355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Литвинов » Германский вермахт в русских кандалах » Текст книги (страница 24)
Германский вермахт в русских кандалах
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:53

Текст книги "Германский вермахт в русских кандалах"


Автор книги: Александр Литвинов


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)

– И не добёг… А то б… Но наш батальон через Сож перешел. Переправился. Так что мы ему хвост накрутили, хрен ему в рыло…

– А ты где на гражданке работал?

– Конюхом был я в колхозе, – раненый поднял глаза на солдата.

– Ну, брат! Конюхом и с одной рукой справишься. Было б за кем там ходить.

– Дак в том-то и дело… Раньше в армии кони какие были! Загляденье! А сейчас ни у нас, ни у немца хороших коней не осталось. Все чисто повыбили. На чем подниматься колхозам?..

– Государство поможет.

– А ты думаешь, что государство обретается где-сь в небесах? Государство, браток, – это ты, да я, да наши бабы… Ты вот будешь своё довоёвывать, а мне свой колхоз поднимать… спаленный немцами. Выходит, что мы с тобой и есть государство то самое. Будь здоров, солдат. Домой возвращайся живым. Воюй аккуратно..

Перед дверью вагона, где с кухней солдат разместился, ротный остановился:

– Савельев, на маршруте у нас Новозыбков. Остановка там будет. Последняя перед фронтом. Я там сориентируюсь. Может, сбегаешь к сыну… навестишь.

«Сбегаешь к сыну», – как о живом отозвался ротный, и горькая правда опять стеганула по сердцу.

– Спасибо, сынок, – еле слышно и не по уставу ответил солдат, благодарный судьбе, что к сыновней могиле его допускает проститься. После слов командира время будто бы остановилось. Эшелон то часами стоял на каких-то пустынных разъездах, пропуская другие составы, то в ночь уходил. И темень пугая пронзительным ревом гудочным и лязгом железных суставов, летел, черно-масленой грудью пронзая поздней осени версты продрогшие. В кулаке сберегая цигарку от встречного ветра, с притерпевшейся болью солдат наблюдал, как проносятся мимо врагом поруганные земли. Эти руины, пожарища эти на картах войны населенными пунктами значатся. А на деле – могилы да печи. И дождями размытые, с голыми шеями труб, сиротливо стоят эти печи меж могильных бугорков землянок, словно бабы наши русские в непристойной наготе на позор врагами выставленные. Но замечает солдат, что жизнь копошится кругом, и дети смеются звонко, хоть и одеты в старье перешитое, а там уже трубы дымятся с побеленными шеями. И этот, войной сотворенный разор, уже не кажется солдату неподъемным. А Сережкина станция рисовалась значительной, не похожей на то, что сейчас перед ним проплывало. И вот, отгудев тормозами, замер бег эшелона, и грохот железа затих. И понял солдат без подсказки, что перед ним Новозыбков.

– Мать моя матушка, – прошептал и пилотку стянул с головы перед морем порушенной жизни. Руины и пепелища пожарищ. А из руин, что каменели вокруг, среди уцелевших церквей, торчали деревья рукастые, вскинув к небу голые пальцы ветвей. Будто все, что прошло перед ним за дорогу, не пропало за пыльным хвостом эшелона, а сошлось в этом месте, и сгрудилось разом все горе войны в этот город и станцию эту.

– А ты думал, сыны наши гибнут за какие-то там города красоты несусветной? – к проему двери подошел старшина.

– А кому тогда эти вот станции брать-отбивать? Мой Степа погиб за какую-то там высоту, а Лукашина сына убило еще в эшелоне… Ты давай не терзайся, а сбегай, куда разрешил тебе ротный.

И солдат побежал, до сипоты гоняя воздух прокуренными легкими. Высота отыскалась сама на той стороне эшелона. Будто берег высокий над рельсовой речкой поднялся и горкой разлегся напротив вокзала. На окраине горки увидел кресты под березами и огромную клумбу земли, обнесенную дерном, листвой побуревшей притрушенной, с обелиском дощатым под красной звездой. Сняв пилотку, едва отдышавшись, он долго глядел на звезду, будто сын воплотился в нее. Неотрывно глядел, пока ноги держали. Потом на колени осел и холодную сырость земли ощутил обжигающе-остро. Все не так, как мечтал он увидеть. Не курган этой взрытой земли, а могилку отдельную, даже пусть со звездой в изголовье, но в сторонке, под сенью берез. А теперь… Теперь они тут, породненные смертью, сыновья и отцы, чьи-то деды и внуки – единое целое. И отныне одна у них Слава, одна Родина-мать. Здесь навеки родная земля.

– Вот и встретились, сынка моя дорогая, – сказал он омытой дождями звезде. – Ах, ты мать моя матушка! Родненькие…

– Ты, Никитич, вставай, – сквозь печальную музыку ветра в ветвях он расслышал слова старшины. – Нам еще за сынов до Берлина итить.

Попрощался с могилой солдат, с сыном мысленно распрощался. Глаза оторвал от звезды надмогильной с трудом, будто к сердцу уже приросла. В мире звезд она стала солдату дороже других. Безымянным проулком спустились они с высоты. – Может, этой вот стежкой твой Сережка бежал с пулеметом? – Может…

Шел солдат отрешенно. Перед ним проявлялась то солнечно-белой, то черной звезда надмогильная, образ сына собой застилая. И подумал солдат: кто бы к братской могиле потом ни пришел и с какой бы печалью не вспомнил погибших, перед ним будет вечно звезда пламенеть! Даже пусть она будет в облупленной краске, потемневшей от стужи и влаги – она есть и останется символом вечным, знаком доблести павших за Великий Советский Союз. Батальонцы тем часом блок-пост обступили. Молодые солдаты, еще не видавшие боя, с холодным почтением трогали пулями кусанный бетон, на место немца-пулеметчика вставали, с раздумчивой серьезность на лицах глядели в амбразурный зев. Смекалистые знатоки и балагуры догадки выдвигали, как это русский пулеметчик изловчился «укапутить» в бетон одетого фашиста-пулеметчика!

– Если пули пошли вот таким рикошетом, значит, бил он из той вон воронки! Где колесная пара торчит из земли. Видишь?

– А может он шарахнул разрывными!

– Скажи еще, что из карманной пушки! Расстегнул кобуру, что пониже пупка, вынул и застрелил! «И ржут, – без обиды подумал солдат и улыбнулся невольно. – Как дети. А впереди ждут окопы. А может, сходу в атаку пошлют! Они знай себе ржут да хохмят. А подумать, дак правильно делают! Все же, как ни считай и что ни говори, а молодые солдаты – это герои войны!»

В стороне эшелона раскололся ружейный выстрел, и по этой команде солдаты бегом возвратились в вагоны. Тревожа станцию короткими гудками, с глухим перестуком на стрелках, на первый путь заходил санитарный с фронта. Вагоны с красными крестами в кругах белесых были усеяны пробоинами свежими, заметными издалека. Разбитые окна брезентом затянуты.

– Вас опять обстреляли, браток? – спросил машиниста осмотрщик вагонов.

– Бомбили под Добрушем. Только вырвался, глядь – «фоккер» заходит. Без помех отстрелялся, паскуда. Как мне тендер не продырявил…

И добавил увесисто:

– Курва фашицкая! Машины и люди с носилками уже вдоль платформы стояли. Дышало и двигалось все по отработанной схеме. Кто-то властный, согласно законам войны, непрестанно следил, чтобы схема не сбилась. Вынесли девочку в форме военной. Над карманом нагрудным медаль «За отвагу». Две косички вдоль щек. В сапожках хромовых. Будто спящая. С носилок положили на брезент. Все, кто был рядом обнажили головы. Пилотки сняли даже те, кто умерших и «фоккером» убитых выносил.

– Из нашего вагона девочка…

– «Фоккер» очередь дал на последнем заходе, а она несла судно…

– Вертела папироски нам, безруким, а послюнить стеснялась…

Раненых вывели. Вынесли. А тех, чьи жизни погасли на пути к этой станции, сносили на кузов ЗИСа, чтобы, в путь провожая последний, на детей своих глянуть могла скорбным небом Советская Родина. Разбитый поезд отвели в тупик. А паровоз-солдат, через какое-то время недолгое, заправившись водой и углем, увел другой состав с крестами милосердия, гудком прощальным осеняясь, как крестом, под небо черное войны, судьбе неведомой навстречу. И станция зажила прежней жизнью. Под кубовой с мазутной надписью на стенке «кипяток» солдаты котелками забренчали. Гармошки инвалидов зарыдали под самодельные куплеты о войне, о танке и братишке-самолете. А женщины – ремонтники путей, со страдальческой гримасой отвращения к тому, что они делают сейчас, закинув к небу подбородки и шеи вытянув, шажками семенящими, длинный рельс понесли на ломах к тому месту путей, где какое-то время назад зияла воронка от бомбы.

– Ой, ты мать моя, матушка родная! – отозвался солдат на видение это молитвенным шепотом. – Бабоньки наши! На вас теперь держится все: и страна, и война! Господи Боже ты мой! Погляди на святую правду! На другой бы народ такое – подох бы давно!

У раненых, что очереди ждали на посадку в санитарные машины, как будто невзначай солдатские бушлаты расстегнулись, а из-под них заполосатились тельняшки.

– Морская пехота! – солдат догадался. – Братишки! Ребятушки с форсом! И воюют отчаянно!..

Перехватив внимание солдата, у костерка, что напротив дымился, гармошка тихо распахнулась. Перебором прошлась, помурлыкала, в себе отыскивая что-то, зазывно-тихо повела мелодию знакомую, кого-то явно поджидая. И тут, над военным людом, над платками, над взрытой бомбами землей, детский голос, красивый и звонкий взлетел:

Дрались по-геройски, по-русски

Два друга в пехоте морской!

Один паренек был калужский,

Другой паренек костромской!

Морская пехота, что сгрудилась в кучки, на голос мальца обернулась, убрала цигарки, забыла про раны, в молчании строгом застыла.

Они точно братья сроднились,

Делили и хлеб, и табак.

И рядом их ленточки вились

В огне непрерывных атак!

И солдату увиделось, что толчея станционная в суете своей обыденной притихла, вроде как затопталась на месте, на песню наткнувшись. И заметили разом и гармониста в бинтах под фуражкой с околышком черным, и малыша-оборванца, не поднимавшего глаз от углей костерка у ног его босых.

В штыки ударяли два друга

И смерть отступала сама, – пел оборванец, и шея его тонкая вслед за песней из лохмотьев вытягивалась и струной натянутой звенела:

А ну-ка, дай жизни, Калуга!

Ходи веселей, Кострома!

– Ах ты мать моя матушка! – не удержался солдат от восторга.

– Пичуга такая! А вон как за душу берет!

– И я так умею! – услышал солдат.

Перед вагоном стоял паренек лет семи в армейском кителе с полами обгорелыми. Из-под пилотки нахлобученной глаза лукавились усмешкой:

Ты, подружка дорогая, как твои делишки?

– Слава Богу, ничего, будут ребятишки!

Не дожидаясь согласия солдата, прокричал паренек и затих в ожидании улыбки одобрения, как награды, на которую рассчитывал. Но солдат только брови нахмурил, будто крик этот болью застрял в голове. Паренек потускнел, понимая, что выдал не то и пора уходить. Но от кухни уйти просто так невозможно, когда впалые щеки прилипли к зубам. И запахи хлебные сводят живот. Может, этот солдат подобреет? Вон как слушает песню, аж окурок цигарки погас на губе. А босые ноги парнишки стоять не хотели на месте, жили будто бы сами по себе. Когда холод студеной земли до макушки, наверно, добрался, парнишка достал из-под кителя теплый осколок доски, на него встал ногами, и короткая радость блаженства на лице промелькнула худом и совсем невеселом. Солдат, краем глаза за ним наблюдавший, смягчился и даже от песни отвлекся:

– Кто ж этот хлопчик?

– Это Ченарь, бездомник! Окурок! – поспешно ответил парнишка с заметною радостью, что солдат не обиделся.

– Шпана станционная. Они в развалинах живут с собаками. Собаки, что звери, но их не грызут, Они с ними вместе ночуют, чтоб не замерзнуть в камнях. Клянчат кости в буфете собакам, а собаки их греют за это.

– Отменно поет, – крутнул головой солдат, отдавший внимание песне.

– Это все говорят, а бабы дак плачут даже, когда Ченарь поет им «Над озером чаячка вьется! Ох, негде бедняжечке сесть…» И знают, что будут реветь, а просят. Без гармошки поет. Анисим говорит, что эта песня без гармошки чище бреет. А может, и Анисим плачет, да за бинтами не видать.

«И как еще жив этот хлопчик? – глаз не сводя с оборванца поющего, подумал солдат.

– Другим хоть какая, но хлебная норма дается, – он же вообще ничего не имеет, потому что нигде человеком не значится. И поет. Да поет еще как!»

Со мною возиться не надо, – он другу промолвил с тоской. – Я знаю, что больше не встану, в глазах беспросветная тьма…

– Ченарь, говоришь? Че-на-арь, – протянул солдат, пробуя слово на слух. – Ченарь… Да не Ченарь же он, а Кенарь! Канарейка, значит! – обрадовался солдат отгадке найденной. – Птичка такая есть певчая. Овсяночного напева, скажем, или дудочного. Понял? А то «ченарь»… А что ж он в детдом не идет? Не берут? Или что?

– Да брали их сколько раз! Собак перестреляют, а их в детдом Дзержинского. А они из детдома смываются, хоть и кормят там мировенски, и едут на фронт. Там их ловят и снова в детдом. Они снова на фронт под чехлами, под танками, чтоб фрицев кокошить, как наш сын полка Ваня Солнцев. Я бы тоже подался на фронт, да братан у меня еще маленький.

– А где ж твой братишка?

– У бабки Петровны на печке. Их там тьма! – хохотнул паренек.

– Все ж большие пошли на «Все для фронта!», а малышнят посносили к Петровне. А куда же еще! Помещений под госпитали не хватает. Ничего. Терпимо, – вздохнул паренек. – Только есть больно просит малышня. И часто… Большие ж неделями не приходят. Работают день и ночь. Карточки бабке оставят и все. А ты, бабка, как хочешь, так и корми малышнят.

У костерка напротив отзвучала песня. Солдаты принялись вертеть цигарки. Явился гомон одобрения.

– Товарищи-братцы! – загудел высокий гармонист в бинтах, которого парнишка называл Анисимом. – Накормите мальца. Чего тепленького дайте.

В подставленную малышом пилотку упало несколько обломышей сухарных. Из солдат пожилых кто-то вбросил кусочек сахара. А старшина артиллерийский к груди его приставил котелок с перловой кашей. И ложку выхватил из-за голенища. И шваркнул ею по груди, для верности, что чистая, и в котелок воткнул:

– Копай, сынок!

И кулаком тряхнув, сказал, что чувствовал:

– Не просто там поет, как тот артист! А с вывертом души! Шрапнелью по сердцу аж! Тридцать– двадцать…

– А Ченарь там кашу рубает уже… – вздохнул паренек. Но солдат не расслышал. Он смотрел на Ченаря-Кенаря, как тот обстоятельно ел, котелок обнимая. Отдавался еде, как минутой назад отдавал себя песне. Для детей войны не было пищи невкусной, – ее просто всегда было мало.

– Дядь, а дядь, – напомнил о себе парнишка. – Хочешь, «яблочко» сбацаю на зубах? Сбацать?

– На моих, что ли?

– Не, на моих. Во! Из дыры, лопнувшего по шву рукава, появилась грязная пятерня, и по верхним зубам полуоткрытого рта в знакомом ритме сухо застучали ногти чистых кончиков пальцев.

– Эва как! – удивился солдат. – Да на щербатых-то!

– Это они щербатые, что сахару не ем. Вот кончится война, и сразу всего будет много, как было до войны. И сахару, – добавил он раздумчиво. Рукава его просторного кителя, подпоясанного ремешком брезентовым, на глазах солдата собрались в гармошку и ткнулись в вырезы карманов, засаленных до черноты.

– А зовут тебя как? – спросил солдат, проникаясь к парнишке симпатией.

– А на что тебе, дядь? Все равно забудешь.

Солдат согласился. Заглянув за полог, где сипло дышал старшина и временами сотрясался кашлем заядлого курильщика, – жестом руки парнишку пригласил в вагон. Тот взлетел воробьем, показав, что прием этот им отработан изрядно. Солдат указал где сесть, чтоб подальше от глаз посторонних. Из термоса каши наскреб в котелок и шепнул:

– Расход от завтрака остался. Остыла, знамо дело… Зато это ж горох! Вот только маловато, братец мой… А это, – протянул солдат брикетный кубик, – маманьке отнеси.

Не отрываясь от зажатого в коленях котелка с едой, парнишка прошептал, пожав плечами:

– Мамку бомба убила. Солдат покачал головой понимающе и тут же выругался круто, не боясь разбудить старшину:

– Так, значит. Ну, все равно забирай, – сказал, хотя гороховый брикет уже лежал в кармане паренька. Пошарил в вещмешке и стал совать в карман парнишке пару кусочков колотого сахара.

– Тут у меня «бычки»! В другой давай.

– Цить ты! – поморщился солдат и указал на ноги старшины.

– Куришь?

– Да нет. Это Анисиму на черный день, – кивнул парнишка на большого гармониста, что беспризорнику аккомпанировал. На забинтованной с глазами голове его фуражка угнездилась с шиком. В оставленной щели между бинтами торчал дымящийся окурок. В руках Анисима гармошка пела нежностью, наверно потому, что женщинам играла, ремонтникам путей, вгонявшим в шпалы костыли кувалдами.

– Вишь, на гармошке шпарит. Артиллерист! – парнишка с уважением сказал. – Уйму «тигров» укокошил. Там под шинелью у него все «Славы». От простого до золотого. А дед Кондрат сказал, что наш Анисим выше всякого героя.

Парнишка глянул на солдата, на его несколько медалей, что висели над карманом гимнастерки:

– Конечно, наш Анисим выше. Вон он какой. Незрячий. Под бинтами одни только ямки. Он пушку в болоте держал на плечах, а друг стрелял по фрицевским танкам. Друга в куски разорвало, а наш Анисим вот каким остался. Он тут при госпитале. А домой не хочет ехать. Говорит, что жена у него раскрасавица и другого найдет себе быстро. А его и пугалом на поле не возьмет никто: надо кормить потому что. А нянечка одна жене его всю правду написала. Теперь жена за ним приедет. Анисим ничего не знает, а мы все ждем.

Солдат, в дверную поперечину вцепившись, в раздумчивости хмурой парнишку слушал и смотрел на инвалида, на руки с пальцами веселыми, плясавшими на клавишах гармони под известный мотив «Трех танкистов». Только слова были друге в этой песне. Анисим выборочно пел. И бас его из-под бинтов с табачным дымом вырывался. И трудно было разобрать: бинты ли так горят или он сам еще дымится, так больно опаленный войной:

Во зеленом садике Катюшу

Целовал ефрейтор молодой!..

Подхваченная эхом голосов команда «По вагонам!» полетела.

– Пошел я, дядь, – поднялся паренек. – «По вагонам!» кричали.

– Постой, сынок, – захлопотал солдат. – Рядом с тобой картошка в ящике. Давай возьми. Мелкая, правда…

– У вас же норма, дядь! – засуетился паренек, ища глазами ящик. – Так нельзя! А то навоюешь!

– Возьми, возьми, да живо!

И видя, как заторопился паренек, хватая суетящимися пальцами картошку, солдат лопатой-пятерней картофельную мелочь зачерпнул и запихнул ему в карман.

– На всю араву теперь хватит! – глаза парнишки засияли радостью. – Спасибо тебе, дядька!

И лягушонком сиганул с вагона.

– Вот Петровна зарадуется! – парнишка погладил карманы отвисшие. – «Кормилец ты наш и поилец, – скажет. – Тебя, видно, Бог нам послал во спасение…» А когда ухожу на станцию, говорит на дорожку: «Не трогай чужого и не бойся никого», – проговорил он, подражая неизвестной солдату бабке Петровне, сделав ударение на первое «о» а слове «никого».

Ему так не хотелось расставаться с солдатом! Ступив ногами на осколок доски своей, спросил:

– А ты батьку моего не встречал?

– А как фамилия?

Паренек назвал свою фамилию, но за длинным, прощальным гудком паровоза, солдат не расслышал, а переспрашивать не стал. Сколько фамилий таких на фронте, а сколько отвоевалось и успокоилось под холодным безымянным дерном.

– Может, где и встречал… Да ты не того! Живой он! – убежденно заверил солдат. – Живой – и никаких! Так и стой на этом и другого не думай! – погрозил он пальцем. – Живой он – и все! Воюет!

Состав вздрогнул. Отдуваясь дымом и паром, то буксуя, то упираясь надсадно, паровоз тяжело стронул и, медленно ход набирая, потащил эшелон на запад под призывный жест поднятой руки выходного семафора.

– Храни тебя Бог, дядька! – крикнул солдату паренек от баб заученную фразу и поднял над головой пятерню с чистыми кончиками пальцев.

– Да, да! Спасибо, сынок! Спасибо! Держись, сынок! – солдат потряс крепко сжатым кулаком. – Мы, в рот им дышло!.. Отомстим за все! За все, сынок!

И под тяжкий перестук состава, Анисим рванул на гармони «Прощание славянки».


КАК ХОЧЕТСЯ ЖИТЬ

Брату моему Виктору

и сверстникам его,

изведавшим рабства

немецкого на заводах

фирмы «Фольксваген»

Я – ОСТ 3468. ОСТ потому, что я русский. Мне от роду 14 лет. Во мне страх и глухая тоска. И тяжелая слабость в ногах.

Я тележку качу по проходу меж гудящих прессов. В тележке моей тяжеленной обрубки стальные – листовые отходы работы прессов.

А вокруг меня немцы. За прессами стоят тоже немцы. Это «Фольксваген»– завод.

Мамка родненькая, тут Германия самая страшная!

По проходу за мной ходит с палкой хохол-полицай, надзиратель мордастый. Я боюсь его палки! Бьет меня без разбора, Бьет не только меня, но мне кажется, что меня бьет сильнее и чаще других.

Бьют не только хохлы-надзиратели, но и немцы-охранники бьют.

Бьют за то, что совок к концу дня стал тяжелым и просыпался мусор железный; что, держась за тележку, я стоя уснул на секунду какую-то; что распухшие ноги я долго в колодки вдеваю; что голову поднял и выпрямил шею и глянул в глаза полицаю-предателю.

Бьют по самым болючим местам. Иногда просто так палкой врежет и матом покроет, чтобы сон от себя отогнать.

Под одежками-тряпками наши голые кости. И палками бьют по костям… Все по старым болячкам! Для новых болячек на наших костях уже нету места.

Враги вокруг нас день и ночь, день и ночь.

Ждем отбоя, как самую светлую радость. В темноте хорошо пошептаться друг с другом. Помечтать… Вот придет наша Красная Армия – и мы будем ловить полицаев и немцев-охранников! Посмеяться тихонько можно…

Внезапно приходит сон. А во сне мы и стонем, и плачем, и родным своим жалимся, жалимся…

Мамка родненькая! Вечно хочется есть. Есть и спать. И забиться бы в щелочку маленькую, чтоб не видел никто и никто б никогда не нашел.

И мне кажется: я никогда не наемся. И домой никогда не вернусь.

Если б я знал, что ждет меня тут, я б не дался тогда полицаям, что пришли и забрали меня 12 мая 43-го года.

Не вспоминал бы тот день, да он забываться не хочет.

Мы только сели обедать все вместе: Вася, Петя, Шурик и вы с теткой Полькой. А Клаве, как мамкиной дочке, ты борщ отнесла в ее комнату. Только сели – они и явились!

С винтовками двое.

Я твой борщик щавелевый только попробовал, мамка моя! Пару ложек успел отхлебнуть. Тарелка моя почти полная так и осталась стоять. Там и ложка моя. И хлебца кусаник остался.

Теперь кажется мне, что обед недоеденный тот до сих пор меня ждет на столе.

Те полицаи по дороге сказали, что застрелят меня, если я побегу. Лучше б я побежал!

До отправки в Германию нас под охраной держали в здании банка по Коммунистической улице.

Охраняли полицаи, с утра уже пьяные, поэтому нам удалось убежать. Помнишь, как прилетел я домой? Я тогда не один убежал. Со мной были хлопцы из Людкова и с нашей Замишевской улицы. Перед этим побегом нам передали тайком, что в задней стенке уборной, что во дворе у забора, оторваны доски и держатся только на верхних гвоздях.

Когда вывели нас на прогулку во двор, все, кто знал и не струсил, в уборной доски раздвинули – и через забор в огороды. И все, кто удрал – по домам разбежались. Вот дураки.

Нас, как котят, похватали и в банк. И охранять стали немцы уже, а не те полицаи.

А 15 мая во дворе банка построили нас и девчонок и под немецким конвоем погнали на станцию.

По Первомайской погнали, потом по Кузнечной.

На Первомайской, у почты, нашу соседку увидел. Обрадовался! А как настоящее имя ее – я не знал. Только прозвище помнил. И крикнул:

– Говнокопиха! Тетечка! Ради Бога прости! Я не знаю, как тебя звать!

– Ульяна я, детка моя! Ульяна! Куда ж это гонят вас, родненький? А… Наверно в Германию гонят?..

– Дак в Германию, тетечка! Мамке скажи, что нас гонят уже! Нихай прибегая на станцию!

– Скажу, деточка! Щас же скажу!

И заплакала тетка Ульяна. И побегла скорей на Замишевскую улицу. А мне стало как будто бы легче….

У железнодорожного клуба, когда нас по Кузнечной гнали, к Вальке Высоцкому, что с Харитоновской улицы, собачка домашняя кинулась. Провожать прибежала вместе с сестрами Валькиными – Алкой, Надькой и Людкой.

Как собачка та рыженькая к Вальке ластилась! Как она ему руки лизала! Скулила, как плакала.

Мы вокруг Вальки с собачкой столпились. Колонна смешалась и остановилась.

И тут немец носатый к нам в колонну вломился. Раскидал, расшвырял нас по-зверски и собачку ногой из колонны вышиб сапогом своим кованым.

Закричала собачка пронзительно-больно, а нам сделалось страшно. Мы притихли. А Валька заплакал…

Каждый понял, что ждет его там, в той Германии.

А потом на Вокзальной улице, у фонтана сухого, где скверик, деда Быстряна увидел с козой. Всегда мы смеялись над ним и дразнили, что веником мух от козы отгоняет. И зачем мы дразнили? Вот дураки. Прости меня, дедушка миленький, что дразнил Козлодоем…

Сколько дуростей делал я, мамка моя!.. А тебе сколько крови попортил!.. Прости меня, мамочка родная… Только на каторге этой понял, что ты, моя мамка, – святая… Сколько раз ты спасала меня в Неметчине этой фашистской. И я теперь знаю: всегда ты со мной. Где-то рядом. Среди гула прессов я дыхание слышу твое. И голос твой слышу. Только слов разобрать не могу. А мне говорить с тобой хочется. И я говорю, говорю, будто ты меня слышишь. И я все рассказываю, и в мыслях письмо составляю тебе, мамка родненькая. Каждый день составляю. Большое-большое письмо. На всю мою муку! Единственное.

Мысленно мы в Новозыбкове… И бываем везде, где нам хочется быть. Видим всех… Видим все, чем вы там занимаетесь… Я вот вижу свой двор, вижу кур с петухом-драчуном. На цепи вижу Эрика нашего. Вот тетка Полька что-то курам сыпанула, а Эрика не покормила.

«Тетка, опять про собаку забыла!»– крикнуть хочется мне.

«А будь он неладен, собака такой! – тут же слышу в ответ. – Пользы нет! Одно гавканье только…»

Я всегда в Новозыбкове, мамка моя…

В день тот последний, когда нас пригнали на станцию, то запихнули в вагоны товарные, где до нас были кони. Немцы мокрый навоз как попало убрали, а вонища осталась!

Конвоиры смеялись и носы воротили, а нам было некуда деться.

Ты успела к вагону, когда двери еще не закрыли.

Я помню глаза твои, мамка… Ты говорила мне что-то, говорила… Меня подбодрить старалась. Улыбнуться пыталась. А я глаза твои помню, как они плакали сами собой, мамка родненькая…

Кто нас провожать пришел, перед дверями вагонов столпились. Стали советы давать, как нам быть в той Германии, будто они уже там побывали. Заторопились. Заговорили все разом, потом стали кричать.

Помню, что ты успела сказать:

– Гляди там, сыночек. Крепко не бойся чего… Я тут буду молиться. А ты на рожон там не лезь. Будь похитрей и себя береги…

А как тут беречь себя, мамка моя – не сказала.

Когда двери вагона закрыли, мы из люков под крышей попеременно выглядывать стали. И видели, как на перроне длинный такой офицер успокаивал вас. Он по-русски сказал, что в Германии нам «будет очень прекрасно».

После слов его все, кто пришел провожать, заплакали больно…

И тут поезд пришел «Москва – Гомель», и наш вагон к пассажирскому поезду подцепили. Все мы в городе знали, что поезда до Москвы не доходят, а только до Брянска. Что Красная Армия гонит фрицев назад и скоро придет в Новозыбков.

Когда тронулся поезд, девчачий вагон заревел. Так ревел, что мы слышали даже в вагоне своем, пока поезд не разбежался и грохотом все заглушил.

