355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » За что? » Текст книги (страница 25)
За что?
  • Текст добавлен: 16 октября 2017, 12:30

Текст книги "За что?"


Автор книги: Александр Солженицын


Соавторы: Варлам Шаламов,Николай Клюев,Анатолий Жигулин,Борис Антоненко-Давидович,Георгий Демидов,Нина Гаген-Торн,Сергей Ходушин,Галина Воронская,Юрий Галь,Елена Лисицына
сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 30 страниц)

Варлам Шаламов. Письма Б. Лесняку

Москва, 22 февраля 1962 г.

Дорогой Борис…

В письме твоем очень много вопросов. Попытаюсь ответить, как могу и понимаю.

Писать нужно все время, не стремясь обязательно к печатанию. Это вещи… разные – печататься и писать. Конечно, рассказ психологического плана есть самый достойный род прозы. И уж кому, как не тебе, заставить поработать подробности, мелочи для этой цели. Надо иметь только волю отвлечься от текущего дня, вернуться к «утраченному времени», перечувствовать тот, прежний мир – обязательно с болью душевной, а без боли ничего не получится. Словом, надо пережить, перечувствовать больное, как бы разбередить раны. Ни о каких «позициях» и «реализмах» думать во время работы не надо, да и не писателя это дело, а дело критиков, литературоведов и т. д.

Присылай рассказ, прочту охотно. Убежден в его цельности, новизне, остроте зрения.

Сейчас Солженицын показывает нашим «писателям», что такое писательский долг, писательская честь. Все три рассказа его – чуть ли не лучшее, что писалось за сорок лет.

«Сюжеты», как ты выражаешься, вернутся, если поработать прилежно. Ты не разучился наблюдать жизнь, а не приобрел еще писательских навыков, как мне кажется.

О лагере надо писать обязательно. Скорее. Память – инструмент несовершенный, ненадежный. Потому у тебя и затруднения с «сюжетом». Надо вернуться не столько мыслями, сколько чувствами в лагерный мир.

За почерк меня прости. Это не по торопливости, не по небрежности – это вследствие моей болезни – дрожит рука и равновесие не могу сохранить…

В последнем номере альманаха «На Севере дальнем» (2, 1962) напечатана повесть Козлова о Берзине. Первые главы крайне поверхностны, слабы. Вишера (на Северном Урале) занимает в берзинской жизни важное место – он проводил там правительственный эксперимент особого рода (отнюдь не секретный), что и было содержанием его работы на Вишере, – а в повести об этом даже не упомянуто. Козлов даже не догадывается о сути вещей.

Там были люди, его сотрудники, не мельче самого Берзина. Но, конечно, это – не Эпштейн и не Алмазов (бухгалтер и плановик!), и не Эпштейна и Алмазова имеют в виду, когда говорят о «вишерцах» на Колыме. Я ведь Берзина знаю, был с ним на Вишере, знаю все его окружение. В Москве живет немало людей тогдашней Вишеры, и можно только удивляться, что Козлов за десять лет собрал такой удивительно несерьезный и беспечный материал. Не знаю, что будет дальше. Ну, бог с ним.

Нине Владимировне – мой сердечный привет. Это письмо вам обоим – и Нине Владимировне, и тебе.

Здоровье мое плохое. Впрочем, я продолжаю верить, что начатое на 22 съезде партии не остановится и поборет все препятствия, которые очень велики.

Вот тебе сюжет для рассказа. «История болезни» – по форме, по бланку, каких были тысячи, десятки тысяч. С лабораторным анализом, следами переломов от побоев, пеллагры. Анамнез морби и анамнез вита. И смерть. И секционный акт, где диагноз не сходится, но подгоняется под какой-нибудь «нейтральный»…

Пиши.

В.

Москва, 23 марта 1963 г.

Дорогой Борис.

Прости меня, что отвечаю поздно, – здоровье так плохо, что проходят недели, пока напишешь два слова (в этом и ответ на твои настоятельные просьбы сообщить о моих планах).

Рассказ «Три Д» неудачен – за текстом не чувствуется трагедии. Райский же хвостик в виде дочери, играющей на пианино – это дешевый газетный штамп. Даже не беллетристический, а газетный – прием, который может угробить любой материал.

Помнить нужно вот что: успех художественного произведения решает его новизна. Эта новизна многосторонняя: новизна материала или сюжета, идеи, характеров, психологических наблюдений, которые должны быть новы, тонки и точны, новизна описаний в пейзаже, в портрете; свежесть и своеобразие языка.

Второе, что тебе надо очень хорошо понять: правда действительности и художественная правда – вещи разные. Истинно художественное произведение – всегда отбор, обобщение, вывод. В рассказе нужна выдумка, вымысел, «заострение сюжета». К основной схеме должны быть добавки разновременные, ибо рассказ – не описание случая.

Третье: наша сила – в нашем материале, в его достоверности. И любой прямой мемуар в полном согласии с датами и именами более «соответствует» нашим знаниям о предмете. У произведения, имеющего вид документа, – сила особая. Конечно, есть художники, добивающиеся успеха в преодолении действительности, не потерявшие силу мемуара, преодолевая мемуар (Достоевский с «Записками из мертвого дома», Солженицын с «Одним днем Ивана Денисовича»). Но уже Толстой в «Воскресении» с его тюремными сценами слабоват, второсортен.

Я думаю, что тебе нужно беспрерывно писать, не предлагая пока того, что выйдет из-под пера. Не сердись на меня за «отзыв». Я мог бы найти в «Трех Д» и плюсы, и достоинства, но по рассказу вижу, что кое-что важное в литературном деле ушло из поля твоего зрения. Пиши. Ты же рассказчик гоголевского склада, обличитель, и вдруг… пианино.

Твой В.

Москва, 8 января 1964 г.

Дорогой Борис!

Жестокий грипп не дает мне возможности поблагодарить тебя достойным образом за твой отличный подарок. Самое удивительное, что стланик оказался невиданным зверем для москвичей, саратовцев, вологжан. Нюхали, главное говорили: «Пахнет елкой». А пахнет стланик не елкой, а хвоей в ее родовом значении, где есть и сосна, и ель, и можжевельник. Словом – жму руку…

Твой В. Шаламов.

Москва, 26 апреля 1964 г.

Дорогой Борис.

В № 4 «Нового мира» за этот год, только что вышедшем, помещены воспоминания о Колыме одного из колымских доходяг – генерала армии Горбатова («Годы и войны»). Речь идет о 1939 годе, о Мальдяке и о больнице 23<-го> километра. Обязательно найди и прочти. Это – первая вещь о Колыме, в которой есть дыхание лагеря (и истина), хотя в уменьшенном «масштабе».

Я думаю, что ты вспомнишь и то, что забыл Горбатов, – фамилию того фельдшера, который работал на Мальдяке в 1939 году. Прошу ответить мне незамедлительно.

В. Шаламов.
Дорогой Борис!

Получил твою посылку и за все благодарю.

Магаданский значок изящен, но был бы еще лучше, если <бы> вместо елки в левой половине щита стоял стланиковый куст или лиственница – никакие другие деревья не могут быть символом Магадана, знаком Дальнего Севера, в том числе и ель. В комиссии, утверждающей проекты, должны быть люди, понимающие разницу между елью и лиственницей – именно в нашем, колымском, лагерном плане. Для нас не всякая хвоя была символом жестокости, недружелюбия, угнетения и не всякая хвоя была знаком надежды.

Очень хорош учебник географии Петрова. Благодарю за подарок. В нем, конечно, нет очень многого – и, в частности, исторического содержания, и в подробностях колымской природы (стланик, поднимающий свои ветви среди зимы от костра и опускающий их, когда костер погаснет; грибы-великаны, будто выращенные мощным гидропонным способом, цветы без запаха, птицы без весеннего пения, весна без дождей и многое, многое другое), и все же работа Петрова – лучшее в своем роде издание, наиболее ответственное (поскольку это – учебник). Я вспоминаю, что в школьные географические учебники в течение сорока лет не включали одну восьмую часть Советского Союза – ту самую, о которой написана работа.

Теперь о вопросах принципиальных. Ты пишешь, что не понял моего замечания о стихотворении «Шоссе». Постараюсь объяснить подробнее. Стихи пишутся не для того, чтобы по ним изучали природу, топографию местности, улицы и площади. Стихи – не путеводитель по городу. Ни при возникновении замысла, ни при записи, ни при окончательном контроле и шлифовке – нигде и никогда в творчестве не ставится задача изучения природы, описания природы. В стихотворении речь идет о душе и только о душе. Более того: пока пейзаж не заговорит по-человечески – его нельзя и называть пейзажем. Это будет лишь мертвое описание, лишенное поэзии, не способное тронуть человеческое сердце. Стихотворение «Шоссе» (которое выбрано тобой как пример изображения «труженицы-дороги») написано только для того и только потому, чтобы показать, что все бурлацкое, все каторжное, что я знаю об этом мире, – заслуживает ангельской, небесной жизни.

Вот суть этого стихотворения, его мотив и смысл.

О рецензиях. Твоя рецензия, повторяю, мне понравилась, хотя она и написана по тем канонам, которые преподаются в школе и литературных кружках. Я должен всегда помнить, что ничего другого редакция и не напечатала бы, вероятно. По всей вероятности – это максимум возможного.

Рецензию В. М. Инбер ты оценил очень невнимательно. Дело не только в доброжелательности. В рецензии начат очень важный разговор о том, что делать с бесчисленными «Самородками», вроде шелестовского, и творениями Алдан-Семенова, заполнившими поэтический рынок. Можно ли простить выступления целой тучи бездарностей – только потому, что они «сидели» в свое время. Может ли простить их выступления поэзия – «пресволочнейшая штуковина». В. М. Инбер считает, что нельзя. Ибо искусству (к сожалению или к счастью, как на чей вкус) нет дела до того, страдал бездарный автор или нет. И я считаю, что нельзя. Возможно, эту мысль надо было, можно было выразить яснее. Возможно, редакции «Литературной газеты» кое-что в этом отношении следовало прояснить. Но В. М. Инбер принадлежит уже не один десяток лет к числу писателей, которых в редакциях не правят.

В. М. Инбер не понравилось в «Огниве» стихотворение «Камея» (неполный текст), пока я не познакомил ее с полным текстом этого маленького стихотворения. Свое изменившееся мнение В. М. сочла нужным подтвердить публично, официально (в рецензии). В рецензии В. М. Инбер есть одна ошибка. Речь идет о стихотворении «Виктору Гюго». В. М. показалось, что это стихотворение относится к лагерю, тогда как «нетопленый театр» – это Вологда моего детства, двадцатые годы, самый первый увиденный мной театральный спектакль – «Эрнани» с Н. П. Россовым (был такой в России знаменитый бродячий актер-трагик), игравшим глубоким стариком роль молодого короля Карла в этой пьесе. Вот это – восхищение, ошеломление детских лет, вызванное первым театральным спектаклем, восхищение гением Виктора Гюго я и старался выразить. (Человек, сказавший, что Виктор Гюго жил и умер мальчиком с церковного клироса – Анатоль Франс – фигура ничтожная по сравнению с Виктором Гюго.)

Вот о чем шла речь в стихотворении «Виктору Гюго». А Вере Михайловне Инбер показалось, что тут речь идет о лагере, а нетопленый театр в снежной Вологде кажется В. М. чуть ли не краем света. Я хотел написать ей об этом в письме (у меня есть ее письма), но потом передумал и оставляю ее отклик как некий общественный и литературный факт, как своеобразную аберрацию. Лагерь был и остается Книгой за семью печатями – В. М. Инбер считает худшим наказанием смотреть «Эрнани» в снежной Вологде – дальше этого представить человеческие страдания автор «Пулковского меридиана» не решается. В этой ошибке есть нечто общее с впечатлением читателей повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Большое количество читателей принимают повесть как изображение картины «ужасов» – а до подлинного ужаса там очень, очень далеко, и надо было десятилетие по крайней мере смертей, произвола (который только сейчас называется произволом), чтобы получить этот «каторжный лагерь». Все это – такой интересный и психологически значительный оборот дела, что я решил не нарушать иллюзию.

Наконец – третий вопрос – о значении Крайнего Севера в моей работе (или творчестве, как теперь говорят). В пушкинские и даже в некрасовские времена слово «автор» обозначало «сочинитель», писатель. Теперь же пишут: «Автор гола в ворота “Спартака”» и так далее. Я пишу стихи с детства, а в юности собирался стать Шекспиром или по крайней мере Лермонтовым и был уверен, что имею для этого силы. Дальний Север – точнее лагерь, ибо Север только в лагерном своем обличье являлся мне, – уничтожил эти мои намерения. Север изуродовал, обеднил, сузил, обезобразил мое искусство и оставил в душе только великий гнев, которому я и служу остатками своих слабеющих сил. В этом и только в этом значение Дальнего Севера в моем творчестве. Колымский лагерь (как и всякий лагерь) – школа отрицательная с первого до последнего часа. Человеку, чтобы быть человеком, не надо вовсе знать и даже просто видеть лагерную Колыму. Никаких тайн искусства Север мне не открыл.

Есть одно важное наблюдение, заслуживающее особого разговора, но связанное и со сказанным только что. Писатель не должен слишком хорошо, чересчур хорошо знать свой материал. Если писатель знает материал «слишком» – он переходит на сторону материала и теряет способность выступать от имени читателей, для которых он пишет (в смысле настоящего писательства, а не заказа). Читатели перестают понимать его. Связь нарушается. То, что казалось раньше важным (ему и его читателю), – сейчас кажется чушью, пустяками – и это не новое открытие мира, в который он может ввести читателя (это бывает всегдашней писательской задачей), а страна, где говорят на другом языке и думают по-другому. Драка из-за куска селедки важнее мировых событий – это простой пример «сдвига», «смещения масштабов». То, о чем сказано скороговоркой, походя и автору понятно и близко (иное решение нарушает художественность словесной ткани, как примечания-сноски разрушают стихи) – для читателя требует подробного, постепенного, а главное – талантливого предварительного объяснения. Писателю же в это время такая подготовка кажется ненужной. Да и не всегда возможно объяснить. Таких примеров ты можешь сам представить бесчисленное количество.

