Текст книги "Германский вермахт в русских кандалах"
Автор книги: Александр Литвинов
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
Велосипед
Была у дяди Вани заветная мечта: когда-нибудь приобрести велосипед свой собственный! С детства мечта эта в нем зародилась, с той самой поры, когда по бульвару Дворянскому прокатываться стала барынька на дамском «Диаманте», на глазах вечерней публики и фабричной ребятни.
То был не просто велосипед какой-то заграничный, а лунная красавица на двух колесах, с ободьями зеркальными и спицами из солнечных лучей.
От заднего щитка, колесо с двух сторон закрывая, радужная сетка натянута была с бахромою белой, как снег. А рама белизной искрилась, будто мрамором белым отделана. И вся эта прелесть на солнце сияла красотою нездешней.
И барынька-девочка, под стать велосипеду, вся в белом, восседала, как на троне, и плавно ехала, как будто бы парила, не наделяя никого вниманием надменным.
Но мальчика фабричного, что так открыто ею любовался, – приметила. И всегда, на дорожку бульвара въезжая, сначала его находила глазами на ограде чугунной, рядом с тумбой афишной. А когда его не было там, огорчалась болезненно.
И вот, довольная прогулкой и собой, однажды перед ним остановилась. И улыбаясь из-под шляпки белой, спросила голосом приятным и негромким:
– Мальчик маленький, я тебе нравлюсь? Да, мальчик?
И маленький Ваня ответил с восторгом:
– Да! Очень! Только багажника нету зачем-то!..
– Багажника?.. Ах, багажника… – увядая улыбкой, потускнела красивая барынька и домой повернула.
А для мальчика Вани бульвар опустел без ее «Диаманта».
– Надо же! – дядя Ваня в усы усмехается. – По ранению все позабыл, что было со мной на войне. Почти все позабыл, а что в детстве случилось – до подробностей помню. Вот какие дела!..
В Германии он отыскал «Диамант», о котором мечтал, но домой привезти помешало ранение тяжкое. А мечта поднялась еще выше и воплощаться уже не хотела в те поделки шаблонные, что стояли сейчас в магазинах. Удалилась мечта навсегда, оставив лишь почтение особое к деталям и узлам велосипедным.
В сарайчике копился инструмент от колуна и кувалды-балды до заморского штангенциркуля. А по стенам и в ящике в углу – велосипедные детали разных марок собирались.
Сколько б еще копилось это все, да на совете семейном решили поросенка завести.
Освобождая сарай, дядя Ваня раздал инструмент, а Сережке сказал, указав на детали, по стенам висевшие:
– Из этого всего велосипедного, может быть, хоть один соберете…
Сережка и вся ребятня из бараков кинулись два собирать, но родился один, да и то без щитков получился.
Одуревший от счастья, Сережка пустился гонять меж бараков, а за ним, забегая на грядки и клумбы цветочные, ребячья ватага неслась да щенята ничейные, с еще не окрепшим, визгливым лаем, пугая кур и сонных кошек.
Дядя Ваня с Пахомычем улыбались, на кутерьму эту шумную глядя.
Притихший и пасмурный подошел к ним Валерик.
– А ты почему не кричишь и не бегаешь, а? – Пахомыч спросил.
– А я не умею кататься, – признался Валерик.
– А что там уметь! – дернул плечом дядя Ваня. – Вот как все откатаются – и поезжай.
И Валерик решился. Когда все откатались, отбегались, и Сережка, довольный и потный, повел велосипед в сарайчик, Валерик за руль ухватился:
– А я когда буду кататься?
– А ты ж не умеешь!
– И теперь мне всю жизнь не уметь!
– Всю жизнь, всю жизнь… – стушевался Сережка напором Валеркиным. – До педалей еще не дорос!
– И Толян не дорос, а катался!
– Он умеет и ездил «под раму».
– И я буду «под раму!» – решился Валерик, будто этот прием езды, стоя на педалях, сам собою научит любого на мужском велосипеде.
– Под раму, так под раму, – вздохнул Сережка. – Закатывай штанину, да быстрей. Так и быть, один круг пробегу, а то некогда мне.
«Знаем, куда тебе некогда! Сначала чуб прилизывать будешь, потом штаны гладить с мылом, и бежать в спортзал, где Валечка-гимнастка тренируется. А мне только кружочек…»
– Ну, что ж ты копаешься! Некогда мне!
Валерик смолчал. За руль ухватившись, он встал на педали.
«Боженька миленький, помоги!.. Здорово как, и не страшно почти, когда рядом Сережка и держит рукой под седло! Эх, бабушка Настя не видит и мама! И за нами никто не бежит. За другими дак бегали… Ой, как быстро кончается круг!»
– Все! – подтолкнул напоследок Сережка в надежде, что мальчик сам остановится.
Валерик и начал тормозить, крутнув педалями назад, но цепь слетела, а стежка, такая знакомая, неожиданно вниз наклонилась, толкнув велосипед вперед.
Замешкался Валерик, не соскочил на землю вовремя, а велосипед, набирая скорость, по стежке среди кустов на улицу рванулся, с каждым метром свой бег убыстряя!
– Стой! Нельзя на улицу! Голощапов оштрафует, что без номера!
«Это не я! Это все он!» – хотел было крикнуть Валерик, да страх дыхание перехватил.
Велосипед по камням и вымоинам стежки летел прямо в узкий прогал между красно-кирпичным столбом калитки неправильной и громадным кустом сирени.
– Остановите меня! – в панике Валерик закричал. Соскочить с велосипеда на скорости уже страшно было. И бросить машину жалко: вдруг рассыплется на те железки, из которых ее сегодня собрали!
Валерик слышал шлепки босых ног за собой и какие-то крики бегущих, а велосипед летел все быстрей, и в сторону свернуть кусты мешали.
– Ну, звезданусь сейчас, мамка моя! – всему свету закричал Валерик, и жутко ему стало от собственного крика. И только глаза успел закрыть перед веткой, стебанувшей по лбу, как пулей вылетел на улицу.
Открыл глаза: перед ним колонна пленных плелась с работы.
– А-ай! – успел прокричать Валерик, как был подхвачен на лету с велосипедом вместе.
– Вот это да! – вздохнул он с облегчением, переходя от испуга к радости. Все очень быстро свершилось, как прыжок с прибрежной ивы в зеленую темень воды.
Ребята увели велосипед, а Валерика немцы обступили:
– О, братишка!
– Братишка ходил таран дойче колонна!
– Здарова! – сказал ему Фриц и руку подал, улыбаясь.
– Здравствуй, – ответил Валерик, как равному.
– Ах, либер Готт! – подошел к нему Бергер. – Так ездить нельзя: можно нос разобешь! – добавил он строго и пальцем погрозил, но глаза улыбались при этом.
Даже сержант конвоя усмехнулся, крутнув головой. И, гимнастерку под ремнем оправив, по-домашнему просто скомандовал:
– Ладно, пошли, а то жрать охота!
И колонна построилась быстро, и под свою сыпанину шагов потекла восвояси.
– Ауф видэрзеэн! – помахали Валерику немцы.
– До свидания! – поднял руку Валерик.
Своему освобождению от надуманных страхов он тихо радовался, немножко чувствуя себя героем.
И заметил Валерик, что у охранников вместо карабинов наганы в кобурах затертых. И опять самый тяжелый наган Ибрагиму достался. Вон как тяжко идет Ибрагим, припадая на ногу нагруженную. И ремень поясной отвис под тяжестью нагана: так и гляди, что вниз соскользнет, а там и штаны за собою потащит!
И засмеялся Валерик, без штанов Ибрагима представив.
– А напылили! Что тебе стадо прогнали! – пробурчала какая-то тетка с ридикюлем обшарпанным и вуалью на шляпке. – Все нянчимся да цацкаемся с ними! Перестрелять бы сволочей, как они нас убивали!.. Будьте вы прокляты, гады! – вслед им плюнула тетка.
А Валерик насупился от обиды на тетку «ругачую».
Гроза и гость нежданный
В тот вечер случилась гроза. Валерик с ногами сидел на кровати, с восторгом и страхом смотрел, как под ливнем и ветром к земле приседали кусты за окном и белыми громами молний лопались черные пропасти туч.
– Красивая нынче гроза, да, сынок? – подсела к Валерику мама.
– Да… Только строгая очень и страшная, будто бомбежка.
– Бомбежку еще не забыл?
– Не забыл. Она забываться не хочет. Когда буря или гроза…
– «Или гроза», – целует сына в макушку. – Пропах ты костром и болотом. Надо голову завтра помыть. И сходим в кино…
– И купим ситра и мороженого!
– И мороженого, тормошитель ты мой. Господи, как хорошо, что ты есть у меня. Как бы я жила одна?..
– Работала б…
– Работала!
И тут кто-то в дверь постучал. Бесцеремонно, с расчетом на грохот грозы.
– Кому-то плохо опять. И бегут все сюда. Ведь уже не война, а бегут по привычке. А у нас валерьянка вся вышла…
Мама встала с кровати и свету прибавила в лампе. Откинув крючок, она дверь отворила и в темень спросила:
– Кто там? Идите сюда. За валерьянкой, наверно? Я бутылочку бабушке Проне отдала… Да под ноги смотрите, а то половицы у нас провалились…
Из ночной темноты коридора на маму надвинулся череп с глазницами впалыми и оскалом зубов металлических. Словно ожил тот череп и с будки сошел трансформаторной.
– Господи, Боже Ты мой! – отшатнулась она от двери. – Да у нас и подать-то вам нечего, – с испугу сказала неправду, приняв пришельца за позднего нищего.
Валерик готов уже был отдать яблоко, что под подушкой лежало, как страшила покашлял в кулак и сказал приглушенно:
– Леночка… только не бойся. Не пугайся, пожалуйста. Я только вот тут постою. Я зашел повидаться и все… Извините, что поздно…
Валерик дышать перестал и забыл про грозу, а мама спросила испуганным шепотом:
– Кто вы?
– Я – Женька Уваров, – сказал он не сразу и смолк, наблюдая с пытливой тревогой, как она отзовется на имя его.
Но лицо ее мукой страдало, и в глазах узнавания не было.
– Женька Уваров, – повторила она машинально. – А вы где его видели?
– Да я это, Леночка… Я – Уваров, – сказал он и шумно вздохнул.
– Женька Уваров? – не скрывая сомнения, переспросила и, пальцы в щепотку собрав, к губам поднесла по привычке, когда размышляла о чем-то. Ее память, хранившая образ Уварова, образ Женьки-спортсмена, военного летчика, балагура, красавца, закадычного друга Степана, признавать не хотела в этом призраке прежнего Женьку Уварова.
– Женька Уваров, – повторила она, пристывшая взглядом к лицу его жалостно-страшному.
– Меня люди боятся теперь узнавать… Кто узнает – не знает потом, как отделаться… Вот такие дела, бляха-муха, – вздохнул притаенно пришелец, – Повидался, теперь и пойду. Извините…
Сказал, продолжая на месте стоять и смотреть на нее неотрывным, взывающим взглядом. С ноги на ногу переступил, отчего половицы прогнившие чавкнули несколько раз по-болотному от воды дождевой, подступившей под них.
А буря все ярилась, все свирепела, и ливень по стеклам хлестал, и молнии темень терзали. И казалось, что даже барак, напуганный грохотом грома, вот-вот рухнет под диким напором грозы.
Живое все сникло и спряталось.
– Куда вы пойдете? Вон какая гроза… У нас переждите, – предложила из жалости, зная со слов, что якобы есть среди нищих калеки, что себя выдают за друзей-сослуживцев погибшего мужа, брата, отца… и по городу бродят маршрутом, намеченным ради хлеба куска, чарки водки, пристанища…
– И не стойте там. Проходите…
«Раз уж пришли…» – недосказанным слышалось.
И во всей ее позе застывшей неверие было к нему.
– Я, пожалуй, пойду, бляха-муха…
– Да нет уж! Извольте войти!
И вот он вошел. Высокий и жалкий в худобе своей со следами ожогов. При свете его искалеченность резала глаз.
Чтоб Валерика не напугать лицом своим выжженным, повернулся спиною к нему. Но и сзади его голова, без волос, с остатками ушей, гляделась жалкой необычностью.
«Под Котовского бреется, как базарный мильтон Голощапов», – с неприязнью отметил Валерик и подушкой закрылся.
Пришелец был в заношенном хэбэ солдатском, в обмотках и желтых ботинках добротных.
«Второй фронт», – отметил Валерик. – у них подковки спереди и сзади».
Ничего примечательного, кроме ботинок, на пришельце Валерик не нашел, если не считать этих шрамов противных, которые сами навязчиво лезли в глаза. И ни одной награды на нем не было, ни нашивки даже за ранение. Для человека, войной покалеченного, – это необычным казалось и подозрительным даже.
«Значит, это предатель из плена, а мамка впустила!.. И вон как в лицо ему смотрит!»
И увидел Валерик, как губы ее растянулись и некрасивыми стали, и, как девчонка в обиде горькой, она заскулила протяжно и тихо, продолжая его узнавать. И мамка его обхватила страшилу руками, и головой в гимнастерку уткнулась, и завыла со стоном надрывным.
Когда еще мамка так плакала больно!
– Что с тобой они сделали, Женечка родненький! Господи, где Твоя правда! За что ж они так! Женечка родненький! Миленький мой!.. За что ж они так! Ну, за что!
– За то, что я – русский, – негромко сказал человек, – за то, что бежал сколько раз. За то, что власовцы к себе не заманили. За то, что собаки меня не догрызли! Что в крематории не догорел! Что не сдох, когда жить уже было нельзя!
– Господи, как же ты выжил? – отстранилась она от него.
– Да я толком и сам не знаю, – пожал он плечами, удивительно быстро успокаиваясь. – Наверно, меня всякий раз не до конца убивали…
Валерик видел, как мама сжалась вся и глазами распахнутыми на пришельца глядела, будто это она от мучений его защитить не сумела и теперь вот страшилась вины своей. На лице ее было страдание, а в глазах нетерпение. И, кулачки прижимая к груди, прошептала просительно:
– Женечка, Женя… Скажи мне, как на Духу… Степа мой где? Где мой Степа? Вы вместе там были! Говори, где Степан мой! Жив? Погиб? Говори! – зачастила она, не давая открыть ему рта. – Он такой же, как ты? Да? Такой же? Они тоже его, как тебя?.. Ну, что ты молчишь! Говори!
Глядя в пол, Уваров плечами пожал и руки виновато уронил.
– Как ты не знаешь? Боишься сказать? Они его тоже так мучили?..
– Я не знаю, Аленка, не знаю, – с виноватостью в голосе на войне уцелевшего ответил Уваров. – Я ничего про Степана не знаю. В том бою его не было. Сопровождать мы летали, а он на разведку готовился. Был жив-здоров…
– А потом?
– А потом я в плену оказался…
– Тебя сбили!
– Нет, не сбили меня, – с достоинством сказал Уваров, не желая равняться со сбитыми летчиками. – Я сам на таран пошел… И вина моя в том, что вот я стою перед тобой, а не Степан… Живой стою! И знаю, что ты сейчас думаешь: «Лучше бы Степа вернулся, чем ты!» Бляха-муха!..
– Да, Женечка, что ты! Что ты! Прости, но я так не сказала!..
– Все так не говорят, но все так думают. Только одна мне сказала прямо: «Что с того, что ты выжил там? А здесь ты нам ни на что не пригоден!»
– Люди жестокие, Женечка! Прости нас. И меня пойми. С начала войны только несколько писем. Только несколько!.. Я их выучила назубок… По ночам как молитву читаю… А как только нас освободили, я стала писать и нашла его часть через военкомат. И пришло извещение, что без вести пропал… Женечка, как это так? Без вести? И рядом никого? Разве бывает такое?
– Бывает, Аленка. И всякое было. Случилось что с ним за линией фронта, вот тебе и «без вести». И моим бумажка пришла, что я без вести канул… Из наших никто ж не видел, как я ганса таранил. Потому что смотреть было некому, бляха-муха… Год 41-й. Немцев в воздухе было – что комарья на болоте…
Обхватив подушку и забыв о грозе, во все глаза смотрел на них Валерик и расплаканную мамку не узнавал.
– А я так обрадовалась, что узнаю про Степу, – сквозь слезы она улыбнулась печально. – Боялась и радовалась. А выходит, что зря…
– Да не зря, если с радостью вспомнила, – Уваров сказал бодрым голосом. – Значит, вернется Степан. Может, он… Да мало ли что вытворяет наш СМЕРШ! Или НКВД… Сколько хочешь, про это могу рассказать.
– Вот сядем сейчас и расскажешь нам все по порядку, правда, сынок? Дядя Женя Уваров – папин друг и товарищ по школе. Они вместе учились на летчиков. Вместе служили и воевали. Красавец и спортсмен был дядя Женя наш… А немцы, видишь, как его…
– Это собаки меня обглодали, – как о деле пустячном сказал он с усмешкой. – После побега последнего…
– У тебя и голос другой, – печально заметила мама.
– Я вообще говорить не мог…
«А может, это не Уваров!» – подумал Валерик. Ему очень хотелось, чтоб дядя Женя Уваров был другим. Чтоб завтра пришел к ним Уваров другой. Настоящий летчик с наградами на кителе! С кокардой на фуражке! Такой, как на плакате у Дома пионеров. Они б тогда втроем пошли в кинотеатр «Октябрь» мороженое есть и пить ситро! А ребятня барачная от зависти б немела!..
– У меня теперь все изменилось, – без особой печали поведал Уваров. – И голос, и сам я не тот…
– Ничего, ничего! – уверенным тоном ободрила мама, выставляя на стол, что было к выходному приготовлено. – Слава Богу, что ты теперь дома! А все остальное будет как надо!
Уваров крутнул головой недоверчиво, ничего не сказал на слова ее бодрые, а кашлянул извинительно и с опаскою настороженной, готовый убрать моментально, если отвергнет хозяйка, на стол поставил заткнутую пробкой газетной водки бутылку початую. И, держа на ней взгляд стерегущий, выжидательно замер.
Заметив бутылку, она, как ни в чем ни бывало, два граненых стакана подала на стол.
Уваров вздохнул облегченно, сел к столу и чистить таранку начал, с собой принесенную.
Последний бой Евгения Уварова
– Когда нас поймали после побега последнего, хотели расстрелять, – начал он повеселевшим тоном. – Перед всем лагерем чтоб… Да передумали. Там у них мастер на выдумки был…
– Женечка, «там» – это где?
– В Маутхаузене, – просто сказал Уваров. – Вместо расстрела – собакам решили нас кинуть, ротвейлерам. Зверей тех, наверно, неделю до нас не кормили. Одни зубы кругом. И рвут, и режут, как ножами, – будто о ком-то другом, так бесстрастно рассказывал он о себе. – Помню, что низ живота прикрывал да подбородок к груди прижимал, чтобы горло не вырвали… А потом я упал… А другие упали потом на меня. Закрыли меня от зубов…
Уваров мельком на Валерика глянул и большую таранку положил перед ним на подушку.
«Вот это ручища! – поразился Валерик. – Достал не вставая!»
Глаза Валеркины успели рассмотреть эту руку. Была она рубцами перевязана, словно красный шпагат к ней пришили. Как попало пришили. Безжалостно и неумело.
И содрогнулся Валерик, когда этот шпагат зашевелился перед ним: «И как это мамка смотреть на него не боится?»
Все, что на завтрашний день припасалось, мама на стол подала. И хлеб, и картошку «в мундире», и помидоры, и огурцы малосольные стояли хоть и в глиняной посуде, но зато на своей рукодельной салфетке, на другие несхожей. И от этого та же картошка и помидоры казались вкусней и желанней смотрелись, чем у тети Геры в мисках ее и тарелках каких-то саксонских.
И даже остатки повидла в банке стеклянной, что Валерик на завтра оставил, мама подала на стол.
«На дне там вкуснятина самая!» – насупился он и таранку отставил: не чистить же ее в постели! Такую здоровенную! Пусть даже с икрой. Да и сил не хватит, чтобы кожу с нее содрать!
Но мама тут же поняла его нахмуренность и повидло его любимое вместе с салфеткой розовой перед ним на тумбочку поставила. И кружку молока с горбушкой хлебной подала.
«Здорово как!» – глазами благодарной радости на мамку свою посмотрел.
И с улыбкой, смысл которой всем понятен, она его поцеловала в лоб и голову к щеке своей прижала.
Уваров, разливая водку по стаканам, сказал проникновенно:
– Вылитый Степа… Когда получил от тебя письмо… ну, то самое, где ты ладошку сына обвела карандашом, – так радовался! «Вот какой у нас с Аленкой мужик растет!» И всем эту ладошку показывал. «Теперь и погибнуть не страшно, – сказал мне тогда. – Аленка моя воспитает как надо…» Вот как он верил в тебя…
– Правда, Женечка? – прошептала она. – Так и сказал? Степушка мой…
Уваров взглянул на нее, кивнул головой и вздохнул.
– Расскажи мне про Степу, Женечка. Как он воевал? Как вы там жили?
– Да как все воевал… Ганса свалить тогда было непросто, но ему удалось. Прилетел возбужденный и радостный: «Бляха-муха, ты где! Я сто девятого «мессера» сбил! Видели все! Это в честь сына!» – и обниматься полез, как медведь… Я Степану завидую. Что бы с ним ни случилось, я уверен: он в плен не попал. Воевал он достойно… А у меня все пошло кувырком, сикось-накось и набекрень, бляха-муха…
Она слушала голос его приглушенный, и капельки слез зрели сами собою и таяли, будто впитывались в морщинки у рта и снова зрели. То ли от дыма табачного, то ли от правды такой беспощадной.
– Свой МИГ-3 я потерял в 41 году, 27 июня в районе Зарасай, когда немцы взяли Двинск… Пошел на таран, когда меня хотели посадить. Облепили со всех сторон и знаки подают, чтобы сдаваться шел… Ну, в общем, немца того, что больше других над безоружностью моей насмехался и ржал безнаказанно, я винтом ср-рубил ему хохотальник вместе с фонарем кабины! Бляха-муха! Ох, как они от меня шарахнулись! Врассыпную!.. Ну, падал потом, не раскрывая парашюта. Тянул до земли, как мог, чтоб в воздухе не расстреляли. Немецкие летчики это с радостью делали. Насобачились… Для них летчик на парашюте – цель для упражнений была. А тут еще взбешенные моим тараном…
Приземлился нормально. В лесу на полянке. Стожок сена в сторонке. Сориентировался. Парашют в стожок запрятал. Осмотрел пистолет и на восток подался.
Уваров умолк и, глядя куда-то вбок, мимо взгляда ее стерегущего, о край стола ладонь потер безжалостно, словно дико она зачесалась.
– И вот пошел ты, Женечка, а дальше?
– А дальше… Вот не хотелось мне заходить на тот хутор! Не хотелось заходить! А зашел… И конец, бляха-муха!.. – скрипанул он зубами железными и, наверное, выругался б, да компания была не та. – Как увидел дымок из трубы, а за пряслом коров, сразу жрать захотелось! К молочку потянуло! Думал же – свои!..
Говорил он отрывисто. Громко. Отчего его голос надтреснутый грубо звучал и скандально, будто мог его слышать тот, невидимый кто-то, кто так больно и круто его жизнь изувечил.
– Что бы мне было его обойти! Этот хутор, пропал бы он пропадом! Ну, пошел бы не жравши! Не сдох бы! Зато б вышел к своим. И летал бы! Летал, а не гнил… Или, может, погиб, как другие. Достойно. Чтоб домой написали: «Пал смертью храбрых ваш Женька Уваров».
Он отпил из стакана, успокоился быстро: знать, от частых рассказов о муках своих грубеет душа, восприятие гаснет и боль притупляется. Рот прикрывая и носа остаток, улыбнулся глазами:
– В общем, вышла фигура моя не того пилотажа… Меня там скрутили литовские сволочи и немцам свезли. На повозке. Как ба-ра-на! – с болью сказал и головой покрутил. – Но кувшин молока и хлеба краюху мне дали. Я дотронулся только до них… И судьба покатилась моя по концлагерям.
Лагерь в Литве, потом Бяла Подляска, Демблин, Люблин и Маутхаузен. Побеги и наказания. Все, как у классика…
Затянулся он жадно махорочным дымом, отпил из стакана и сказал доверительно:
– А ты знаешь, о чем я все Бога прошу? Чтоб вернул меня в бой тот последний. Сказка, конечно…
– Почему в тот последний?
– Потому, что там жизнь моя кончилась. Вместе с МИГом моим она врезалась в землю. Меня смерть не берет, потому что нет жизни моей. Отнимать у меня уже нечего…
Поругиваясь глухо, гроза уходила в ночь, и последние точки капели с дремотным покоем долбили жестянку какую-то.
– И вот итог, – негромко заговорил Уваров. – Физически работать не могу, потому что весь искалечен. Профессии никакой. Я летчик-истребитель в прошлом. Сейчас никто. Бывший военнопленный. А раз так, то пенсии мне не положено. Ни прописки мне, ни работы, ни пенсии…
– И как же ты живешь, Женечка?
– А кто тебе сказал, что я живу? Выбит я отовсюду, бляха-муха… И вот тут я вину свою чувствую в том, что выжил. И еще в одном вина моя, что боем увлекся. За ведомого отомстить поклялся. Мы их бомберов заставили бомбы вытряхнуть, где попало, когда парочку «юнкерсов» подожгли… Горючка была на пределе уже… Боекомплект израсходовал, а тут эти «мессеры» и свалились на нас, когда домой уже шли…
– Да не стесняйся ты, Женечка, – попыталась она отвести его руку, прикрывавшую рот безгубый и нос укороченный. – Я за войну нагляделась.
Уваров руку отвел, но тут же приставил снова:
– Не могу я уже. Привык. Стыдно мне за себя… покалеченного. Представляешь, Аленка? Мне стыдно! В том вины моей нет, что меня изувечил враг. Ты знаешь, когда я впервые задумался, что задачу свою, как солдата, попавшего в плен: стоять за товарищей насмерть и выжить – я выполнил. То был мой крест. И нес я его, как в присяге записано, «не щадя своей крови и самой жизни…» А теперь никому я не нужен… В плену таких мыслей не было. Там надо было выжить. И мы выживали. Назло тем подонкам немецким. Нужна была воля и все такое… То была моя борьба, мое сопротивление немцам. Моя задача солдата.
Остаток водки из бутылки он вылил в стакан и выпил:
– Всякий раз неожиданно быстро кончается, – усмехнулся Уваров невесело. – Вроде много сначала, и радуешься, а потом вдруг ни радости той, ни бутылки, ни жизни… Между прочим, Аленка, американцы своих из плена с военным оркестром встречали! Бляха-муха… Героями их принимали!
– Ты рассказывай, Женечка, нам интересно, – легонько коснулась она болезненно-красных рубцов на руке. Он руку отдернул свою, словно обжегся, прикосновений ее опасаясь. С минуту они помолчали:
– Ты не стесняйся меня, – попросила она. – И на прошлое не озлобляйся.
– Я не знаю, Аленка, кто и как там устроен, но во мне все жестокое, злое, что накопилось в плену, стихает и гаснет в сознании, и острота притупляется. Вроде мое к ним уходит прощение без воли моей и желания… Сознанием я понимаю, что тем палачам нет пощады. А душа чувствует иначе: не хочет она нести в себе черную память. Очиститься хочется ей. Кто во мне победит – душа или ум?..
– Вот бабушка Настя сказала б тебе, что душа победит, потому, что мы – русские люди, и душа наша мести не терпит. И я с ней согласна… А как ты свободу встретил?