Когда прибыли в Гомель, нам дали напиться воды. И только напились, как налетела бомбежка. Наши бомбили!

Того самого немца носатого, что собачку ударил, убило!

– Так ему, гаду и надо! – сказали мы все.

Мы за дорогу сдружились. Друг для друга мы братьями стали.

С нами ехал Толик Дыбенко из Людкова, а с нашей Замишевской улицы – Толик Улитин. А Юрка Присекин был с Ленинской улицы. А с Харитоновской улицы были Валька Высоцкий и Володька Курлянчик…

А потом был Бобруйск. А в Бобруйске комиссия. Немцы-врачи в нас искали заразу какую-то. Каждый очень хотел, чтоб нашли у него. Не нашли…

Потом была Польша и лагерь какой-то. Наших девчонок оставили там, а нас потащили дальше.

Через неделю в Германию прибыли. Привезли прямо в город, в штадт КДФ, завод Фольксваген, Лагерь номер 925, Stadt DS KDF Wagens.

Хлеба дали и грамм по сто хамсы. Как все это съел – не заметил: в поезде нас почти не кормили.

Потом в баню. Из бани – в бараки. В бараках по штубам, по комнатам. В каждой штубе по 30 человек.

На нашу одежду каждому нашили цветки. Мне досталась ромашка белая.

Обули нас в деревянные колодки-долбленки. Немцы их называют клумпами.

Бегаем в них, как стучим молотками по полу цементному.

В этих клумпах-колодках по первости до крови натирали ноги. Перемучились крепко, пока на ходу потертости не откровили да не замозолились. Теперь на ногах мозоли, будто копыта приросшие.

Помолись за меня, мамка родненькая! Ноги мои стали пухнуть. Будто водой набираются к вечеру. И к утру до конца не проходит опухлость. Обуваться мне больно. После подъема в строй стал опаздывать. А хохол-полицай специально стоит надо мной. Ждет предатель. Ждет, чтобы палкой огреть или своим сапожищем меня в строй зашвырнуть.

Спим на нарах, на досках голых. В чем работаем, в том и спим. Ни подушек, ни простыней.

Если кого убивают в кацете, то одежду его нам бросают. Перед расстрелом раздевают догола. Пристрелят и в яму. Яма глубокая. Засыпают не сразу, а когда наполнится.

Яма стоит и ждет.

Из новозыбковцев наших, вчера убили Толика Сергиенко с Привокзальной улицы. Он что-то съел на кухне, когда там работал. За это его расстреляли… Теперь он в той яме лежит. Лежит на боку, присыпанный чем-то белым, и щеку ладонью от нас закрывает…

А мы присмотрелись и видим, что глаз у Толика открыт…

В три тридцать утра подъем. Начало работы в четыре утра. Работаем до 20 часов. Отбой – в 23.

До отбоя бьем вошей и одежду латаем. На ней латка на латке…

Раз в неделю вошепарка. Пока наши одежки жарятся, нам делают баню. Загоняют в коробку по 50 человек и четверо полицаев по углам поливают нас из шлангов. Мы корчимся под холодной водой, а немцы охраны и полицаи гогочут.

Вместо мыла дают каустическую соду.

В бараках, где спим, на завтрак – болтушка. В ней лягушки и пиявки… Воду немцы для нас достают из пруда. Для смеху, наверно. Прямо с тиной и всем, что поймается.

Кто-то ест, я не ем… Нас много таких, кто не ест ихний завтрак, фрюштюк с пиявками вареными. «Данке шеен», – говорим, хватаем свой хлеб и бежим на работу. Полицаи и немцы хохочут и палками нас подгоняют, чтоб бежали быстрей.

На работе мы ждем обеда.

Столовая на заводе. Там болтушку дают настоящую. В ней брюква, отруби и полова какая-то… На ужин опять болтушка и хлеба сто грамм.

У меня есть чахоточный немец знакомый, что на маленьком прессе работает. Как его звать – не говорит Ему сало по норме положено. Иногда и меня угощает. Очень тонкий-претоненький листик прозрачного сала дает и хлебца кусочек с коробочку спичечную. На станину пресса положит и пальцем покажет, и все озирается, чтоб никто не заметил. Иначе накажут его, что русского кормит.

Для меня это праздник. Но такое бывает нечасто.

Когда ему нечего дать, он украдкой разводит руками, морщит заботой лицо и вздыхает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю