Текст книги "За что?"
Автор книги: Александр Солженицын
Соавторы: Варлам Шаламов,Николай Клюев,Анатолий Жигулин,Борис Антоненко-Давидович,Георгий Демидов,Нина Гаген-Торн,Сергей Ходушин,Галина Воронская,Юрий Галь,Елена Лисицына
Жанры:
Прочая документальная литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)
Голод на Украине
Воспоминания, документы
Эти воспоминания взяты из выпущенной в Киеве в 1991 году книги «33-й. Голод», имеющей подзаголовок «Народная книга-мемориал». Составили ее два украинских журналиста – Лидия Коваленко и Владимир Маняк. В ней – рассказы людей, переживших страшный голод, охвативший почти всю Украину в 1932—33 годах, голод, унесший 7,5 миллионов жизней, голод, который был организован искусственно.
С трудом пришедшие в себя после ужасов гражданской войны, военного коммунизма и последовавшего за ними голода 1926—27 годов, крестьяне Украины начали наконец обрабатывать землю, сеять, собирать урожай, обзаводиться кое-каким имуществом – словом, жить нормально. Они надеялись пусть пока еще не на обещанное светлое, но на мирное и стабильное будущее. Они строили дома и рожали детей. В свидетельствах очевидцев – авторов этой книги обычно описываются семьи, в которых по пятеро, семеро, десятеро детей.
Однако надеждам не суждено было сбыться – грянула новая беда: сплошная коллективизация и ликвидация кулачества как класса. И покатили по селам «черные обозы», и привели за собой тотальный голод. Уже в начале 1932 года охватил он целые районы. Вот выдержки из писем к Сталину от крестьян, отчаявшихся обрести спасение и прибегших к последнему средству – прямому обращению к вождю: «Уважаемый т. Сталин, существует ли такой закон Советской власти, чтобы крестьянство сидело голодное, так как мы, колхозники, не имеем уже с 1 января 1932 г. в своем колхозе ни одного фунта хлеба… За что мы сражались на фронтах, за то, чтобы сидеть голодными, чтобы видеть, как дети умирают в корчах от голода?»; «С самого начала мы стояли за Советскую власть и сейчас не хотим, чтобы она потеряла авторитет, но мы уже не в силах терпеть и просим – обратите внимание: у нас уже опухли от голода дети. Нас 284 чел.; чтобы нас не забрали в ГПУ поодиночке, мы не подписываемся»; «В нашей местности голод охватил все районы. Все крестьянство движется и удирает из сел, дабы спастись от голода. В селах в день умирает от голода по 10–20 семей…»
И как бы в ответ на это – телеграмма ЦК ВКП(б) Центральному комитету КП(б)У от 16 февраля 1932 г. за подписью Сталина: «Завтра публикуем постановление ЦК и Совнаркома о сборе семенных фондов… Бросьте на сбор колхозных семенных фондов все силы… Имейте в виду, что ЦК не примет никаких отговорок – семенные фонды должны быть собраны… полностью и притом не позднее установленных сроков. Сообщите в ЦК о принятых вами мерах». А уже на следующий день, 17 февраля, идет директивное письмо ЦК КП(б)У и Совнаркома УССР в обкомы, горкомы и райкомы партии о мобилизации семенных фондов: «Из ряда районов в ЦК поступили требования об отпуске семян для колхозов, сдавших, будто бы, все свои ресурсы по хлебозаготовкам, а также многочисленные требования от совхозов дать им семена и в довольно значительном количестве. ЦК сообщает для неуклонного руководства, что в связи с общим положением с хлебными ресурсами… не может быть и речи о каком-либо отпуске семян для Украины, где положение с урожаем вполне благополучное и где есть все возможности мобилизовать семена на месте». И далее: «Необходимо во все совхозы немедленно командировать твердых людей, которые обязаны внутри каждого совхоза мобилизовать все ресурсы для семян, не останавливаясь ни перед чем».
И это тогда, когда голодали уже Киевская, Винницкая, Одесская, Днепропетровская, Донецкая и Черниговская области и оттуда сплошным потоком шли сведения о повальной смертности. Но «черные обозы» все шли, и «красная метла» подчистую выметала последние зернышки из всех тайников и тайничков, и раскулачивали тех, у кого уж и вовсе нечего было взять. И в разгар этой вакханалии секретарь ЦК КП(б)У Косиор в своем письме Сталину от 26 апреля 1932 г. «успокаивает» вождя: «У нас есть отдельные случаи и даже отдельные села голодающие, однако это только результат местного головотяпства, перегибов, особенно в отношении колхозов. Всякие разговоры о «голоде» на Украине нужно категорически отбросить».
Все это пережили авторы книги-мемориала. Чудом спаслись они от страшной беды, и вся их дальнейшая жизнь прошла под ее знаком. Теперь это пожилые и старые люди – тогдашние дети и подростки. Но детская память особенно прочна, она запечатлевает окружающий мир в ярких картинах и живых деталях, оттого и воспоминания этих людей так разнообразны, так индивидуальны. Однако через все эти непритязательные, незатейливые истории проходит один лейтмотив. Особенно пронзительно звучит он в воспоминаниях Марии Якимовны Нечипоренко из Белопольского района на Сумщине: «Как радостно было до голода… Люди жили, были родители, были матери, были дети. Была своя земля, были лошади, плуги, коровы. Люди радовались своему добру, любили землю. Они же не виноваты, что кому-то захотелось все сломать… БЫЛИ ДЕТИ – СТАЛИ СИРОТЫ…»
Е. Мовчан
Воспоминания
Василевский Пантелеймон Казимирович родился в 1922 году в селе Пахутинцы Волочинского района на Хмельнитчине. Участник Великой Отечественной войны, экономист по образованию.
Все, что описано здесь, происходило в селе Масовцы неподалеку от Проскурова, теперь Хмельницкого. Мой отец (отчим) был по национальности литовец, а по профессии – фельдшер. С лета 1932 года до 2 мая 1933 года он заведовал здесь медпунктом. В Масовцах голод стал давать о себе знать уже с октября 1932 года. Сначала в деревне умирало по одному-два человека за пятидневку (недель тогда не было), но постепенно смертность возрастала изо дня в день. И как только появились первые жертвы голода, к отцу на работу прибыли уполномоченный проскуровского ГПУ и председатель сельсовета Гуменюк. Чекист из ГПУ взял с отца подписку о неразглашении нигде и никому истинных причин смертности колхозников, кроме того, его обязали каждый день являться в сельсовет и писать акты – мнимые диагнозы погибших от голода. Фамилии умерших и все сведения о них отцу сообщали в сельсовете, а сами несчастные в это время уже лежали в ямах у опушки леса.
В актах о причинах смерти отец должен был указывать различные болезни, исключая инфекционные. Акты писались под копирку в двух экземплярах на всех умерших в течение суток сразу, напротив фамилии ставилась выдуманная причина смерти. Детей в возрасте до одного года почему-то вообще не разрешали записывать в эти акты. Документы подписывались медиком – отцом, а также председателем или секретарем сельсовета. Первый экземпляр раз в пятидневку забирал и увозил в Проскуров чекист из ГПУ, а второй оставался у председателя сельсовета. С марта 1933 года, когда смертность возрастала все сильнее, акты составлять перестали, а трупы вывозили куда попало.
В то время у отца стали от голода опухать ноги. Бывало, вернется домой из сельсовета после «актировки», сядет и по памяти записывает в свою тетрадку всех умерших, мама называла тот список «поминальником». Этот «поминальник» прятали до самой весны 1937 года. Тогда мы были уже далеко от Украины – в Ярославской области, и отец в страхе перед свирепеющей день ото дня ежовщиной сжег, к сожалению, тот жуткий список, в который было занесено 196 жертв из Масковцев за период с октября 1932 до марта 1933 года. <…>
…Когда отец пошел в проскуровский райздравотдел за скудным «пайком», ему было категорически отказано и сказано буквально следующее: «Если бы ты был партийным, возможно, мы бы как-то тебе помогли, а теперь пусть тебя кормит колхоз, который ты обслуживаешь». Возвратившись домой, отец плакал <…>.
Деревянко Григорий Андреевич родился в 1924 году в деревне Ольшевка Черниговского района.
1933 год до смерти не забуду. Люди ходили распухшие, водянистые, неповоротливые. Трупы под заборами лежали. Поесть нигде ничего, а кабы и было, то купить не на что. У кого были сережки, перстень или другая какая ценная вещь, то поотдавали в Торгсин за килограмм муки, все выкачали из людей. Ели ворон, собак, лебеду, липу, люпин. Я пытался спасаться попрошайничеством, но у кого попросишь. На всю деревню только у одного соседа – начальника милиции Макарьевского пекли пирожки, иногда и мне за какую-нибудь работу по хозяйству перепадало – может, и совесть немного мучила. Местные активисты тоже гладкие ходили, но у них не попросишь. Стойкие бойцы были! Недаром их потом в разные времена с почестями хоронили. А тогда ох и лютовали, живодеры. У какой-нибудь бабки найдут 50 грамм сала или пучок ржи припрятанный – все забирали. Лучше своим собакам скормят, лишь бы люди не ели. Сами они остались живы, а из крестьян много поумирало. Потом полегче стало, уже хлеб был. Но настал 1937 год. Забрали ночью семь человек, мужики и расписаться путем не умели, какая от них политика. Никто не вернулся.
Запомнилось еще вот что. 40 граммов хлеба стоили тогда 5 рублей, а бутылка водки 6 руб. 05 коп. Это с нагрузкой – к бутылке почему-то обязательно добавляли фотографию Блюхера. Пей и любуйся. За все село не скажу, оно большое – 500 дворов, а на нашем закутке некоторые мужики из тех, что не хотели медленно помирать с голоду, вместо хлеба покупали водку с Блюхером. Выпьет мужик, да и упадет замертво под забором – задохнулся. Бывало, прямо на кладбище пили… Жаль, фамилий не запомнил. Давно я из села, позабыть все хочется, только такое не забывается.
Записал Шевчук Владимир Михайлович
Ружина-Двойникова Мария Григорьевна родилась в деревне Оситняжка Новомиргородского района Кировоградской области.
Семья наша состояла из 10 человек: отец, мать, пятеро братьев, две сестры и бабушка. Имели свою усадьбу, землю, пару лошадей, корову – как все, кто был наделен землей. Богатыми не были, работали всей семьей.
<…> Голод застал нас в Кировограде. В 1930 году у нас родились еще близнецы, сестричка не выжила, а братик остался, и стало нас в семье уже 11 душ. Отец был регентом при соборе, дохода не было никакого, очень сильно голодали, отец как мог спасал семью. Ездил в Белоруссию, возил туда самую лучшую одежду, менял на хлеб. Или шел на спиртзавод раздобыть браги, а там – народу, что пчел в улье. Выжимали из браги жидкость, а жмых сушили, толкли в ступе и пекли какие-то лепешки.
Ходили все опухшие. Тогда отец сказал старшим детям: идите, дети, устраивайтесь, кто где сможет, спасайте свою жизнь, я уже ничем не могу вам помочь. Сам был опухший, как колода. Старшие братья Митя, Володя и Жора поехали в Грузию, там устроились на кирпичный завод, месили глину ногами. Заработки хоть и небольшие, зато не голодали. Потом они забрали к себе Толю и Раю, а нас осталось шестеро <…>.
Мама говорит отцу: «Поеду в деревню <…>». Взяла нас троих, младших – брат трех лет, брат семи лет и мне десять, – и поехали мы в деревню. А в деревне пустых домов много было, люди целыми семьями поумирали от голода, живи где хочешь. Мама принесла в один пустой дом соломы вместо постели, и так мы жили – ни укрыться, ни постелиться. Потом мама сжала рожь у кого-то на огороде, первый сноп обмолотили в бочку, посушили, смололи на жерновах и первым делом сварили затируху. Наелись этой затирухи на пустой желудок и чуть не умерли, но выжили все же. Мама работала у людей, а мне, старшей, поручила смотреть за младшими.
И все бы ничего, если б не злые люди, которые безвинно оговорили мою маму, будто она срезала колоски в поле <…>. Увели маму в сельсовет и заперли в чулан. Мы кричали не своими голосами, просили отпустить нашу маму, но никто не обращал на нас внимания; повезли маму в кировоградскую тюрьму, судили, дали два года тюрьмы. Тогда отец снова забрал нас в Кировоград. После суда маму направили в колонию под Кировоградом, Сазоновку <…> была она расконвоирована, иногда даже приходила домой. Паек, который ей давали, весь приносила нам, а сама голодала. Ослабла, заболела, положили ее в больницу при кировоградской тюрьме. И 10 октября 1933 года она умерла. Нам не дали даже похоронить ее, хотя отец ходил и к прокурору области, и к начальнику тюрьмы, просил: «Дайте детям хоть мертвую мать, чтобы знали, где будет ее могила». Так мы и не знаем, где похоронена наша мамочка, которая спасла нас от голодной смерти.
Той же осенью умерли бабушка и младший братик Вениамин. Помню, братик плачет, хочет кушать, просит: «Муся, хлеба». А сам был – только кожа косточки держала. Жалко мне братика, пойду на базар, там торговки продавали семечки, я на земле около них насобираю десятка два зернышек, принесу, очищу, дам братику, а он уже и прожевать не может. Так и умер у меня на руках с зернами в ротике. <…> Остались мы с убитым горем отцом – брат Леонид и я. А старшие так и жили в Грузии. И тут владыка отец Кирилл предложил отцу высвятиться в священника. Высвятили отца, послали его на приход в село Грузкое под Кировоградом – настоятелем Покровской церкви. Но не успели мы встать на ноги, как на нас обрушилось новое горе: отца забрал «черный ворон». И по сей день не знаем, за что. И где он отбывал свое наказание? И где умер? Ничего не знаем.
Стали мы круглыми сиротами бездомными. В детский дом нас с братом не принимали – отец репрессированный, на работу никуда не брали – малолетние. Ходили голые, босые, голодные, жили в пустых ящиках из-под мусора по дворам и базарам, побирались <…>.
Пришла война, разбросала наши судьбы по белу свету. Братья пошли воевать, все пятеро – участники войны, имеют боевые награды. Я тоже всю войну работала в воинских частях – писарем, машинисткой, сестрой-хозякой. После войны все честно жили и трудились.
Родителей реабилитировали, а рана на душе осталась на всю жизнь. Мой отец – Ружин Григорий Федотович. Мать – Ружина Варвара Лаврентьевна. Мы, их дети, не знаем их могил.
Прокопенко Гаврила Никифорович родился в 1922 году. Участник Великой Отечественной войны, после войны 15 лет служил в Вооруженных Силах – артиллерист береговой обороны ВМФ, майор. Окончил Днепропетровский университет, преподавал в школе украинский язык и литературу.
Это происходило в деревне Ждановка Магдалиновского района на Днепропетровщине (сразу хочу сказать, что наша Ждановка не имеет никакого отношения к Жданову – она называлась Ждановкой еще с 1840 года – года своего основания).
Поздней осенью 1932 года отец принес полмешка муки. «Вот все, что выдали на целый год, – сказал он матери. – Это все… Что будет с нами?» Мне уже шел одиннадцатый, и я на всю жизнь запомнил растерянность и ужас в отцовских глазах.
В феврале 33-го отец начал пухнуть от голода, мама и я с семилетним братом Яшей страшно исхудали. Как-то раз ночью услышал я приглушенный разговор. «Никифор, надо что-то делать, нельзя вот так сидеть и ждать голодной смерти, – шептала мама. – Может, пойти тебе к брату Павлу в Хащевое, может, он пристроит тебя в опытное хозяйство?.. Оклемался бы немного и нам как-нибудь помог…» – «Я уже думал об этом, Мария, – ответил отец. – Сегодня до рассвета пойду <…>. А ты обратись за помощью к Улите». Наша тетя Улита работала в Магдалиновке на маслозаводе. Утром отца уже не было дома.
Если б не тетя Улита, то к весне нас бы уже куры землей забросали. Мама каждую неделю ходила в Магдалиновку за 12 километров и приносила то немножко крупы, то муки, то творога, а у нас в погребе еще сохранилась свекла, морковь, соленые огурцы – всего понемногу. Держали мы и корову – на паях с портнихой Линой, кормили по очереди и доили через день. Стояла корова в нашем семенном сарае, на белой наружной стене которого, выходившей на улицу, красной глиной было написано: «Борьба за хлеб – борьба за социализм». Корова Звездочка была яловая, молока давала мало, зато оно было вкусное и высокой жирности. Двери сарая были капитальные, дубовые, укрепленные железными рейками, с винтовым замком.
В течение зимы мама перетаскала в Магдалиновку сестре Улите и женам районного начальства почти все, что было в доме. К весне мы оказались в совершенно пустом доме, но, слава Богу, живые. А в селе и вокруг творился Апокалипсис. Почти каждый день мимо нашего дома везли на кладбище умерших от голода – иногда на телеге, а иногда волоком, прямо на большом железном листе. Хоронили без гробов, в общих ямах: среди опухших, изуродованных голодом покойников попадались и живые люди. Ямы каждый день не закапывали, и некоторые, очнувшись ночью, звали на помощь, а то и вылезали сами. В кустах на кладбище находили трупы с вырезанными икрами, ляжками. Ели трупы… Гробовщик из соседней Оленовки позднее признался, что ему была установлена ежедневная норма на трупы. Если выполнял норму, давали полный паек, а если нет – только часть. Так он, чтоб выполнить норму, привозил на кладбище живых, но, по его разумению, безнадежных людей и оставлял умирать возле ямы.
Вскоре после Пасхи случилось несчастье и у нас в семье – украли нашу кормилицу Звездочку. К тому времени уже начали выгонять отощавших коровок на пастбище. Мама с вечера ушла в Магдалиновку за пропитанием. Мы с Яшей ночевали одни, забаррикадировавшись и запершись на все затворы (мама постоянно боялась, что нас могут выкрасть – случаи людоедства уже тоже были).
Рано утром я встал вести корову в стадо. Отомкнул дверь сарая – Звездочки нету. Половина наружной стены сарая с лозунгом вывалена на улицу. Маленький я был тогда, глупый, даже обрадовался, что Звездочку украли: по утрам так хотелось спать, а роса холодная, как лед, а мы-то ведь тогда босиком ходили. Никому ничего не сказал, пошел к себе домой и заснул. Проснулся от громкого стука в дверь. Открыл. Вошли трое: председатель сельсовета, исполнитель Кангул с синим-синим, почти черным лицом и секретарь сельсовета Стародубец с ружьем в руках.
– Кому мать корову продала?
– Не знаю.
– А где мать?
– В Магдалиновке.
Стародубец дернул меня за руку, швырнул к стене под образа, навел ружье и щелкнул затвором.
– Признавайся, кому продали корову. Говори, гаденыш, не то убью!
У меня зашевелились волосы на голове и задрожали губы. С трудом выдавил из себя слова:
– Дядечка, ей же Богу, не знаю…
Яша заверещал и шмыгнул под полати.
– У-у, гад, зубами вызваниваешь! Говори! Ну! Р-раз! Два!..
– Не пугай мальчишку! – оттолкнул Стародубца председатель сельсовета. – Пошли.
После обеда вернулась мама. Досталось и ей: издевались, допытывались, мучили. Потом телеграммой вызвали отца из Хащевого. В тот же день нашли голову и шкуру Звездочки и еще ведро смальца.
В начале лета 1934 года ехал я в пионерский лагерь в Котовку, что на Ореди, поправляться после голода. Проезжали мы через деревни Новопетровка и Виноградовка. Многие дома стояли с забитыми окнами, а вокруг разрослись бурьян и чертополох: семьи либо поумирали, либо бежали от голода на чужбину. В 50-х годах встречал я людей из тех деревень аж в грузинском городе Поти, разговаривал с ними. Спрашивал: почему не возвращаетесь домой? Говорили: боимся, призрак 33-го года постоянно перед глазами.
В 1937 году я учился в 7-м классе и занимался в литературном кружке. Мы издавали рукописный журнал, и я, будучи в нем художником, проиллюстрировал рассказ моего друга и одноклассника Ивана Совы «Голод». Родители Ивана умерли в 33-м. Мы показали рассказ <…> учителю Андрею Саввичу. «Хороший рассказ, и рисунки неплохие. Но в журнале оставлять нельзя», – сказал учитель. «Почему?» – спросил Иван. «Потому что нас всех расстреляют». – «Как это?» – оторопели мы. «А так: поставят к стенке и расстреляют… кислым молоком», – отшутился учитель. Рассказ был вырезан из журнала и сожжен. Уже тогда меня, пятнадцатилетнего паренька, терзало подозрение, что если так старательно вытравляется сама память о голоде, значит, он был не стихийным, не естественным, а организованным, искусственным. Вспоминалось, как мама рассказывала, что с осени 32-го до лета 33-го на станции Вузовка лежали огромные бурты кукурузы, которые так никуда и не вывезли, но бдительно охраняли от людей, погибавших от голода. Вооруженные сторожа без предупреждения стреляли в каждого, кто приближался к буртам. Почернела и сгнила та кукуруза, но ни одного початка не досталось измученным голодом людям.
<…> После 33-го года уже не было слышно вечерних песен в украинских селах, повсюду начали крушить церкви, стало приходить в упадок народное творчество <…> – душа народа тяжко заболела. <…>
Шадько Петр Авксентьевич родился в 1922 году в деревне Константиновна Марьинского района Донецкой области.
<…> Мой отец Шадько Авксентий Парфентьевич по социальному положению принадлежал к середнякам. Он первым записался в колхоз, поскольку раньше других понял: этой доли не миновать. Отвел двух лошадей, жеребенка, сдал плуг, сеялку, веялку. А как же тяжко все это наживалось, добывалось!.. Обобществили было и корову, и кур, правда, потом разрешили разобрать их по домам.
Председательшей колхоза была у нас наша же деревенская женщина, малограмотная и бездушная по отношению к людям (имени ее называть не буду, поскольку живы ее дети и внуки, а они ни в чем не провинились перед людьми). Под ее руководством проводилось в деревне раскулачивание. Ей ничего не стоило стянуть валенки со старухи, матери хозяина. Если во время обыска находили горшок с вареньем, она брала ложку и тут же принималась за это варенье, приговаривая: «Настала наша очередь есть сладенькое». Такая молниеносная сплошная коллективизация в нашей Константиновке – «заслуга» нашей председательши <…>.
В первый год (1930) колхоз выдал по 25 пудов зерна на едока. В 1931-м хлеб на трудодни выдавали уже более скупо. Но бедой еще не пахло. Призрак голода встал перед крестьянами, когда началось раскулачивание. Под него подпадали не только богатые, но и работящие семьи среднего достатка. Во двор потребительской кооперации свезли гору отобранного у людей сала, засоленного мяса. Никому оно не было нужно, почти все пропало <…>. В 32-м году урожай был средний. Убирали хлеб до глубокой осени, а молотили две зимы <…>. Солому жгли. Какой разумный хозяин сжигает солому? Зерна не оставили ни скотине, ни людям. Лошадей в колхозе подвешивали на вожжах к потолку – иначе ляжет и не поднимется. Некому было работать, люди бежали кто куда, ведь за работу почти ничего не платили. <…>
Заканчивался 1932 год, когда отца раскулачили «по третьей категории». Забрали корову, вышвырнули нас из нашего дома. Отец подался куда-то на шахту. Мама и нас трое (я самый старший – 10 лет) остались голые, голодные, холодные. Голод гулял по селу. В семье наших соседей из семерых детей умерло пятеро.
Мама пошла работать в соседний совхоз. Там поили телят пойлом из молока и соевой муки. Пригоршню этой размоченной муки мама с сестричкой приносили домой. Это был обед.
Мой дядя Шадько Никита Парфентьевич был председателем сельсовета в соседней Елизаветовке. Раздал из зимнего обмолота 30 пудов зерна голодным. На следующий день по доносу уполномоченного его арестовали и судили как саботажника. К счастью, не сослали на Север, дядя отбывал наказание в лагерях Донбасса. Позднее он рассказывал: «Соберут нас, председателей сельских советов, в райцентре и в десятый уже раз дают указание: найти и сдать хлеб государству. Один из председателей сказал, что хлеба больше нет. Его тут же арестовали за саботаж».
Мой старший брат Владимир (1905–1981) рассказывал: «Я был членом партии, работал в колхозе. Весной 1933 года по разнарядке райисполкома получил на элеваторе станции Еленовка посевную пшеницу и ячмень. Склады были забиты зерном. Значит, хлеб был. На заводах, на шахтах хлеб по карточкам выдавали и рабочим, и иждивенцам. Умирать от голода бросили крестьян, которые этот хлеб вырастили…»
На Донетчине еще во времена царствования Екатерины II поселились православные греки с Крыма. Греческие села получили особенно тяжкий удар во время голода 1933 года. В 50-х – 60-х годах я бывал в местах их поселений по делам службы. Тогдашний главный бухгалтер Малоянисольской МТС говорил, что от голода там умерло 30 % населения, особенно много детей. Многие семьи все бросали, уходили в города и часто погибали в дороге. Мне рассказывал один работник МТС, как в 33-м году его жена ходила на ночь к уполномоченному, а утром приносила домой немножко муки. Рассказывал и плакал в присутствии своей жены – гречанки, женщины необычайной красоты <…>.
Расспрашивая старых людей, я пришел к выводу, что особую роль в организации искусственного голода играли уполномоченные райисполкомов. Где-то специально подбирали этих людей – жестоких, неумолимых, словно бы рожденных специально для того, чтобы издеваться над людьми. В деревне Новоукраинка (это была самая большая и хлебная деревня в районе) уполномоченным был некто Бужной. Люди прозвали его «Черная метла». Он оставил огромную деревню совершенно без хлеба. От голода в Новоукраинке умерло около 500 человек. Детей пугали: спи, не то придет Бужной, и умрешь.
Бывший уполномоченный по фамилии Ковтунов рассказывал: «Нас собирали сначала в райисполкоме, давали очередное задание, а потом мы шли на инструктаж в райотделы НКВД и ГПУ. Там нас учили обнаруживать врагов народа, находить людей, которые согласятся писать доносы, распознавать тех, кто недоволен колхозами. А довольных не было вообще. Каждого можно было сделать «врагом народа». Нас к этому всячески подталкивали. Не посадят в районе нужное количество «врагов» – и районные руководители сами станут врагами. Среди уполномоченных попадались и совестливые люди. Такие были в деревнях Павловка, Пречистевка. Но их быстро убирали как непригодных».
От многих людей доводилось слышать, что все, кто принимал активное участие в раскулачивании, репрессиях, разорении церквей, – все они или почти все долго мучились перед смертью, годами лежали парализованные. Люди объясняли это тем, что их мучит нечистая совесть, страх за содеянное ими.
Жили впроголодь и в последующие годы. Хлеб шел государству. Только после 36-го года начали выдавать на трудодень по 4–5 кг зерна… А я и до сих пор не наедаюсь хлебом. Пообедаю, а потом хоть малюсенький кусочек хлеба, одного хлеба, да съем. Это осталось у меня навсегда от того страшного 33-го года, когда наша Донетчина голодала, так же как и вся Украина.
Дмитренко Антонина Ермолаевна из села Зеленое Петровского района Кировоградской области. Учительница-пенсионерка.
<…> У нас в доме был портрет А. С. Пушкина. Его нарисовал на дверях друг отца Щербина Александр, когда приезжал к нам в гости. И вот в начале 1932 года нас решили раскулачить, сказали: он точно кулак, у него даже на дверях – боги. Папу вызвали в райцентр <…>, и он не вернулся. На следующий день мама поехала узнать, где он. Старшие дети были в школе, дома оставались я с бабушкой. И вот в дом вошла группа людей с криком: «Эй, бабка, а ну, собирайся – и вон из хаты!» Что могла сказать им старушка? Она оделась, одела меня, и мы вышли из дома. А они начали выносить наши пожитки. А что у нас было? Домотканое полотно, накидки, одеяла. Мама с бабушкой день и ночь сидели за прялками, пряли, а потом за кроснами – ткали. И они забрали все это <…>.
Прошло столько лет, больше чем полстолетия, а у меня и сейчас стоит горький комок в горле. Середина зимы, мороз. Вечером возвратились из школы старший брат Ваня и двоюродная сестричка Полина. А мы с бабушкой стоим около дома, никто нас не пускает – боятся. Бабушка просит – дайте детям поесть. Среди тех, кто вышвыривали нас из дома, был Свириденко Петро, он закричал: «Забирай, бабка, своих кулачат и убирайся отсюда!» Как мы плакали, сколько горя довелось пережить нам всем, а особенно брату Ивану. Пошел на воинскую службу в 1939 году, воевал в Финляндии, брал линию Маннергейма, а потом – Великая Отечественная война. Не вернулся брат с фронта, сложил свою головушку на поле боя. Он защищал родину, отдал самое дорогое, что у него было, – жизнь. А передо мной он и до сих пор стоит, обливаясь слезами, голодный, замерзший, зимой 1932 года. Такое не забывается.
Отец в поисках куска хлеба повез семью на Кубань, работали там в колхозе, но заболели малярией. Врачи сказали, что надо уезжать. Мы вернулись на Украину. Родители умерли, измученные тяжелой жизнью, раздавленные несправедливостью. А мы чудом выжили. Потому что на земле есть еще добрые люди.
Пострадал и портрет Пушкина, те «активисты» исцарапали его, изрезали, выкололи глаза. Кто даст ответ: за что страдали мои родители? Почему у нас отняли детство? <…>
Гончарук Марфа Павловна родилась в 1924 году, жительница деревни Шура-Бандуринская Гайсинского района Винницкой области.
Мне в 1933 году было уже девять лет, я все-все помню. Нас было у родителей четверо. Отец мой делал горшки из глины и ходил с мамой по деревням, чтоб выменять хоть горсточку зерна. Они за порог, а гости на порог. Железными палками все обстукивают и нас спрашивают: где батька хлеб закопал, скажете – дадим буханку хлеба <…>. Забрали у нас корову. После этого не могли уже папа с мамой ходить менять, потому что опухли. А мы, дети, еще раньше опухли. Так просили мы есть у мамы с папой, так просили. Младший братик плакал-плакал, а наутро умер. В это же утро умер и второй мой братик, старший, с 20-го года. Лежат оба мертвые. Мама плачет. В тот же день вечером умирает и сестра. Уже трое лежат, все опухшие, страшно смотреть. А я и сама такая же. <…> Сосед сообщил в сельсовет, приехали двое на подводе, на рукавах у них были красные повязки. Подняли братиков и сестричку на простыне, положили на подводу и увезли. А через два дня умер отец. Как раз вечер был, суббота. Я так возле него, мертвого, и спала. А в воскресенье утром мама говорит: «Дай мне, деточка, все чистое из сундука». Я ей подала, она оделась, легла и умерла. Лежали папа и мама до понедельника. Был май месяц тридцать третьего года. А в понедельник пришел наш родственник, дядя, сообщил в сельсовет, что умерли. Приехали и забрали их, увезли за деревню, в яму.
Рядом с нами жил брат моего папы. Шестеро его детей умерло за три дня. Пошла я к ним и увидела: один лежит на полу мертвый, второй на скамье, третий на столе, а их мама плачет, не знает, что делать. Когда детей забрали, дядя ушел из дома, сказал – пойду в лес и покончу с собой. И так его больше и не было. А его жена помешалась умом, ходила, как русалка, с распущенными волосами и все говорила: «“Красная метла” забрала моих детей, мужа и хлеб».
Росла я в сельском интернате. А как же мне хотелось маминой ласки, как хотелось произносить эти слова – мама, папа.
Тяжко мне все это вспоминать, хоть сама я уже и мама, и бабушка. Вырастили мы с мужем шестерых детей, разлетелись, как птенцы из гнезда, а вот не могу забыть, как мучились люди в 33-м году.
Задворный Владимир Федорович родился в 1919 году в селе Купель (ныне Волочиский район Хмельницкой области). Участник Великой Отечественной войны. Учитель-пенсионер.
<…> Забирали все до зернышка – без лишних разговоров. Плач, крик, гвалт.