Текст книги "Германский вермахт в русских кандалах"
Автор книги: Александр Литвинов
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)
Свадьба
Фотокарточку склеил дядя Женя Уваров.
«Фриц, конечно, не хуже бы сделал, – подумал Валерик, – но у него нету клея такого. Мамка хвалит теперь дядю Женю, а он задается».
– Так аккуратно, что даже рваного следа не видно! Какой ты у нас молодчинушка, Женечка!..
– Да это же клей все резиновый, – отвыкший от доброго слова, говорил дядя Женя Уваров, как оправдывался. От смущения он попытался с ноги на ногу переступить, и колени его слегка приподнялись одно за другим, но ботинки, как желтые глыбы, отделяться от пола никак не хотели.
«Как петух Ландаренчихи-бабки, когда в смолу асфальтовую вляпался, – подметил Валерик. – Петух так же дергал ногами и крыльями даже махал, а ноги его оставались в смоле и двигаться не хотели… Радуется дядя Женя, что мамка к нам пригласила. Он голодный и картошку рубает с «мундирами» прямо, не чистивши, ест. Будто бы в тех шелупайках картофельных, как он утверждает, «самый цимус содержится…»
Теперь фотографий отцовских, в рамках картонных, было в комнате две. Одна над столом, вместо той «неразборчивой» старой. Другую – на тумбочку мама поставила и сказала при этом:
– Чтоб не путал отца своего с Фрицем каким-то.
«С Фрицем каким-то! И не какой-то он, а настоящий! Жаль, что ты дяде Жене доверила фотографию склеивать!»
– А Фриц, зато, ходики бабушке Насте отладит… когда-нибудь. Вот….
Но мама с Уваровым заняты были своим разговором и Валеркиных слов будто бы не расслышали.
Дядя Женя внушать продолжал, что резиновый клей – это вещь! Это вам не конторский кисель:
– Ну, что еще склеить? Давайте, пока флакончик при мне. Испаряется быстро, мерзавец. На бензине же он потому что. А бензин не какой-нибудь там, а наш! Авиационный! Я его нюхаю вместо духов, ей-Богу! Может, мне не поверите, но такое приходит из прошлого! Сказка сплошная! А сказка была потому, что мы со Степой тогда военными летчиками были. Пилотами Военно-воздушного флота Советского Союза! И воевали достойно. Любой из нас готов был идти на таран, чем сдаваться врагу.
– А на таран – это страшно? – Валерик спросил.
– Знаешь, брат, все так быстро случилось… Как вспышка! Было жутко и весело, что погибаю героем… Вот мой МИГ-3, рев мотора. Вот немец на «мессере». Вот он жестами мне объясняет, чтоб я шел на посадку за ним. И ржет во всю харю немецкую! Вот брызги летят от фонаря его кабины и хари его фашистской. Глохнет мотор моего самолета. Тишина. Немцы шарахнулись по сторонам. Я вываливаюсь из кабины и падаю… Мне казалось тогда, что за мной наблюдает весь Советский Союз, в том числе и товарищ Сталин. И Неля…
Усмехнулся Уваров и головой покрутил бесшабашно:
– А теперь вот этому самому верить не хочет никто! Бляха-муха. Свидетелей не было. Погибли они, мои братья-товарищи. А я как докажу? Я ж не летчик теперь. Я теперь человеческий мусор. Дядя Ваня меня не возьмет на корявки. Если на кости только. Они у меня в комплекте. Кроме зубов. Зубы мои за Одером, в Морицфельде, а железные в Гомеле вставили. Зубы имеются, да бывает, что есть ими нечего…
– Встретиться с Нелей ты не решился, конечно, – попыталась мама сменить разговор.
– Дак вот получается что… Будто я выжил нарочно, чтоб выпить на Нелиной свадьбе. В прошлом невесты моей. И я действительно выпил за новое счастье ее и за светлую память о летчике Женьке Уварове.
На Уварова мамка глянула с любопытством.
– Дело тут, видишь, какое, Аленка, – раздумчиво начал он. – Там, в плену и на фронте, знать было надо солдату, что его дома помнят и ждут. Ждут и любят, «всем смертям назло». И я утвердился в том, что ту девочку-школьницу, простушку наивную, я всем сердцем люблю. И что она меня любит – мне было жизненно важно считать. Я так и считал… Хотя до войны мои чувства к ней были обычными, как к сестренке, не более. Красивую девочку рядом было приятно иметь. И еще, мне казалось, что из всех моих девушек именно Неля меня будет ждать. Она ж на меня так влюбленно глядела!
