Текст книги "Германский вермахт в русских кандалах"
Автор книги: Александр Литвинов
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)
Бергера нету
Валерик, печалью придавленный, в одиночестве тихом в курилке сидел, когда проходил мимо дядя Ваня-корявочник.
– Дядя Ваня, а Бергер умер.
– Бергер? – остановился корявочник. – Это который?
– Что вашей Монголке подковы подбил.
– Это немец тот? – прошептал дядя Ваня, присаживаясь рядом. – Что потом в ветлечебнице был? Дак я ж его знал! Его еще Оттою звали… Дак помер, говоришь? Ах, ты, батенька мой! Едрит твою налево! И как же это с ним такое, а? Какой ветеринар был правильный!..
– Он ответ получил из Фатерланд.
– Откуда получил?
– Да из Германии, что у него семья погибла под бомбежкой, а старший сын под Берлином убит.
– Под Берлином, – машинально повторил дядя Ваня, оставаясь в думах своих о коротких встречах с умершим немцем. Потирая колено, занывшее раной разбуженной, дядя Ваня закуривать стал. – То-то сегодня я гутентакаюсь с Фрицем твоим, а он куда-то на небо глядит и молчит.
– Утром ветер был из Германии, и Фриц на облака глядел. Он привет принимал от родной Фатерланд, – сказал Валерик. – Отто Бергер придумал это, будто те облачка были письмами от немецких детей и фрау… А Фриц говорит, что дойче солдаты теперь свою радость имеют, когда дует вест.
– Вон оно как! – крутнул головой дядя Ваня. – С понятием немец тот был. Да… Бывало к ветлечебнице подъедешь…
– А под Берлином убит, значит, он по нашим стрелял? – Глядя на бородатый профиль, Валерик попробовал вопросом вывести дядю Ваню из раздумий. Но тот, углубленный в себя, только мундштук папиросы покусывал да смотрел куда-то в жухлую траву, где под ранней луной мятый бок консервной банки отсвечивал.
– Он стал курить очень много и тем утром не проснулся, – добавил Валерик. – А Фриц сказал, что Бергера похоронили на кладбище, где все пленные немцы схоронены. Мы туда в воскресенье пойдем. И Себастьяна возьмем.
– А это кто? – очнулся дядя Ваня.
– Который из колодца вытащил ведро бабки Ландаренчихи. А Володька-шофер сказал, что даст на поминки Отто огурцов и картошки «в мундирах». А Кузьмич возьмет с собой сала и для разбега водочки пару бутылок. И еще он сказал, что водки, сколько ни бери, – всегда мало! И заранее угадать – дело самое дохлое: ее не хватает всегда! Дядя Ваня, а водки всегда почему не хватает?
– Водки всегда не хватает? Дак ее ж не хватает всегда! – развел он руками. – Это ж гадость такая, сколько ни пей! Вот потому ж ее и не хватает…
Помолчали.
Потянуло дымком от бараков: люди ставили самовары на шишках сосновых, опустив в самовар, под крышку, букетик богуна.
Дядя Ваня достал пачку «Севера». И, прежде чем прикурить папиросу, взял ее за табачную часть и в гильзу подул, в пальцах легонько помял-покрутил, табачок разминая.
– Что, на папиросы перешел? – как-то бабушка Настя заметила.
– Да, чтоб с газетой не возиться.
– А с папиросы тебя кашель еще хлеще добивает. Бросал бы курить!
Дядя Ваня лишь рукой махнул, прикуривая папиросу.
И вспомнил Валерик шофера с белой «Победы», что Бергера угощал когда-то вот такими же самыми папиросами «Север».
От нечего делать, тот шофер с «Победы» подошел к Валерику и со словами «А это что у тебя?» – ткнул пальцем в пуговицу на груди.
Валерик прижал подбородок, чтобы разглядеть, что там может быть, как шофер цепко схватил его за нос.
Валерик знал этот прием. Все барачные так хохмили с пионерами из городского лагеря. Знал, но рассмеялся!
Довольный шуткой своей, заулыбался шофер и прогулочным шагом пошел вдоль траншей, в которых работали немцы, кирпичи выбивая из фундаментной кладки какого-то здания.
На «Победе» приехавший Белый начальник приказал подбежавшему Вальтеру пленных собрать.
Немцы поспешнее, чем всегда, стали выходить из руин, и только Бергер не выбрался из траншеи, продолжая работать.
Шофер присел на корточки у края этой траншеи и с терпеливым интересом стал наблюдать, как этот пожилой, с потной лысиной немец короткими и точными ударами лома умудряется выбивать из старинной фундаментной кладки целые кирпичи. И, если какой-то внезапно ломался, Бергер сокрушенно качал головой и цокал языком, будто этот разбитый кирпич был частью его самого и своим разрушением боль причинял нестерпимую.
Почувствовав взгляд на себе, Бергер поднял глаза на шофера и, на лом опираясь, попытался выпрямить спину.
С минуту они созерцали друг друга в молчании. Не найдя враждебности во взгляде русского, Бергер покивал головой, подводя свой итог взаимному разглядыванию, и вздохнул.
Шофер протянул пачку «Севера» с торчащей из нее папиросой.
Бергер мотнул головой отрицательно.
– Сколько лет тебе, немец?
– Пиисят, – усталым шепотом ответил он и показал пятерню растопыренных пальцев, которые от лома и кайла уже не разгибались и сухими, костлявыми крючьями цепенело торчали из ладони.
Русский кивнул понимающе:
– Сам ты родом откуда?
– Гамбург.
– А где воевал?
Бергер глаза опустил на колодки свои, на штанины обтрепанные и тихо сказал:
– Сталинград…
– Сталинград! – оживился шофер, будто друга-окопника встретил. – Меня ранило там! Первый раз.
– И меня там… капут приходил, – Бергер кивнул головой и поднял глаза на шофера.
– Мы, выходит, друг в друга стреляли, – с короткой усмешкой крутнул головою шофер. – Хорошо, что стреляли хреново, а то б…
– Да, хорошо, что хреново, – согласился Бергер и притаенно вздохнул. – Ванюша, давай будем курить.
– Потянуло курнуть? Так в окопе бывало…. От всякого страха – первейшее средство, – протянул папиросу шофер и зажженную спичку поднес. И первая затяжка отразилась на лице Бергера болезненной гримасой отвращения, но папиросу не бросил.
– Эх, солдат, не идет тебе курево, – шофер посочувствовал. – А делать что ты умеешь, кроме этого вот, где стоишь?
– Я есть ветеринар.
– Ветеринар! И тюкаешь ломом тут! А зовут тебя как?
– Бергер. Отто Бергер, ветеринар.
– Ладно, Отто. Держи вот, – протянул шофер пачку папирос. – Покуришь потом. У меня больше дать тебе нечего. Угостить тебя нечем…
– А… давать мне не надо, – печально поморщился Бергер и жестом руки протянутую пачку отстранил. И недокуренную папиросу выронил. И руку к сердцу приложил.
– А, болит, – догадался шофер.
У Бергера губы стянулись невольно, и он виновато кивнул головой.
– А меня, бывает, так прижмет, что ни вздохнуть, ни на помощь позвать сил не хватает. Да и некого звать… А семья твоя где? Они живы?
Бергер плечами пожал.
– Не знаешь… А мои все погибли, – усмехнулся шофер виновато и покивал головой, будто повинен был в гибели их. – Все погибли… А мне все не верится. В хату, бывало, войду, и тут же детей голоса! И сердце заходится болью такой, что хоть плачь! И плакал… И душу выматывал. А потом свою хату продал. Вот продал свою хату – и все! Вместе с их голосами. Вроде как я их предал! Бросил! Думал, что успокоюсь. Забуду. Какое там! – поморщился он. – Тянет к себе моя хата! Так тянет!.. И дети мои по ночам стали спрашивать: «Папка, что ж ты к нам не идешь? В нашей хате чужие люди, а ты все под окнами ходишь да все стоишь и стоишь перед хатой!..»
Шофер прикурил папиросу погасшую и продолжал доверительно:
– И ты знаешь, меня среди ночи пытают. Сердце рвут, на куски разрывают! И ночами, бывает, я к хате своей прихожу. И стою. И на окна гляжу. А светятся если, то будто и я с ними вместе сижу за столом… со своими моими… Скоро, наверно, приду, если не брошу курить. Да… А женка, ну, баба моя – все молчит. Ни голосочка, ни шепота. Перед глазами стоит постоянно. Вот закрою глаза и стоит… в платье ситцевом, что купил перед самой войной. И никак не пойму: то ли плачет она так бесслезно, то ли горько так мне улыбается!.. Ты чего это, Отто? Плачешь никак? Я ж тебе про болячки свои рассказал, а ты вон что надумал. Что за дела…
Опираясь на лом, Бергер взглядом невидящим в стену траншеи глядел, и слезы текли по морщинам, и губы дрожали.
