оброненную сыном часть фотографии она подняла с пола и на белой салфетке, на тумбочке попыталась сложить. И сложила. И ладонью прижала. И поникла над ней. И заплакала горько, с придавленным стоном:

– Я всю жизнь берегла, – услышал Валерик слова ее слезные. – А ты взял и порвал. Вот зачем? Ну, скажи вот, зачем? – допытаться хотела, как девчонка настырная. – Ведь примета плохая: фотографию рвать и терять… Эх, ты!..

И в досадном бессилии, что дело уже не поправить, некрасивая, вся в слезах, она больно крутнула Валеркино ухо:

– Вот тебе! Вот! Чтобы знал, как руки свои распускать!..

Крутнула и напугалась. И плакать не стала. С мольбой и болезненной жалостью на Валерика глянула. И, удивленная терпением его, в себя возвратилась, с виноватостью в глазах.

– Я только Фрицу хотел показать, – сказал он шепотом, глаза потупя. Он не плакал. Больнее боли всякой было то унижение, что испытал не от кого-нибудь там, а от мамки своей. Мать его никогда не била и даже за уши не драла, как барачные папки и мамки. Те почем зря трепали и стегали ремнем… Мама же метод такой воспитания считала сугубо порочным.

Валерик был на высоте, а ребятня барачная не верила: что это за мамка, что сына не лупцует? Наверно, по ночам дерет под одеялом, чтоб слышно не было!

– Все эти штучки не для нас, – авторитетно заявил в курилке дядя Коля. – Если Толика мого не драть, дак он развинтится совсем. Тогда его мне не свинтить и не отладить.

Когда дядя Коля вернулся с войны, переполненный радостью Толик, чтоб хоть чем-то отца угостить, пока сестры за мамкой на фабрику бегали, забрался в соседний сад, где скороспелые наливки рассыпчатую сладость набирали. Отец отведал яблочек да и спросил, откуда они взялись? Мамка купила?

Счастливый Толик и признался.

И тут же, за собой горшки с геранью увлекая, метнулся из окна и, ветер обгоняя, понесся к озеру, где ребятня барачная корзинами вьюнов ловила. И там, распираемый радостью, Толик, с веселыми слезами на глазах, снял штаны, уверяя друзей, что на правой его ягодице есть отпечаток звезды с пряжки ремня отцовского.

Просто сказать, что отец пришел с войны почти здоровым – радость безмерная мешала и сиротская ревность товарищей-сверстников.

Синяк ребята видели, а звезды – нет.

И, разглядывая худой Толькин зад, Валерик уточнил:

– И не синяк это, а красняк. А звезда не отпечаталась, потому что через штаны. Надо было штаны тебе снять…

И вот теперь он сам обижен матерью и оскорблен.

Валерик на тумбочку поднял глаза, посмотрел на салфетку, на мамину руку и увидел, что парень меж маминых пальцев глазом веселым глядит. И на маму обида прошла.

– Сыночек, какому ты фрицу хотел показать? Что там за фриц у тебя? Господи, Боже ты мой… Пленный немец какой-то и все?

– Он не просто фриц или немец какой-то, а Фриц настоящий. Его так зовут. Фриц Мюллер.

– И что? Зачем вот ему фотография нашего папы? Скажи вот, зачем?

– Чтоб он вспомнил…

– Что вспомнить он должен, сынок?

– Что он – папка наш, – шепотом маме поведал задушевную тайну свою.

– Что? – с горькой мукой неверия она усмехнулась болезненно. – Папка наш? Пленный немец какой-то – наш папка?

И великая сила той сказки, что в нем утвердилась уже, обратившись в мечту, и просилась быть признанной всеми, – поднялась на защиту, обрела убежденный напор с такой верой, что мамка его потеряла усмешку неверия.

– Да, мамочка, да! Его ранило, как дядю Ваню, и память отшибло. И забыл, что он русский. И к немцам попал. Он теперь у взаправдашных немцев живет понарошку. Ходит мимо барака, а вспомнить не может. Потому что Буяшка сгорел и наш дом… Мамка ты, мамка! Как ты не можешь понять, что нашему папке не на чем вспомнить себя! Он же меня не запомнил! А тебя он увидит и вспомнит все сразу! И «Трактористов», и что ты билетик продала ему… Ну что, тебе жалко ему показаться? Познакомилась бы! Он бы сразу все вспомнил!

И шепотом тихим добавил:

– И что папка наш – тоже бы вспомнил.

– Хорошо, мой сыночек, – прошептала она, жаркой верой его покоренная. – Хорошо… Познакомлюсь я с ним. Только прежде ты мне покажи того немца. И прости меня, сынка моя. Не сдержалась я, миленький мой…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю