Текст книги "За что?"
Автор книги: Александр Солженицын
Соавторы: Варлам Шаламов,Николай Клюев,Анатолий Жигулин,Борис Антоненко-Давидович,Георгий Демидов,Нина Гаген-Торн,Сергей Ходушин,Галина Воронская,Юрий Галь,Елена Лисицына
Жанры:
Прочая документальная литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)
Все мы, тогдашние «враги народа», не готовили себя к тюрьмам, потому, естественно, не знали азбуки перестукивания. Это умели двое интеллигентных на вид мужчин, лет пятидесяти, седые как лунь, которых потом втолкнули в комнату. Они сказали, что отсидели по десять годов в Верхнеуральском политизоляторе и теперь, по решению «Особого совещания», получили «довесок» – еще по «червонцу» лагерей. Но буквально на третий день перестукивание засекли, и их увели в карцер. Кто-то заложил. Кто? Стало ясно – в камере есть агент.
Среди нас сидел поляк Филиповский. Его слишком часто вызывали то на свидание, то на передачу, то в больницу, и после каждого такого визита кого-нибудь из камеры обязательно забирали. Подозрения оправдались: Филиповского уличили. Суд был коротким: смертная казнь. Но добровольца задушить его в камере не нашлось. Приговор привели в исполнение потом, на Севере, в тайге: Филиповского привязали к штабелю бревен и с высоты лесовозной эстакады по покатам спустили на него толстое бревно. Калечило на лесоповале зеков ежедневно, так что никто не разбирался и в случае с Филиповским.
Так же, как в Челябинске, сидим в камере на котомочках, тесно, но не голыми. Моими соседями оказались Борис Кривощеков (впоследствии известный поэт Борис Ручьев) и капельмейстер Чабанов. Борис придумал: сбросились довесками от паек, слепили мини-шахматы и домино. Чабанов проигрывать не любил и очень переживал, когда Борис громко объявлял: «Чабанов козел!» Ушли оба на Оймякон, я угодил в Архангельскую область, на стройку, и к лучшему: маловероятно, что я выжил бы на лесоповале.
Сергей Ходушин
Сергей Иванович Ходушин родился в 1920 году. В 1941 году окончил Харьковское военно-медицинское училище. Во время войны в районе Великих Лук в составе 126-й стрелковой дивизии попал в окружение и затем – в концлагерь для военнопленных, совершил побег.
В 1943 году Ходушин был осужден по ст. 58-1(6) УК РСФСР на 5 лет и отправлен в Воркуту. В 1952 году получил второй срок: – еще 5 лет. В связи со смертью Сталина был освобожден и уехал в Горловку (Донбасс). В третий раз арестован в 1966 году по ложному обвинению на основе материалов, сфальсифицированных КГБ. Еще пять лет неволи. После освобождения С. Ходушин жил в Харьковской области, был полностью реабилитирован. Умер в 1997 году.
За что?Ялов взял чистый лист бумаги и сказал:
– Вы должны мне рассказать о каждом враче, который работал с вами в больнице для военнопленных и в гражданской больнице. Подробно: кто как себя вел, чем был доволен или недоволен. Постарайтесь вспомнить, кто ругал Советскую власть, кто особенно охотно сотрудничал с немцами.
Я внимательно слушал вопросы и понимал, что отвечать нужно точно, так как это может решить судьбу тех, кто еще в плену и не знают, что я рассказываю о них сотруднику Госбезопасности. Может, я с детства был так воспитан, а может, это от природы, – но я всегда смотрел правде в глаза и говорил так, как видел и воспринимал своим мозгом.
– В нашей группе был хирург Редькин Николай Сергеевич, – начал я.
– Подождите, я запишу, – остановил Ялов. – Чем он занимался?
Я подробно описал работу операционной, и как много было раненых солдат и офицеров, брошенных на поле боя, и как быстро они поправлялись после операций Редькина, и как хорошо нас снабжали медикаментами, и как мы оказывали помощь гражданскому населению. Рассказал о нашем первом побеге, за который нас посадили в тюрьму, а потом отправили в концлагерь Витебска, о том, как мы с доктором Редькиным вернулись в нашу больницу в Великих Луках…
Ялов слушал внимательно и, когда я кончил, сказал:
– Ну что ж, этого я и ожидал. Из вашего рассказа и выходит, что вы являетесь пособниками немецких захватчиков и изменниками Родины. То, что вы второй раз, уже удачно, бежали из концлагеря, ничего не меняет. Мы вас и не ждали. Вы нам не нужны ни как офицеры, ни как специалисты. У нас своих хватает, советских, и войну мы прекрасно без вас закончим!
Я сидел как громом оглушенный. Наконец собрался с мыслями и спросил:
– В чем же заключается моя измена и мое пособничество немецким захватчикам? Объясните!
Ялов посмотрел на меня пренебрежительно:
– Вот вы все оперировали и лечили военнопленных – на первый взгляд, наших, советских солдат и офицеров. Вы даже, кажется, гордитесь тем, что они скоро начинали прекрасно себя чувствовать. Но ведь их потом отправляли на работу в Германию! Или же они рыли окопы, противотанковые рвы – работали против нас! То же и вольное население: вы их лечили, они выздоравливали и шли работать на немцев, потому что немцы давали им хлебный паек. Разве не ясно, что вы прямые изменники Родины и пособники врага? Представьте себе, что вы скрыли свое медицинское образование и никому из раненых или больных не помогали. Раненые военнопленные подохли бы за несколько дней, а в городе началась бы какая-нибудь эпидемия, все лежали бы больные. Немцам некого было бы выводить на работу – вот это была бы помощь Родине! Если у них там подохнет большая половина, Родина от этого не пострадает.
Я ушам своим не верил, и вид у меня, наверное, был потрясенный. Но Ялов продолжал философствовать, не обращая уже на меня внимания:
– Понимаешь, Родина – это земля, территория: поля, леса, реки, а люди – это иждивенцы земли, которая их кормит. Территория не прибавляется, а людей может наплодиться сколько хочешь, дай им только хорошую жизнь. Конечно, сразу после войны народу будет меньше, но ведь каждого можно заставить работать за десятерых, так что государство не будет в убытке. Значит, главное для нас – защитить территорию, а люди всегда найдутся. И будут работать! Партия заставит! Человек – существо умное, нужно только уметь им руководить, направлять его к заданной цели. А это мы умеем, в этой области опыт у нас большой – сколько было великих строек! Если будет нужно, мы одного заставим работать за сто человек! И ведь работнику нужно-то совсем немного: пайку хлеба, ну, и миску какой-нибудь затирухи. Об этом говорить пока нельзя, а в действительности это так, и без этого коммунизма не построишь…
Ну, а коммунизм – это не шутка! – продолжал Ялов. – Коммунизм – это техника, автоматика, где один человек будет уже выполнять работу тысячи, двух тысяч! А остальную массу народа мы сможем направить в любое место. Сколько у нас еще территории не освоено: Север, Сибирь… При коммунизме нам останется только контролировать работу, и больше ничего. Коммунизм – это большое дело для Родины. Это наше светлое будущее. Понял теперь, почему не нужно было вам беспокоиться о тех людях и спасать их от смерти?
Я не знал, что отвечать Ялову. У меня было такое чувство, будто я и в самом деле изменник Родины, не такой, конечно, как в свое время Блюхер, Тухачевский, Постышев, Гамарник, – рангом поменьше, но все равно преступник. Это было жуткое ощущение. Но тут у меня мелькнула мысль: а что, если бы я был такой же, как Ялов, и взял бы и потравил каким-нибудь сильным ядом всех военнопленных и гражданских… Может, я бы за это получил от НКВД звание Героя Советского Союза. А чекисты, наверное, воспользовались бы этим случаем и кричали на весь мир, что немцы применили против пленных и гражданского населения новый сильнодействующий яд.
Я понял, в чьи руки я попал. Я понял, что этому человеку обязательно нужно создать мне уголовное дело, за что он получит вознаграждение и поднимется еще на одну ступеньку чекистской лестницы.
Собравшись с мыслями, я в резкой форме начал протестовать против обвинения меня в пособничестве немцам и в измене Родине. Я стал возражать Ялову по поводу народа России, Родины и государства, добавив, что в трудах Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина я такой точки зрения никогда не встречал. Я доказывал Ялову, что не могу быть изменником Родины, потому что я комсомолец, потому что я родился при Советской власти, что отец мой, шахтер, – красный партизан гражданской войны, коммунист с 1925 года, что в нашей семье ни один даже дальний родственник не принадлежит к имущему классу. Я с самого корня рабочий и знаю только коммунистические идеи. Я сказал, что возмущен тем, что Ялов, коммунист, так относится к советским солдатам и офицерам, невольно оказавшимся в плену и названным изменниками Родины.
– Они не виноваты, – говорил я, – что целые армии попадали в плен. Неужели солдаты не хотят воевать? Неужели они сами отдавали города и села врагу и сдались в плен, чтобы помереть от голода или превратиться в рабов?!
Мы долго с ним спорили. Ялов настаивал на одном: чтобы я взял на себя вину за свой плен, признал себя изменником Родины и подписал протокол, где на все его вопросы был один ответ: да, виновен.
Я отказался наотрез:
– Нет, виновным я себя не признаю!
– Да, ты молодой, но неглупый, – медленно сказал Ялов. Я ответил, что здесь дело не в уме, а в справедливости и человечности.
Меня увели с допроса часа в два ночи. В камере еще никто не спал. Я рассказал все подробно, и все удивлялись и возмущались, что органы госбезопасности вот так, подлогами и провокациями, пытаются создать ложное, липовое дело с крупными обвинениями.
В шесть часов утра меня опять отвели к Ялову. Не здороваясь, он отчеканил:
– Вас отведут сейчас в штаб 4-й армии. Не вздумайте по дороге бежать, везде найдем, поняли?.. В штабе армии с тобой поговорят по-другому, не так, как я. Штаб и решит, куда тебя: сюда или… туда. – Ялов передал пакет конвоиру.
Мороз был градусов тридцать. Мы шли почти целый день: конвоир в хороших черных валенках домашней катки, и я в сапогах…
Уже под вечер мы пришли в большое село, и меня сразу же отвели к следователю. Он быстро вскрыл пакет, прочитал бумаги, временами отчеркивая что-то карандашом, потом начал спрашивать – о моей жизни в плену, о больнице, о лагере, о товарищах. Я подробно отвечал. Следователь время от времени испытующе взглядывал на меня, лицо его было суровым, но мне почему-то казалось, что он нарочно напустил на себя такой вид. Скоро меня увели.
В большой, довольно теплой хате было несколько человек, таких же, как я, и я опять, в который раз, рассказал свою историю.
Утром меня вызвали к следователю. Он был явно в хорошем расположении духа, задал мне еще несколько вопросов и сказал:
– Ничего, товарищ Ходушин, мы каждого из вас хорошо знаем. Ты все говорил правильно. Но почему ты не поладил с Яловым?
У меня горло сжало от обиды, я едва удержал слезы:
– Ялов назвал меня изменником Родины за то, что я лечил наших военнопленных.
Следователь похлопал меня по плечу:
– Не обращай внимания? В жизни и хуже бывает, но ты не сдавайся, доказывай свою правоту, как нас учил Ленин. Есть, есть у нас выскочки, службисты, которые на «липе» пробивают себе карьеру! Поедешь сейчас на пересыльный пункт, потом в действующую армию и опять станешь как все. Ты еще совсем молодой, много полезного можешь Родине принести.
Я был так благодарен ему за эти теплые и справедливые слова, что опять едва не заплакал…
Через полчаса была готова машина. Кроме меня в кузов залезли офицер и два солдата, мы разместились на сухой чистой соломе и натянули брезент. Когда машина тронулась, из своего домика вышел следователь и закричал:
– Счастливого пути, Ходушин! Доброй службы! – Он улыбался и махал рукой, пока машина не завернула за угол.
На формировочном пункте взяли мои документы, ни о чем не спрашивая, поставили на довольствие и направили в общежитие, где я наконец-то отоспался за все эти тяжелые дни. Наутро я почувствовал себя на редкость бодро, в голове вертелись мысли о том, на какой фронт меня пошлют, о новой службе, даже о новой форме с погонами – хорошо ли они будут выглядеть на моих плечах. Все впереди! Все будет хорошо! С этим настроением я шел в столовую – и внезапно столкнулся лицом к лицу… с Яловым. Вот уж кого не ожидал увидеть! Я растерянно поздоровался. У него лицо передернулось злобой, и он резко спросил:
– Что вы здесь делаете?
Я ответил, что жду распределения в какую-нибудь воинскую часть. Ялов недоверчиво хмыкнул и сказал:
– Ну, тогда вам еще придется ко мне зайти.
Ни в этот день, ни в другой ни в какую воинскую часть меня не отправили, а посадили вместе с другими в вагон и повезли неизвестно куда. Когда проехали Москву, стало ясно, что наш путь – на Вологду. И вот небольшой городок Грязовец, заброшенное здание, очевидно, бывшего монастыря, общие нары, вонь, грязь, плохое питание. Я понял, что это фильтрационный лагерь НКВД и что именно здесь окончательно решится моя судьба.
Шел уже февраль 1943 года. Из газет было известно, что наши войска освободили Великие Луки, и я все время думал о тех своих товарищах-врачах, которые оставались там.
Наконец меня вызвали к следователю. За столом сидел молодой человек, худощавый и подвижный, с копной черных волос на голове. Потом я узнал его фамилию: Григорьев. Предложив мне сесть напротив, он довольно долго перелистывал мои бумаги. У меня не было плохих предчувствий, и я спокойно ждал обычных вопросов. Но первый же вопрос оказался неожиданным.
– Какие у вас взаимоотношения с Яловым? – спросил следователь.
Я рассказал все: и о чем спрашивал меня Ялов, и его теорию народа и государства, и свою историю во всех подробностях. Григорьев слушал меня внимательно, почти ничего не уточняя, глядя на меня пристально и серьезно.
– Я вас понимаю, – сказал он наконец. – И я вижу, что вины на вас нет. Но дело в том, что Ялов испортил вам всю эту папку, и я ничем не могу вам помочь, как бы ни хотел. Мы дадим свое последнее заключение о вас с положительной характеристикой, но вас все равно осудят. То есть суда никакого не будет, просто по решению Особого совещания вам принесут бумажку со сроком, вы распишетесь – и все. Лет пять придется отсидеть.
Я сидел перед ним и не мог говорить. Следователь терпеливо ждал.
– Но за что? За что?! – Я чувствовал, что слова выдавливаю из себя через силу. – Ни в школе, нигде нас этому не учили… Ни в каких законах не указано, что невиновному человеку можно дать срок без следствия и суда…
Григорьев тоже помолчал немного, потом сказал:
– Вы еще так молоды. Пять лет – срок небольшой. У вас все впереди.
Открылась дверь, и вошел солдат.
– Проводите гражданина в камеру и поставьте на довольствие, – приказал следователь. И тут только я понял, что это – конец. Больше никакой надежды.
Александр Лазебников
Александр Ефимович Лазебников (1912–1985) – профессиональный репортер, автор изданных в 30-е годы книг о гражданской войне в Испании, о соратниках Ленина и др. В 1938 году обвинен в подготовке покушения на «вождя народов». Провел в заключении 18 лет.
Магазин на Сретенке (Из книги «Линии судьбы»)5 июля 1937 года…
Этот день я хорошо запомнил, потому что завтра на «Динамо» наши играют с басками. В редакции только разговоров, что о завтрашнем матче.
В нашу комнату зашел редактор Владимир Михайлович Бубекин.
– Ну, репортеры, вы все знаете… Где купить хорошую игрушку сыну?
– В Загорске, – пошутил кто-то. «Комсомолка» шефствовала над Загорской фабрикой игрушек.
– Нет, поеду в Мюр-Мерилиз, – сказал Бубекин. Тогдашний ЦУМ еще называли, как встарь. – Кого подвезти до центра?
И вот мы в самом большом универмаге страны. Разглядываем катер с бензиновым фитильком и скачущую лягушку из папье-маше.
– Это все? Маловато.
– В конфискаты заходили?
Мы не поняли вопроса. Продавщица пояснила:
– На Сретенке. Вверх по Кузнецкому, свернуть на Лубянку, пройти Сретенские ворота и по левой стороне улицы до конца. Угловой дом…
Не доходя Сухаревской площади, мы останавливаемся: обещанного магазина нет. Есть зеркальные стекла окон в густых белилах, наглухо завешенные тяжелыми портьерами. Пока мы раздумываем, открылась дверь, кто-то вышел. Мы вошли.
В помещении был неестественный для июльского дня полумрак. Тусклый свет пробивался в каком-то молочном тумане сквозь стекла, замазанные белой краской. Множество незажженных люстр свисало с потолка. Тишина так и звала найти табличку: «Закрыто на учет». Но магазин был открыт, хотя покупатели, менее просвещенные, чем мы, помявшись на месте, уходили, приняв это просторное помещение за склад.
* * *
Мы шли лабиринтами книжных шкафов, павловских гардеробов со створками из мозаики, изящных и хрупких сервантов, будто созданных в поединке стилей и эпох, старинных диванов – красной, черной и желтой кожи. Громоздкие рояли угадывались где-то впереди сплошным зеркальным блеском. Ряды вольтеровских кресел из ясеня с подлокотниками, отполированными теплом чьих-то рук, торжественные, как троны, стулья с резными спинками, шезлонги в замысловатых узорах плетеных сидений, секретеры, бюро, письменные столы. За глухими толстыми стеклами шкафов красного и черного дерева – циферблаты, продолговатые гири на цепях, похожие на грузила, немые маятники, недвижимые стрелки.
Беспорядочными казались прилавки вдоль стен, густо увешанные полотнами в дорогих рамах. Косяки бликов шарили по полкам в такт покачивающейся лампочке. Там, где лежало что-то цветастое, яркое – бухарский халат, черная шаль в красных розах, – лампочки будто раздували тусклый свет и опять уходили в закат.
Вокруг дремали разрозненные сервизы, белели горы столовой посуды. Так же беспорядочно были разбросаны ковры – текинские, ширазские, паласы. Лишь в отделе готового платья был порядок, почти как в Военторге на Воздвиженке. Это сравнение напрашивалось невольно из-за обилия армейской одежды. Правда, было немало и гражданских костюмов – двойки, тройки, но они терялись где-то на задворках, словно нездешние. Здешними были костюмы военные. Суконные френчи, гимнастерки из тонкого шевиота и габардина, нарядные бекеши индпошива, кожаные регланы, синие кители моряков. Рядом с одеждой стояла обувь: как на плацу, голенище к голенищу, сапоги, шеренги мужских туфель, ботинок – и опять сапоги. Все напоказ, товар лицом, коробок не видно.
Два покупателя молчаливо разглядывали товары без этикеток и ценников. Вместо привычного гула голосов – шепот. Казалось, эти двое понимали, что здесь ни о чем не надо спрашивать, да и некого – продавщица далеко, одна. Но все-таки что это? Распродажа, конфекцион? Какой-то человек недоверчиво оглядывает себя в полукружье трельяжа. Ощупывает, на месте ли хлястики у обновы – кителя цвета хаки; опустил руки в карманы, будто поискал – не забыл ли чего прежний владелец. Не очень узнавая себя в великолепии трех зеркал, выжидающе постоял.
– Нелады. Велик малость френчик! – и на нас глянул, не решается на покупку без постороннего совета. Вот он уже снял с себя китель, держит в руках, подбирая глазами другой в колонне защитного цвета: какой померить? Наверное, впервые в жизни представился ему такой выбор.
* * *
Кто-то вошел или вышел, отворилась наотмашь дверь, и тяжесть густого зноя улицы, как взрывная волна, ударила по комсоставовской цепи. Налились бестелесные рукава, раскачиваются на ветру гимнастерки, стучат друг о друга деревянными ключицами вешалок. Все, что висит над прилавком, послушно двери: рукава по швам, пока она закрыта, а стоит кому-нибудь взяться за ручку, дрожат, будто от стужи…
Только сейчас мы увидели в петлицах кителя след ромбов. Тот, кто носил этот китель, был высок. Где-то на полках пониже лежали, наверное, его синие галифе. Комдив? Командарм?.. Как хорошо, что здесь одна только лампочка, один тусклый глазок на привязи шнура: зрелище изувеченных петлиц с вырванными знаками различия нестерпимо, как и проколы аккуратно обметанных зелеными нитками дырочек над карманами, – все, что осталось от брони орденов. Хаки! Защитный цвет! От кого защитный – от Юденича, Врангеля, Колчака, белополяков, Чжан Цзолина на КВЖД? На сколько он старше нас? Лет на десять-двенадцать. Он мог успеть, а мы нет – носить подпольную кличку, видеть Ленина, идти по этапу в туруханскую ссылку…
…А здесь только кители и гимнастерки. Теснота сблизила ромбы и кубики, но цена на них, как в Военторге, была и здесь, наверное, неодинакова. А еще сапоги – яловые и, почтительно сторонясь от них, шевровые и хромовые. И женские платья. Сколько же их здесь всего? Перемножить плечики на ряды? Нет, собьешься со счета…
…Вернулся к тусклым створкам трельяжа прежний покупатель. Теперь на нем синий военморовский китель. Он по-прежнему ждет нашего одобрения.
– Бери! – говорю я скуластому, широкобровому парню. – Бери китель, в самый раз тебе.
– Лады? – со спокойной веселостью отзывается он, доверяясь больше первому встречному, чем всем трем своим изображениям в померкших зеркалах. Теперь уже он – хозяин кителя. И я поспешно складываю, пока он не ушел, знакомые черты наморси[54]54
Начальствующий состав военно-морских сил (жарг. 20—30-х годов).
[Закрыть], примеряю мысленно в кабинете в Антипьевском этот китель, накидываю его на покатые плечи бывшего каперанга Викторова.
Тоненькая продавщица командует сухопутной и морской формой. Нестерпимое желание окликнуть ее охватывает меня. Оглушительно стучит во мне приготовленная фраза: «Где здесь флагман первого ранга Викторов?» И вдруг счастливый голос бездумного ко всему, что вокруг, обладателя синей обновы повторяет нам:
– А в Прокопьевске таких нет!
Чего таких? Кителей? Магазина? А может, он знает свой Прокопьевск так же, как мы Москву? В маленьких городах не живут наморси. А Киев, Минск, Сталинабад, Ереван – что они делают со своими гимнастерками и галифе? Или сюда свозят со всей России?
Где-то совсем неслышно замирает у прилавка шепот: «Кожаные брюки сорок восемь бывают?» – «В начале недели», – говорит продавщица.
Здесь еще и умеют предсказывать будущее? По каким дням доставляют сюда товары? Ночью, на рассвете? Кто разгружает? Тот, кто раздевал?
– В начале недели, – повторяет продавщица, и я слышу в ее голосе презрение к этому мешковатому парню, переступившему в круговерти столичных лавок неразгаданный им порог Сретенки.
Бубекин следит за движением руки продавщицы, выписывающей чек, прислушивается, что еще она скажет, и, хотя ею произнесено всего два-три слова, Володе ясно, что обмолвилась она для нас. И его высветленное оспинками лицо потускнело. Он кивнул мне, и жесткие зрачки продавщицы перехватили Володин взгляд. «Ну, понял наконец? Так объясни ему, что здесь не Церабкоп, здесь возвращают народу отнятое у его врагов». А покупатель в замешательстве и оцепенении от выведенного ее карандашом ошалело шептал:
– Лады, лады…
И за крылатой тенью развешенных гимнастерок искал зовущий просвет, где расплачивались.
* * *
Светлое пятно, которое мы приняли за выход, увело нас в самый отдаленный закуток магазина. Что за наваждение! Мы видим разноцветных бабочек, мотыльков, стрекоз. Они уселись высоко, высоко, шелестят над нашей головой. Беспрестанен их трепетный шорох, не остановишь его. Какие-то круги, угасая и вспыхивая, шли перед глазами от этого движения. Но стоило приблизиться, и цветастый хоровод раскрылся неожиданным и страшным зрелищем: детские платьица, невесомые, как лоскутки облаков, парили над прилавком; они не знали еще, что такое строй, в беспорядке выглядывали отовсюду, как пестрые птицы в зоомагазине.
Обомлев, мы остановились. Какая-то нечеловеческая усталость не дала нам сделать и шагу дальше. Мы беспомощно прислонились к прилавку. Из оцепенения нас вывел женский голос, чей-то смех, непонятный шум, который то утихал, то снова приближался к нам. Звуки слабого гудка донеслись до нашего слуха, и мы увидели на соседнем прилавке, у самой его кромки, игрушечный паровоз. Он тащил по металлическому кругу пассажирский состав. Чьи-то ладони, поднятые в бессильном всплеске, выражали восторг. Зажженные фары локомотива выхватили нас из полумрака и исчезли за кривой рельсов, бросив отблеск на шпалы. Дыхание паровозика доносилось до нас, как одышка. Замедлилось мелькание поршней.
– Видит красный, – пояснила очень юная продавщица, похожая на фабзайца.
Игрушка облегченно вздохнула, будто к ней вернулись силы, и снова пустилась в путь, где ее ждал туннель. Завершила она свой маршрут у водяной колонки.
– Хотите еще? – предложила продавщица. На ее лице не угасала улыбка восторга. Показалось, в ней вовсе отсутствует профессиональная выучка, нужная в этом магазине.
– У вас много таких? – спросил Володя.
– Много? – как беззвучное эхо, отозвалась девушка, удивляясь нашему вопросу. – Одна-единственная. Вчера только поступила.
– А вы здесь давно? – спросил Володя.
Девушка внимательно оглядела нас – кто такие, и нерешительно, не зная еще, можно ли нам доверять, ответила с детской непосредственностью:
– Через три дня я в первый раз в жизни получу зарплату.
Володя нагнулся над стойкой: «Мейд ин Суицерленд» – «Сделано в Швейцарии», – прочитал он на паровозике, силясь найти еще что-то на тендере. Может быть, он хотел увидеть нацарапанное русскими буквами имя мальчика, у которого вместе с этой игрушкой отняли папу и маму?
– «Швейцария, Швейцария, юнгфрау и Монблан», – нараспев произнес Володя. – Не знаешь, откуда? «Наш паровоз, вперед лети…» Боже мой! – прошептал он.
– Возьмете? – щурясь от света фар паровоза, спросила продавщица. – Прекрасная игрушка!
Володя медленно повернулся, посмотрел в упор на девушку, обвел глазами металлический круг, будто хотел защитить ее от этих шпал, и без всякой оглядки, забыв, где он, сказал, как сказал бы Мите Черненко, Юрию Жукову, Мише Розенфельду, всем, кого знал, как самого себя:
– Поверьте, девушка, этой игрушке уже никогда не быть прекрасной! Никогда!
Сретенка казалась нам бесконечной, как и наше молчание. Мы свернули в тишину переулка.
– Завтра им нужно выиграть, – сказал Володя о басках, изменив на сей раз давней своей привязанности к «Спартаку». – Так мало побед в небе Гвадалахары, что я легко перехожу на их сторону…
После первого тайма из репродукторов грянула музыка. Огненную эстремадурскую частушку «Маммито миа» сменил марш Риего:
Солдаты, нас родина зовет к борьбе,
Дадим ей слово – победить или умереть!..
Гимн Республики оборвался недопетым словом, и невидимый диктор успокоил чью-то маму:
– Мальчик Витя шести лет находится в кабинете директора стадиона. Мама, не беспокойтесь, ваш сын ожидает вас. Товарищ Бубекин! Вам звонят из редакции, срочно пройдите в кабинет директора.
Мы сидели вчетвером на бетонной скамейке западной трибуны: Семен Нариньяни, Юрий Жуков, Владимир Бубекин и я. Владимир Михайлович положил на скамейку соломенную шляпу, велел никому не отдавать место:
– Я скоро вернусь. Наверно, что-то у Теравицкого не ладится.
Теравицкий был замом ответсекретаря редакции и в тот день дежурил по номеру.
Бубекин, сутулясь, набрасывает на плечи пиджак с эмалевым пятиконечником ордена Красной Звезды и уходит.
Замирает и снова падает в чашу стадиона музыка марша.
Победить или умереть… В эту минуту мы не знаем, что больше никогда не увидим Володю Бубекина, что он идет на смерть[55]55
Ответственный редактор «Комсомольской правды» В. М. Бубекин был арестован во время матча. На следующий день снят с должности и 25 июля 1937 года исключен из состава ЦК ВЛКСМ «за связь с врагами народа». Приговорен к 10 годам. По официальным данным, умер в ГУЛАГе в 1940 году. Через 15 лет полностью реабилитирован.
[Закрыть].