– Ты вот что, солдат. Ты держись, – не зная, как немца утешить, попросил его русский шофер. – Нам обоим хреново. Но тебе обещаю: в ветлечебнице будешь работать. Ты понял меня? Я подскажу кому надо. Вон тому подскажу, хозяину города. Он был ротным моим под Сталинградом. Нам обоим тогда повезло. И тебе повезет, и всем твоим немцам: будете скоро ходить без конвоя! Я тебе слово даю, что ты первый пойдешь без конвоя работать. Будь спок! Это значит по-русски – будь спокоен, солдат, не тушуйся!
Шофер к «Победе» пошел, а Бергер, не веря его словам, ладонью шершавой по лицу размазывая слезы, шептал и горько усмехался:
– Без конвоя? Ах, либер Готт! Без конвоя! Когда это было, что Бергер ходил без конвоя! Мне кажется теперь, что не было такого никогда!..
– Не верится даже, что Бергера нету, – прошептал Валерик, глядя на звезды. – Он, наверно, сейчас, как Пахомыч, через звездочку-щелочку смотрит на нас…
Дядя Ваня вздохнул, выходя из раздумий, и, домой направляясь, сказал, как итог подводил своим размышлениям:
– Вроде как и потухла война: не бомбит, не стреляет, но солдат своих убивать продолжает, потому как сидит она в каждом из нас. То болячкой сидит, то осколком…. И выбивает безжалостно нашего брата, будто мы до сих пор у нее под прицелом…. И едрит же твою налево, не сбежать от нее и не скрыться!.. Вот же гадость какая, эта война!
Наши немцы домой уезжают
О том, что вот прямо сейчас, с поездом Москва – Гомель, в отдельном вагоне, его немцы уезжают домой, Валерик узнал от Алексеевой Аллочки, дочки начальника лагеря:
– Я б тебе раньше сказала, дак тебя же носило где-то!
До прибытия поезда времени оставалось немного, когда Валерик прибежал на станцию.
Автобус, что немцев привез, стоял пустым на площадке пакгауза, и никакого вагона отдельного, в котором уехать должны были немцы, рядом не было. Лишь у автобуса, на опрокинутом ящике с гнездами для бутылок, сидел знакомый шофер и книгу читал.
– А где немцы? – с замиранием сердца спросил Валерик, опасаясь, что поезд уже ушел.
– Душевная вещь, – оторвался от книги шофер. – Ты когда-нибудь это читал? «Рыжик» называется? У сына взял почитать и вот не могу оторваться…. А ты что говоришь?
– Немцы уехали?
– Да вон они стоят, – книгой шофер указал на вагон пассажирский, что стоял от перрона на дальнем пути. Двери вагона были закрыты, и вокруг ни души.
– Там же нет никого!
– Да все они с той стороны, – спокойно ответил шофер и в книгу уткнулся.
И действительно, с противоположной стороны от перрона окна и двери вагона были открыты. В дверях стояли охранники в форме НКВД, а из окон, с опущенными стеклами, немцы улыбались провожающим.
Перед вагоном Валерик увидел красивую Лизу. Стояла она отдаленно от всех провожающих и уголок косынки на палец то навивала, то распускала, и наматывала вновь, не отрывая влажного взгляда от Пауля Шварца в окне.
Обхватив пятерней подбородок, Пауль Шварц немигающее тупо смотрел на нее.
Проводить знакомых немцев к вагону стали люди подходить. Девичья бригада штукатуров подошла, прямо в спецовках:
– Эй! Севка! Рыжий! Уезжаешь?
– Не верится, что едешь домой! Навоевался, Савоська!
– Привет тебе от Люськи из «Голубого Дуная». Хотела придти, да ей пиво привезли «Жигулевское» из Куйбышева, а ты уезжаешь. Эх ты! Савоська!
– И от ребят тебе привет! От Ваньки Панина привет тебе огромный!
Девчата смеются незлобно.
– На кобыле твоей работает ненец другой! Тоже зеленый, как ты!
– И белобрысый такой же!
– Савоська, а может, останешься? Мы тебя женим на Люське! Киндерята пойдут! Оставайся!
– Не останется он! Там Анхен его ждет, дожидается!
Девчата смеются дружно. Себастьян кивает головой и печально улыбается:
– Кузьмич фитиль поставит, что смылись с работы! – говорит Себастьян.
– А мы так и скажем, что тебя провожали в Фатерланду твою. Он простит. Кузьмич у нас человек настоящий…
К вагону подходит решительно Ландаренчиха-бабушка и подает Себастьяну узелок с початками, а охране поясняет:
– Это ж я ему киюшек сварила на дорожку. Ен любя киюшки, так что нихай посматуя.
Себастьян быстро передает кулек кому-то в вагоне.
– Дак что я хотела сказать… За то, что дров мне заготовил на зиму, я молиться буду, чтоб Господь послал тебе здоровья да счастья и доброй дороги. А приедешь домой, дак зря не болтайся, а как поправишься трошки да отойдешь от плена, дак, туда-сюда, и женись. За тобой догляд нужен, чтоб заботился кто. Да девку бери работящую, раз ты в деревне живешь. За красотой не гонись, а чтоб здоровой была и тебя уважала. А уже когда женишься, то семью береги и в чужой огород не заглядывай. А то я тебя знаю: ты хлюст еще тот!
– Ой, матка… Ты добрый матка, – твердил Себастьян, высунувшись из окна. – Я буду поминать твоя, матка. Ты добрый матка…
– А не заладится что или жить будет негде, дак сюда приезжай. Я хату тебе отпишу, и живи. И женишься тут. У нас вон сколько девок свободных! Пол-России, а может, и больше…. Да ты не приедешь, я знаю…. Фатерланда твоя не отпустит. Ну, да ладно…. Когда обживешься, дак гостем приедь. Да не вздумай с войной к нам явиться! Гляди, Севастьян! – И Ландаренчиха-бабушка над собою руку воздела с угрожающим перстом: – Кости мои с того света подымутся! Роду вашему не животать! Так и знай…А напоследок прости меня, Господи, грешную. И ты прости, сынок. Прости! – Окончательно бабка расстроилась…
– А где Фриц? – торопливо забегал глазами по окнам Валерик. – Фриц!
– О! братишка тут! – кто-то крикнул в глубине вагона, и в окне показался Иоганн из Кюстрина. Всегда серьезный, сейчас он был озабочен особенно.
– Иоганн! Фрицу скажи, что я тут!
– Фрица забрали… другой лагерь, – негромко сказал Иоганн.
– Забрали? – похолодел Валерик. – Другой лагерь…
Он знал, за что и куда забирает НКВД, и разом пропало желание о чем-то Иоганна спрашивать. Кого забирали в тот самый «другой лагерь», назад никто не возвращался. «Забрали!.. Другой лагерь…»
– Прощай, сынок! Ты настоящий русский братишка! Нам очень жаль, – сухо сказал Иоганн и скрылся в окне.
Валерик глаза уронил на песок под ногами. Глухая тяжесть придавила к месту. И пустоту он почувствовал среди этих людей суетливых.
– Дас ист фюр дихь! – сказал незнакомый голос над Валериком, и к ногам его упала пряжка от ремня солдата вермахта.
Валерик пряжку поднял. Он знал, что на ней по-немецки написано вокруг орла, держащего свастику в когтях. «Готт мит унц!»
– Бог с нами! – прошептал Валерик, глянув на пряжку, и сунул ее в карман.
– Это для тебя! – сказал другой уже голос. – Он передал…
Валерик даже голову не стал поднимать, чтобы увидеть, кто эту пряжку ему бросил: это теперь не имело значения, раз «Фрица забрали…в другой лагерь». Да и глаза, отяжеленные слезами, глядеть на людей не хотели.
Паровоз маневровый, приближаясь к вагону, гудком посигналил, и охранники дали команду стекла в окнах поднять, а сами в тамбурах двери закрыли.
– Мужиков запечатали и повезли к ихним бабам, – среди провожающих кто-то заметил потерянно. – Дождались-таки праздника немцы!
«Москва-Гомель» пришел без задержки. К нему уже где-то был прицеплен такой же вагон, как и этот, в котором домой уезжали Валеркины немцы без Фрица.
Людям с перрона оба вагона казались пустыми: ни в окнах, ни в тамбурах – ни единой души.
Вот красавец «Суворов», – паровоз марки «Су», – прогудел на прощание, плавно стронул вагоны и, медленно бег набирая, на запад пошел под разрешающий жест руки семафора.
– И подались наши немцы к себе восвояси! – перекрестила бабка Ландаренчиха ушедшие вагоны. – Навоевались и намыкались. Вломились бандитами, а назад проводили тишайшими. Повезли с собой горькую радость до слез да печаль без конца и без края…
А Валерик держал руку с пряжкой в кармане и смотрел неотрывно вслед вагону последнему, ощущая потерю в себе несказанную.