– Эта влюбленная девочка вызывала дикую ревность у поклонниц твоих настоящих, – заметила мама. – Наверно, для этого ты держал при себе эту школьницу-куклу… Потолки вот картошку. Сегодня толченка у нас с салом и луком, а к ней огурцы малосольные. Нашей бабушки Насти любимое блюдо. «Вкуснотище!» – название этой еде.
«Обжираловку мамка готовит, чтоб накормить дядю Женю».
– Неля моложе меня на одиннадцать лет, – разминая картошку в кастрюле, продолжал дядя Женя. – Эта разница в юности очень заметна. Но это мне не мешало всех красивых любить и попутно за Нелей ухаживать… Извини меня, Леночка, я Степану завидовал… Ты мне нравилась очень.
«Разве можно такую красивую мамку любить некрасивому!» – возмутился Валерик, насупившись.
– Расскажи-ка нам лучше, как на свадьбу попал. Пригласила тебя или сам напросился?
– Что ты, милая, что ты! – ужаснулся Уваров. – «Напросился»! Ты скажешь. Я издали думал взглянуть. Постоять в стороне незамеченным.
– Что ж тебя потянуло туда? Просто выпить?..
– Ну, и выпить, конечно. И душу свою потерзать… Да я и сейчас не могу рассказать, что сильнее меня притянуло к дому Нелиному, до боли знакомому еще с довоенной поры. Да еще как притянуло!..
Закончив картошку толочь, на Степанов портрет, что на стенке висел перед ним, загляделся. И будто портрету рассказывать стал:
– Чтоб меня не узнала, на глаза нахлобучил пилотку… Сколько раз я Нелечку видел на рынке, у здания банка. Она в банке работает кем-то… То были тайные встречи мои, из-за дерева. Посмотрю, потерзаюсь и… радуйся, Женька. А тут тебе – свадьба!
Спрятав руки в карманы, Уваров поддернул штаны:
– Ну, пока я топтался у самых ворот, Ромка-Зис подрулил, однорукий водитель «Катюши» с двумя орденами Славы. Это он от прислуги узнал, куда столько рыбы она закупает. И про свадьбу узнал. И про то, что в летах женишок, но человек благородный – начальник Рабкоопа какого-то. И что инвалидам войны, но не всем, поднесут по стаканчику водки.
Базарную братию нашу известие это очень взбодрило.
Ромка увидел меня и орет: «Чо, Летун, долго целишься! Газуй-ка за мной!.. А морду пилоткой зачем зачехлил? Чтоб не узнали?»
Я смолчал, от кого я тут прячусь. И что Нелю когда-то моею невестой считал. Ромка об этом не знал. И что я Уваров – тоже не знал. Для всех на базаре я был Женька Летун, или просто Обкусанный… А пилотку, действительно, я распустил и спрятался в ней вместе с ушами. И, как из норки, выглядывать стал, опасаясь быть узнанным Нелей.
И тут гости съезжаться стали. На бричках, на подрессоренных! А кони – одно загляденье, такие красивые кони! Только чины из райкома на «Победе» подъехали… В общем, там состоялся роскошный заезд.
Для гостей настоящих парадные двери открыли. Для шпаны, вроде нас, – калитку во двор. Во дворе, у крыльца, стол с бутылками водки, хлебом и салом на блюде. У штакета базарные братья-калеки закуску жуют. И к чарке идут по второму заходу.
А я двор как увидел, так сразу особость свою ощутил, что тянулась из прошлого. Вроде, как право имею на отдельный прием, – усмехнулся Уваров. – А тут и обида в груди загорелась, что не я тут женюсь. Ну и всякие мысли такие. И мандраж появился: а ну, как узнают меня, такого обкусанного!..
Прислуга налила нам с Ромкой по граненому водки. Захорошело под сало с хлебцем и луком зеленым. И душа от страха избавилась.
Тут братишки базарные после чарки второй языки развязали: стали счастья желать молодым и хороших детей.
А во мне застарелая ревность проснулась…
– Да откуда она у тебя, Женечка милый? – мамка ему улыбнулась, стол застилая праздничной скатертью. – Ты ж ее никогда не любил, а просто придумал все, потому что тебе так хотелось. Или, может быть, надо было.