Собачкин хлеб
– Сынок, что ж ты подвел тетю Маню? – в комнату мама вошла с настроением испорченным. – Щавель так поздно принес… Почему? Разве не знал, что мужчины придут на обед?
– Знал, – Валерик потупился, – а потом и забыл…
– А забыл почему?
– Потому. На базаре там все, потому что… А мне стыдно про это сказать, – посмотрел он на маму.
– Стыдно? Что-то сделал не так? И боишься? Валерик, сынок! Ты правды не бойся. Правда – великая сила. Наша газета в стране, самая главная – «Правда». И всегда говорить надо правду!
– А если правда плохая?
– Правда, сынок, всегда хорошая! Какой бы горькой она ни была! Правда – это не какая-нибудь грязная ложь! Правды боятся только трусы и наши враги!
– Ну, тогда…
– И, пожалуйста, без «ну». Сколько можно поправлять тебя?..
Валерик вздохнул, наполняясь решимостью, и выпалил:
– А дядя Женя твой на базаре хлеб у собачки отнял и съел. А еще раньше штаны снимал и все показывал… Две палки красные, как ноги… И Голощапова ротвейлером назвал.
И слушая, как звоном тоскливым плачет в ушах тишина, добавил шепотом:
– Дядю Женю поэтому Обкусанным зовут, а Голощапова – Ротвейлером…
И поникла мама от слов его, и качнулась к окну, будто в спину ее толкнули. И, голову запрокинув, в осколок неба вглядываться стала до слезящейся боли в глазах. И, пальцы сцепив перед собой, закаменела.
И в позе этой застывшей услышал Валерик стон бессилия перед жестокой неправдой людей.
Виноватость свою чувствуя и жалость к матери, поскучнел Валерик. Хотелось успокоить ее, да не знал, подступиться как к такой отчужденно-далекой и строгой.
«И всегда в небо смотрит! Молится, что ли?.. А может, улететь собирается? Без меня и без никого. Мамка ты, мамка моя!.. Тебе так плохо, что даже не плачешь, как раньше…»
И вспомнил невольно, что бабушка Настя сказала, когда они в День Победы клали скромный букетик цветов полевых к столбику с красной звездой на братской могиле:
– Ты пытаешь, чего это бабы не плачут, как раньше? Плачут, внучек ты мой. Наши вдовы солдатские уже плачут без слез: до последней слезинки повыплакали. Душа без слез и воздыханий теперь надрывается в муках. Стоном стогне неслышно… А это горше всего…
– Сынок, это правда, что дядю Женю не пускают жить в собственном доме? – шепотом спросила мама.
– Это когда тетя Оля вышла замуж за инженера железнодорожного, а дядя Женя сам перешел жить на чердак, где дрова лежат в сарайчике. Он взял к себе иконы, граммофон и книги. А еще альбом с фотографиями. Там такие офицеры в царской форме старинной! И тетеньки с крестиками на косынках. И «1914 год» написано…
– Ты уже был там?
Валерик кивнул виновато.
– Что-нибудь взял? – негромко спросила, испытующе глядя на сына.
– Нет, – крутит головой Валерик. – И Толян ничего не взял. Он только ножик в руках подержал и все, потому что иконы смотрели на нас. Было страшно брать что-нибудь и стыдно.
– Не смей обижать дядю Женю, сынок! И ребятам скажи. Его так обидели больно… и государство, и люди… Может, мы его на ужин пригласим?
– А за ним приходили и сказали идти на допрос.
– Идти на допрос? – с испугом в голосе она переспросила. – На допрос! Сколько ж можно допрашивать?
– Они часто зовут, но потом отпускают. Он только дойдет до моста или базара, как опять возвращают. Подлетает на бричке НКВДешник: «Эй, ты, Уваров! Следователь вызывает! Бегом!»
Дядя Женя плечами пожимает: «Я ж только от него!» «Сказано, бегом! Растак твою так!..»
– Господи, и что они хотят узнать у калеки несчастного?
– Фамилии летчиков, что к власовцам ушли.
– Да?.. – замерла она, прислушиваясь к тишине, и шепотом спросила: – А ты откуда знаешь?
– Он Пальме, собачке соседской, рассказывал, что они хотят узнать.
– Уж ты скажешь, сынок! «Собачке рассказывал…» Собачке рассказывал, а им нет? Да когда это было такое?..
– Когда мы с Толяном в малине сидели, а дядя Женя курил на чурбане у сарайчика… А Пальма напротив него сидела и слушала. И хвостом подметала, и на нас все поглядывала… «Им ни в чем признаваться нельзя, – Пальме сказал дядя Женя и кулак показал. – Нельзя, потому что погибнешь потом». Вот он и молчит, а они его на допросы таскают и выспрашивают. Особенно рыжий какой-то… А Сережка-ремесленник говорит, что наш дядя Женя – герой настоящий. Его, наверно, пытают, а он молчит, как молодогвардеец! Он, может быть, в концлагере у немцев был Олегом Кошевым или Сергеем Тюлениным. Только мы не знаем этого… А Сережкин отец, дядя Ваня-корявочник, дяде Жене штаны отдал. А потом и мы все что-нибудь подарили…
– А ты что отнес?
Валерик втянул голову в плечи и еле слышно признался:
– Майку папину синюю…
– О, Господи! Последняя память из дома ушла!
– Потому что надо было быстро, а тебя не было, – сдерживая слезы, шепотом заговорил Валерик. – А дядя Женя увидел майку отцовскую и черную печать внизу военную… к лицу приложил и сидел так, пока мы ушли…
– Ты правильно поступил, сынок, – справившись с собой, негромко сказала мама. – Ты молодец, но брать без спроса – все равно, что украсть. А краденая вещь – не подарок…
И видя, что Валерик, облокотившись на стол, беззвучно плачет, сказала подобревшим голосом:
– Но дяде Жене можно, потому что он папин самый лучший друг… Отнеси-ка ему огурцов и картошки. Да оставь на постели, чтоб нашел в темноте… Боже мой, довели человека, что хлеб у собак отнимает… Ах ты, Господи, Боже Ты мой… Ты хоть знаешь, сынок, как сохранилась та папина майка? Не знаешь… У нас же тогда все сгорело, когда отступали немцы. А майка с разным бельем в саду на веревке висела. А теперь и она ушла. Папина вещь последняя…
Что-то еще говорила мама, но Валерик ее не слышал. Перед глазами воскресла картина прошедшего дня, и момент тот печальный, когда он, со щавелем в авоське, пробегал мимо столов под зонтами на дощатом помосте. И дядю Женю заметил, следившего за кем-то из-за дерева.
И Валерик бег свой замедлил, а потом и вовсе юркнул за ларек, распираемый любопытством: за кем дядя Женя подсматривает? «Шпиона, наверно, выслеживает, как наш разведчик Николай Кузнецов! На офицера, что ли, смотрит, что пиво пьет?.. Или на женщину его?»
На помосте, за единственно занятым столиком, офицер допивал кружку пива. На него, улыбаясь, смотрела красивая женщина и ситро неохотно тянула из стакана граненого.
Мальчик, ровесник Валеркин, в одной руке держал тарелочку с нетронутым ломтиком хлеба, а в другой – остаток котлеты. Мальчик вяло доел котлету, а ломтик хлеба, показав собачке рыжей, что в тени барьера лежала, на пол бросил и ногой от себя отодвинул, дескать, на вот, возьми, этот хлеб уже твой.
Собачка понюхала воздух и в запахе хлебном учуяла запах котлеты, и облизнулась, не трогаясь с места. Она была сыта, и хлебный дух ее не трогал, но приманивал запах котлеты.
Когда офицер допил пиво, и троица ушла, собачка лениво поднялась и направилась было к хлебу, да кто-то внезапно и грозно по настилу дощатому топнул ногой.
Собачка поджала хвост и за барьер метнулась, продолжая наблюдать за человеком, идущим к столу, под которым лежал ей обещанный хлеб.
Это шел дядя Женя к тому ломтику хлеба. Вот ботинок растоптанный рядом с хлебом поставил, наклонился к ботинку, будто собрался поправить шнурки, каких не было вовсе: заменяли их скрутки из проволоки. Наклонился, и хлеб подобрал, и в горсти за пальцами спрятал. Выпрямился, глянул по сторонам, и хлебную дольку обдул, и в рот положил. И локтями о стол опираясь, спрятав лицо в ладони, затих, охваченный вкушением медленным во рту растворенного хлеба.
Потом, оглядевшись по сторонам, стакан ситра, что мальчик оставил нетронутым, выпил и невольно вздохнул, стыдом придавленный.
И, руки сложив на столе, уткнулся в них головой обгорелой и замер.