– Это все так, но после выпитой водки вылезти мне захотелось! Что-то сказать или сделать, чтоб она вышла к нам. Поглядеть на нее захотелось, как на женщину праздничную!
Вот я Зису и брякнул. Мол, скажи, пусть невеста покажется. Я принес ей привет от Уварова, ее бывшего друга.
– А где ты видел его?
– На войне.
– Чудишь, Летун, – Зис усомнился, но прислуге сказал мою просьбу.
– Итак, самое вкусное и интересное впереди! – улыбнулась мама, будто на утреннике детском объявляла следующий номер. – А сейчас мыть руки и к столу!
И пока ели картошку толченую, вприкуску с огурцами малосольными, за столом молчание царило.
– Да-а. Простейшая пища, а благодать на душе величайшая, – подчищая тарелочку корочкой хлеба, Уваров нарушил молчание. – Спасибо, Аленка, за хлеб и за соль. И пошли ты им, Боже Всевышний, здоровья да счастья нормального.
– Никак сделался верующим?
– Война и концлагерь особенно заставили в себя заглянуть. И такая надежда на Бога была! О! Аленушка! На себя, на товарищей да на Бога! В душе молитвы сами сочинялись. Вот чем для нас обернулся атеистический материализм…
И все-таки, признаюсь: Неля иконой была у меня… Постоянно перед глазами. Я вознес ее в своем воображении. Мне так надо было, чтобы выжить…
– Что же было на свадьбе дальше? Неля все-таки вышла к вам?
– Да, она вышла, – наблюдая, как вращаются чаинки в его стакане, раздумчиво начал Уваров. – Красивая до слез. С высоты крылечка оглядела нас. Наверно, сама угадать пыталась, кто пришел к ней с приветом.
А Ромка-Зис меня к крыльцу толкает: «Вот, это он привет тебе принес!»
Уваров по привычке потрогал пальцами свое лицо, словно хотел убедиться: на месте ли то, что сгореть не успело, и продолжал:
– До сих пор не пойму, чего больше во мне тогда было – стыда или страха, нахлынувшего с ее появлением! Вдруг узнает меня! За штакет палисадника я ухватился. Стою. Из-под пилотки гляжу на нее неотрывно. И как плачу – не чувствую. Ромка-Зис мне цигарку в рот вставил и шепчет на ухо: «Что ты плачешь? Она нам и так по стакану нальет и без слез!»
А я перед взглядом ее беззащитен… Вот понимаю мозгами, что не узнает меня. Все понимаю, а стыдно! А который внутри у меня сидит, прежний Женька Уваров, хочет броситься к ней! Хочет обнять ее всю раскрасивую, до боли сердечной желанную! И с последними силами, как на пытках, старался себя удержать! Уродство ж мое куда денешь!..
Усмехнулся чему-то Уваров и головой покивал:
– Вот человек как устроен, Аленка. Над ним палачи надругались, искалечили, как хотели. И в том, что он нынче калека, – вины его нет. А он, уродством раздавленный, в муках живет постоянных! И вину за собой ощущает, что извергам тем дал себя покалечить, когда уже не было сил защищаться. И казнится виной не своей… И на людях стыдится себя самого…
– Как говорит наша бабушка Настя, не терзайся. И зла не держи. Зло нам жизнь очерняет и болезни скликает… Расскажи-ка мне, Женечка, как она тебя приняла?
– Как пьянчужку, наверно… Видит, что у забора топчусь и рук не могу оторвать от штакета, брата позвала:
– Сенечка, миленький! Вон тому поднеси, у забора, солдатику. За наше счастье пусть выпьет… Господи, как же его так война покалечила! Он привет мне от Жени принес. Да, солдатик?
Ромка-Зис сказал «да» и похлопал меня по плечу.
– Сколько ж им подносить? – Сеня гудит в коридоре. – Твои нищие гады, наверно, по третьему кругу пошли. Ну-ка, я гляну, кто там…
И Сенечка вынес пузо свое на крылечко. Помордел. Голова с животом слилась, штаны на подтяжках. Щеки как у бульдога и, наверно, видны со спины. Вот такой теперь Сенечка-братик, которого мы защищали со Степой.
– Этот? – Сенька глядит на меня, и сытая харя его лошадиною мордой становится. – Этого я не видал. Его б до завтрева оставить, чтобы заместо похмелюги показывать гостям. Глянешь – и враз отрезвеешь, прости меня, Господи!
– Глупости все это, Сеня, – говорит она брату. – Пусть выпьет несчастный.
И ручкой мне машет. Я подошел. Была – не была… Она мне стакан наливает. А глаза мои сами слезятся, будто сквозь дым гляжу на нее. Вижу так близко. Волнуется, вижу. Стакан подает, а рука… Рука не девчоночки-школьницы, а женщины в силе. И вижу: рука неспокойная…
– Где ты Женечку видел, солдатик? – меня тихо так спрашивает.
– Мы в одном с ним полку воевали, – говорю другим голосом, не похожим на собственный мой. Мне казалось тогда, что хитрость моя удалась. – По двадцать с лишним вылетов имели.
– А потом? – громче спрашивает.
– А потом он в Прибалтике где-то упал.
– Его сбили, и он погиб?
– Да брешет он все, сестренка! – скорчив рожу брезгливую, Сеня брюхатый вмешался. – Он же за рюмкой приперся, ханыга! Да он Женьку и близко не видел!.. Чем вот докажешь? Ну-ка, соври!
– Сеня, иди к столам. Это мой праздник, иди.
На меня ненавидяще зыркнул тот Сеня и смылся. А мне стало легче, что узнать во мне прежнего Женьку они не способны.
– Ты скажи мне, солдатик, Женя погиб или что?
Набрался я духу и бухнул:
– Погиб, – говорю, – бляха-муха!
«Бляха-муха» ко мне прицепилась на фронте, так что я не боялся быть узнанным.
– Ты это видел?
– Видел, – говорю. – Я был в том бою.
– Как он погиб? Самолет отказал или что? Парашют не раскрылся?
– Он в воздушном бою «мессершмитта» таранил, когда закончился боекомплект.
– Да! – сказала с радостью. – Фашиста таранил! Такой был Женечка мой! Никто другой так не сумел бы! Спасибо, солдатик, что с души моей камень снял.
А сама улыбается, слез не стыдясь. И такая красивая!.. Лучше прежней. А мне горько и больно за себя покалеченного…
– Значит, погиб, – в раздумии проговорила тихо. – А мне приснилось, что Женечка будто бы жив, что в плену… А он погиб, как сокол настоящий! – говорит она громко и наливает мне стакан. И рука моя в жгутах ожоговых к стакану потянулась по чистой скатерти белой. Она в руку мою уставилась глазами большущими, брезгливо содрогнулась и от стола отшатнулась, но справилась с собой. И губы собрав в пучок, уже не глядя на руку мою, а куда-то вбок, помолчала, пока я стакан выпивал. Вздохнула с облегчением, как мне показалось, и проговорила, почти шепотом:
– Ну, миленький, прощай, – сказала. Налила мне еще стакан и сала шмат на скибку хлеба положила. Я выпил и трезвым пошел со двора.
– Прощай, мой хороший! Прощай! – сквозь слезы сказала мне вслед, каким-то голосом уже другим. А у меня внутри перевернулось все.
В ту ночь я не ложился спать…
– Говоришь, не узнала тебя? – глядя в окно, мама в раздумье прошептала. – Скорей, рисовалась она… А, пожалуй, боялась признаться, что узнала тебя. Вот как бы она потом от тебя отвязалась! Вот как? Видно, этого больше всего и боялась…А я б только Степину тень увидала!.. И закричала б, наверно, заголосила во всю мою душу истерзанную… А ты говоришь, что любила…
Мамка у калитки
Она за калитку не вышла, как Валерик просил, а встала за куст сирени, чтобы тайком, незамеченной глянуть. Волнуясь, она поднялась на носочки, хотя и так хорошо была видна входившая в улицу колонна.
Сыпанина шагов, как дробь барабанов, все сильней нарастала, подступала все ближе. И росла неуверенность: сможет ли без подсказки найти среди пленных похожего на Степана?
– Сыночек, ты рядом будь! – прошептала Валерику и настороженной птицей, тут же готовой взлететь, затихла.
Вот колонна все ближе.
«Господи, Боже ты мой! – засуетилась она. – Они же сейчас пройдут, и я не успею узнать!» Лихорадочно шаря глазами по лицам унылым, она в ветку сирени вцепилась.
– Мамка, смотри второй ряд!
Она охнула, как обожглась! И дыхание замерло в ней. Не готовой она оказалась сходство такое встретить!
И пальцы ее задрожали, к губам поднесенные. И глаза ее ждущие распахнулись! Все, что видели, – жадно вбирали! Да возможно ли сходство такое!
С ненасытной пытливостью в немца глазами вонзилась, до боли сердечной, до горькой обиды, в душе отмечая, что это не он! Что видит одно беспощадное сходство!..
И, видимо, крикнули что-то глаза ее страстные, иначе б зачем было немцу тому столько раз на калитку оглядываться!
– Господи, что ж это? Господи!.. – пораженная сходством немыслимым, простонала она. – Как похож! Господи, как он похож… Не верится даже, что это не Степа… Поседел только очень. И походка тяжелая…
И с ревом, по-бабьи, ей так закричать захотелось, чтоб мир этот злой и жестокий распался бы вдребезги, и к людям обиженным правда б явилась. Чтоб стихшее в ней, отстонавшее, все отболевшее, что как в сундуке, в ее сердце слежалось, – вдруг бы вышло наружу с этим криком отчаянным, душу из пут вызволяя!
На дорогу хотелось ей выскочить! Прямо в колонну!
«Может, это и вправду Степан? Увидит и вспомнит! Воскреснет, и вспыхнет забытая радость!.. О Господи, что это я!.. – простонала, хватаясь за сердце. – Совсем потерялась…»
Колонна прошла, а она все глядела ей вслед, не чувствуя слез.
– Похож, правда, мам?
– Но, сыночка, это ж не он!
– Да он это, мамочка! Фриц!
– Но Фриц же не папка, сыночек! – с волной протестующей боли взмолилась она, сознавая горячность свою, но сейчас не могла удержаться.
– А ты с ним познакомься! Может, и вспомнит, как только увидит тебя! – стоял на своем Валерик, внушая ей то, во что сам уже веровал. – Ты только скажи, и мы с Фрицем придем.
– Да, да, – машинально она обещала и, смежив глаза, воскресить попыталась увиденное. И колонна опять потекла перед ней, охватив ее душу смятением. Все еще не затихшее в ней взбудоражилось с новою силой, всколыхнулось и обострилось, словно в прошлом своем побывала.
Потрясенная, уходила она от калитки, и поникшим плечам было холодно и одиноко. Хотелось, чтоб кто-то ее пожалел. И ревом хотелось реветь. Отреветься, чтоб сразу за все! И за то, что тот немец так больно похож на Степана, и что муку вселила в себя, и что с этой минуты образ мужа стал зыбким и слиться стремится с образом немца, а там и погаснуть грозится беззащитной свечой на ветру… Но слез уже не было.
И стала она по утрам выходить на работу пораньше, чтоб в сирени тайком постоять, потерзать свое сердце и прошлое вспомнить. И шептать как молитву с тихой болью и жалостью к пленному:
– Господи, как он похож!.. Как похож!.. Господи, Боже ты мой, что же мне делать? Как же мне жить, Боженька Милостивый?
И под сладким наплывом чувств, что годами таила в себе и держала в смирении, вышептывать стала с греховною радостью:
– Будто Степушка мой!.. Как соскучилась я по тебе!.. Этот немец!.. Он не знает, что я наблюдаю за ним. Наблюдаю и плачу… Привыкаю, наверно, к нему! Боже мой, я когда-нибудь так закричу! Так завою! И вырву его из колонны! Из отупелости рабской!.. На меня чтобы глянул глазами Степана! А там – будь что будет! Вот только не вижу, какие глаза у него. А вдруг голубые, как были у Степы!
«Были», – впервые сказала себе и не огорчилась, что о муже подумала, как об ушедшем навеки.
А дома спросила Валерика:
– Сынок, а какие у Фрица глаза? Цвета, какого?
– Какого? – пожал он плечами.
– У нас троих – глаза голубые!
– У меня, у тебя и у Фрица?
– У меня, у тебя и у нашего папы! – строго взглянула на сына. – При чем же тут Фриц?
– А зачем тогда спрашиваешь? – Валерик обиделся. – Какие да какие? Простые! Взяла б, да и познакомилась. Тогда б не спрашивала и не подглядывала из сирени.
Слова эти больно ее стеганули. Смутилась и покраснела, не зная, что сыну ответить. Подошла к умывальнику и, намочив полотенце, к лицу приложила:
«Как девчонка краснею. Чуть что – и, пожалуйста, как светофор… Ну, Валерик!..»
И на Степанов портрет увеличенный, что висел над столом, глаза подняла. И тепла, что всегда исходило от улыбки его, – не почувствовала.
– Почему ты на папу глядишь подозрительно?
– Другая какая-то стала она… фотография. Смотрит куда-то мимо… И не мне улыбается. И чужой он какой-то… Нездешний…
Валерик лишь молча вздохнул, вину понимая свою. Не порвал бы он карточку, улыбался бы папка маме, на нее и смотрел бы…
Антифашисты
Во всеобщем немецком безвеселии выделялся Вальтер своим поникшим безволием. И в глазах его серой печали не теплился луч даже робкой надежды на избавление от унижений со стороны товарищей по плену.
Глядя на Вальтера, и Валерику делалось скучно. И хотелось ему немца подбодрить, сказать что-то доброе, даже веселое, но, кроме «гутен так», в голову ничего не приходило.
Ему и нравился Вальтер, что сам себя сдал в русский плен, и не нравился, что он такой безответный и сникший.
И Валерику было обидно за Вальтера, что за насмешки разных там себастьянов товарищ Сталин дает только сто граммов хлеба.
«Сто граммов, – прикидывал Валерик, – это довесок хороший. Интересно, ему горбушку дают или мякишку?»
Фриц сказал, что не только Вальтер получает Сталинский хлеб, есть и другие, кто в русский плен добровольно пошел. Но они не заметны, а может, не интересны для пересмешников злых или опасны и умеют себя защитить.
То же самое бабушка Настя сказала, когда Валерик поведал ей про бедного Вальтера:
– Дак этот твой немец, наверно, по первости не сумел защититься, когда над ним начали злобно смеяться. Дал потачку насмешникам. А в этом деле спуску давать нельзя. Тут, дитенок ты мой, или пан, или пропал, если хочешь быть и дальше человеком…
И все привыкли, что Вальтер – человек неисправимо-виноватый, и поведением своим он будто бы согласен с приговором таким. И виноватость эта рабская, осознанная им, даже голос его сделала придавленным.
Когда Вальтер в плену оказался вместе с остатками роты своей, жуткий страх на него навалился. Страх возник как прозрение: что теперь будет с его семьей? Согласно приказу фюрера от 3 января 42 года, все отступающие офицеры и солдаты будут, как изменники, расстреливаться эсэсовцами и гестаповцами, находящимися во второй позиции. Теперь Вальтер предатель и трус и подлежит расстрелу. И кто докажет, что Вальтер не отступал и не сдавался в плен, а его запахал русский танк вместе с его пулеметным расчетом. Что похоронная команда русских вытащила Вальтера из-под раздавленного танком пулеметного гнезда.
Вальтер не сомневался, что фюрер семью уничтожил. И тяжесть вины позорной, непоправимой вины, – ежедневно давила его.
Но семья отыскалась нежданно, и Вальтер воспрянул и будто воскрес. И воскрешение это был отмечен лагерным начальством.
Пленные немцы в то утро без охраны привычной пошли на работу. И не колонной пошли, как всегда, а повзводно. И с боку каждого взвода шел человек безоружный в черном мундире.
– Слава те, Господи! – перекрестилась бабушка Настя. – Уразумил-таки Бог начальников наших: пленных немцев принять за людей! Сколько ж можно гонять их стадом скотинным! И все под дулами винтовок да револьверов…
В слове «револьверов» ударение бабушка сделала на первое «о».
– Да рванье б это скинуть с них, с колодками вместе. А то командиров в мундиры одели, хоть и в черные, а солдатиков бедных в лохмотьях оставили. Видно, батюшка Сталин не знает…
– Ты ж говорила, что батюшка Сталин не дает на немцах нашу солдатскую форму поганить! Говорила? Говорила…
– Ну, когда-сь говорила, наверно… Ну, дак и что? – Уклоняется бабушка Настя от прямого ответа. – Дак с тех пор немцы с нами сдружились! Да и мы их врагами уже не считаем. Какие ж это враги? Скорей, обездоленные. Германия ихняя вон аж где! И бабы там ихние, и дети… если выжили. А мужики все в России… шлындают тут по развалинам… Хоть и не часто мы им помогаем, а все ж угощаем. И не вот тебе с шиком каким угощаем, а по бедности нашей, чем Бог посылает. Но зато от души. И немцы это видят и понимают… А чтой-та за люди такие в черном, а, внучек ты мой? Откуда взялись?
– Мам, а кто эти в черном?
– Это антифашисты, сынок. Против фашизма они боролись.
– А как боролись? Прямо строчили из автоматов?
– Наверно, вели подрывную работу в тылу.
– Взрывали все, как партизаны?
– Скорее всего, против фашизма народ поднимали.
– А кто ж их сюда прислал?
– Их, пожалуй, набрали из числа военнопленных. Твой приятель не попал в число антифашистов?
– Наверно, не попал. А было бы здорово, если бы Фрицу дали такой мундир! Старый мундир его весь продырявился…
И замер Валерик на полуслове: сбоку взвода, где шли его немцы-друзья, Вальтер Эрих Карл шагал, в черную форму одетый. На рукаве повязка с буквами «КВ».
– Вот это да-а! Вот это номер! А Фриц… Эх ты, Фриц! Смылся бы в плен, как Вальтер, был бы сейчас бы командиром!
А мама с тротуара вглядывалась в проходившего Фрица. И о чем толкует с бабушкой Настей Валерик, не слышала. В ту минуту она не способна была видеть и слышать кого-то еще.
«Вот он сейчас пройдет, и взгляды не встретятся наши! Однако глянул мельком! И будто бы улыбнулся украдкой! Вот что бывает, когда на глаза попадаемся часто! Привыкаем друг к другу. Мне он становится ближе… Будто Степушка мой… Себя обманываю я заведомо умышленным обманом. Но как приятно обмануться, когда ты этого желаешь! Боже мой! И в этом весь мой грех!»
«В мамкиных глазах грустинки плачут», – отметил Валерик, наблюдая, как его мамка глазами провожает Фрица.
И еще уловил Валерик, как глянул на мамку Фриц. Глянул так, будто взглядом своим ненасытным решился вобрать ее всю: с прической, платьем и туфлями белыми!.. И тут же глаза опустил.
«Стесняется Фриц, – догадался Валерик. – А мамке нельзя быть нарядной такой и красивой: испугается Фриц и знакомиться с нею не станет».
А колодки стучат по булыжникам, сыпанину шагов отбивая. Немцы не в ногу прошли, но дисциплину в строю соблюдали: никто не держал в карманах рук, как бы они ни торчали из рукавов, истрепанных пленом.
– Степаныч! – окликнул Валерика дядя Женя Уваров. – А ты знаешь, кто это вот перед нами идет? Кто это колодками скребет по нашей мостовой?
– Как будто не видите! Пленные немцы…
– Нет, дорогой! Это не просто пленные немцы! Это германский вермахт в русских кандалах! Вот это кто! И что это такое!
И палец в рубцах ожоговых дядя Женя кверху заострил и на Валерика взглянул многозначительно.
Валерик ничего не понял из того, что Уваров сказал мимоходом. Его заботило другое: как будет командовать Вальтер на заводских руинах?
А когда увидел Вальтера нового и голос услышал его измененный, то невольно отметил, что немец как будто бы даже подрос. Стал говорить уверенно и твердо, словно ждал возражений и, с крепнущей волей воскресшего в нем командира, готов был тут же пресечь любой протест.
– Теперь Вальтер даст кое-кому прикурить, да, Фриц?
– Вальтер есть фельдфебель, – уточнил уважительно Фриц.
– Да? Ну, теперь Себастьяну капец! Фриц, а что это за буквы у Вальтера на рукаве?
– КВ – командир взвода, – сказал Фриц и добавил, что за командирство Вальтер получает еще сто грамм хлеба.
– Ого! Куда ж он его столько ест?
И заметил Валерик, что немцы, которые «мухлевали», закладывая в штабели кирпичей половинки и трехчетверки, – стали спешно, но так, чтобы Вальтер не видел, свои штабеля очищать от кирпичного боя, по-воровски озираясь.
Началось это после того, как Вальтер приказал Себастьяну погрузить на машину свой штабель, в котором середина забита была половинками.
– Вас ист дас? – негромко спросил тогда Вальтер. – Что это?
Себастьян, улыбаясь кисло, на Вальтера не глядел и пальцы мял, будто они замерзли под взглядом командира взвода.
– Вернешься в Фатерланд и будешь так же мухлевать? Должен, по-твоему, так поступать настоящий немец? – спокойно заметил он Себастьяну по-немецки, но слово «мухлевать» по-русски произнес.
– Вальтер дал Себастьяну по кумполу, – заметил Бергер.
– А я думал, орать начнет! – зажмурился Валерик, будто готовился услышать крик ужасный.
– О, братишка. Убивать можно тихо, и Вальтер это знает. Он гороший солдат. Он получил из Фатерланд большую радость: в деревне у него все живы – фрау, дети, папа, мама… и старый пес… А Вальтер думал, что погибли все.
И Бергер вздохнул с застарелою болью и привлек Валерика к себе:
– Вальтер не боится ничего теперь. А где моя фрау? Где мои дети?.. О, майн Готт…
– Письмо тебе пишут дети твои и фрау, – нашелся Валерик.
– Ты горошо говоришь. Ты есть комиссар.
– Отто, а почему ты не командир? Разве ты не антифашист?
– Отто есть ветеринар. Отто есть специалист. Отто не гочет быть никто. Антифашист не есть специалист.
– И Вальтер не специалист?
– Вальтер есть гороший командир.
Валерику было приятно, что беззащитного в прошлом Вальтера, которого так жестоко обижал Себастьян, командиром сделали.
– Фриц, ты бы, наверно, был командиром получше, чем Вальтер!..
– Йа, йа, – Фриц соглашается и тут же внимание Валерика отводит от себя, указывая в сторону бачка с водою питьевой. – Вальтер курит!
И Фриц в пол-лица гримасу состроил, похожую на усмешку, показав этим самым неодобрение: вот, мол, только стал командиром, как сразу заважничал. Мы работать должны, а он в это время может курить сколько хочет! А ведь раньше совсем не курил!
Но Валерика это не трогало. Он уже знал, что командир взвода освобожден от работы. Заботило другое:
– Фриц, а ты мамку видел мою?
– Йа, йа, – Фриц покивал головой.
– Красивая мамка моя, да, Фриц?
Продолжая прилежно очищать кирпичи, Фриц только брови вздернул да головой покивал бессловесно.
– А давай сбегаем в гости к нам! Давай! Познакомишься с мамкой моей! Ты только Вальтеру скажи, чтоб тебя отпустил по-нормальному.
– Ферботен сбегаем, – крутит головой Фриц, явно не желая встречаться с той женщиной, красивой и молоденькой, что по утрам за ним подсматривает из кустов.
– Ферботен? А как же тебя сержант отпускал за водой? До самого колодца отпускал! А это дальше, чем до нашего барака!
– Гороший сержант – есть камрад.
– А «камрад» – это кто?
– Братишка золдатен.
– Солдатский братишка? Вот здорово! Это все потому, что он был хороший товарищ, тот красивый сержант. Алке-стрелочнице очень нравился, но дослужился до дембеля и уехал домой, на Кубань. А Ибрагимка остался: будет завод охранять… Фриц, а ты в каком полку служил? Номер полка был какой?
Фриц прекращает работу и настороженно смотрит на мальчика.
– Что ты так смотришь? Номер полка забыл, что ли?
– Йа, йа! Забыл, забыл! – с поспешностью, удивившей Валерика, Фриц закивал головой, оставаясь встревоженным.
– Ну, ты даешь! А мне надо точно знать, и Толяну надо.
– Кому надо знать? Кому?
– Мне надо знать и корешу моему, Толяну. Может, ты воевал в триста тридцать втором полку! – пишет Валерик на песке 332 и в число это тычет пальцем. – Вот в этом самом, что замучил нашу Зою Космодемьянскую!
– О! Найн, найн! – светлеет лицом обрадованный Фриц. – Дизер полк нету! Полк сразу нету! Зоя капут, унд полк разбежали!
– Разогнали?
– Расформировали тот полк, братишка, – пояснил Бергер, направляясь к бачку с водой. – Солдаты боялись в нем воевать: Сталин приказал из 332 полка никого в плен не брать, а стрелять на месте.
– Здорово как! Товарищ Сталин молодец! Фриц, а Сталинский хлеб от горбушки дают или мякишку?
Фриц усмехнулся:
– Вальтер будет сказать.
– С Вальтером я не дружу. Вот если бы ты сдался в плен, ты бы сказал: горбушку дают или мякишку.
– Ихь бин дойче золдат, елки-палки! – на Валерика глянул строго.
– А чей тогда Вальтер солдат?