Вот кое-что из того, что я тебе хотел сказать по поводу и твоего письма, и твоей рецензии…

Жму руку.

В. Шаламов

Москва, 5 августа 1964 г.

Прошу прощения за машинку. Переписывать такое большое письмо нет сил, а черновики небрежны.

Москва, 14 января 1965 г.

Дорогой Борис.

Спасибо за книжную посылку. Не скрою, что подбор меня удивил. Мне ведь хотелось: описания географические, исторические работы, документы, дневники, записки, мемуары, исследования, все, что угодно, но не бессовестную болтовню господина Вяткина.

Из уважения к затраченному тобой труду по пересылке почтовой я просмотрел роман. Эту «книгу» написал подлец. Ведь печатались и Вронский, Галченко – неужели все исчезло? Учебник географии был превосходным подарком, и я думал, что в издательстве есть и еще кое-что дельное.

Рассказ «Вейсманист» я тебе покажу в Москве.

Разумеется, упоминая Вяткина в предыдущем письме, я думал, что это дневник, документ… Прошу прощения. Отрицательная оценка «романа» (о котором мои корреспонденты писали как о книге, в которой есть все, кроме правды) – не нежелание получить из Магадана что-либо. Но построже, построже… Без повестей и рассказов…

В. Ш.

Москва, 1 марта 1965 г.

Борис,

некоторое время назад звонила твоя мама – почему я тебе ничего не пишу… Но я тебе ответил на твое письмо и посылку. Мой скептицизм тебе не следует принимать всерьез – в конце концов, то, что тебе покажется интересным и полезным для меня – то и посылай…

Привет Нине Владимировне. Жду вас обоих в Москву.

Ваш, твой В. Шаламов.

Удивительная вещь. Никто из тех, кому я показывал присланную тобой ветку стланика, – не представляют, не воображают себе это растение. Им легче химеры с Собора Парижской Богоматери вообразить, чем стланик. Большое спасибо тебе за подарок.

Москва, 17 апреля 1969 г.

Дорогой Борис!

Спасибо за книжку Яновского. Эту книжку написал подлец. Учебник географии Кузьмина выглядит много порядочнее. Автор видит решение колымского вопроса в навечном прикреплении людей к Северу – ясно, что для «комплекса» не имеет значения, чем прикрепляют – длинным рублем или колючей проволокой – до концлагерей тут один шаг.

Как ни безразлична мне современная Колыма, я с жадностью ловлю каждую кроху сведений о любом дне из тех двадцати лет нашей колымской жизни. Тот исторический период (с 1932 по 1956 год) бесконечно важнее всей Колымы исторической и всей Колымы современной для русской истории. Поистине мы с тобой наблюдали «мир в его минуты роковые».

Автор брошюры «Человек и Север» хотел бы отменить мороз и ветер, отменить климат. Увы – автор не в силах отменить географию. Он не в силах отменить и историю, как бы ни хотел замолчать, исказить, отрицать все, что было, оболгать мертвецов и прославить убийц.

Привет Н. В.

С уважением и симпатией В. Шаламов.

Публикация писем Б. Н. Лесняка

Из-под «красного колеса»
Воспоминания детей «врагов народа»

Скупые и бесхитростные воспоминания этих теперь уже пожилых и старых людей – лишь малая толика «тьмы и тьмы» драматических судеб. Методичное, тотальное уничтожение миллионов людей – расстрелы и медленное убивание в лагерях – это страшно. Не менее преступно и страшно разрушение в масштабах целой страны ее природной основы – семьи, сознательное выжигание из детских сердец чувства кровного родства, любви, привязанности к близким. Детей разлучали не только с отцом, но и с матерью («выслана как ЧСИР» – жуткое, колченогое слово!). Направляя детей в детдома, разлучали, порой навсегда, братьев и сестер. Естественная ячейка человеческого общества – семья – насильственно заменялась воспитанием в социалистическом коллективе, часто бездушном и жестоком.

Письма детей, попавших под кровавое колесо сталинских репрессий, собраны Изольдой Николаевной Руденской, сотрудницей московского «Мемориала».

* * *

Мой отец Арнольд Линде – член социал-демократической партии Латвии с 1912 года, коммунист, участник Гражданской войны, из военного комсостава – был арестован в декабре 1937 года, в 1938-м – расстрелян. Мать, Валентина Николаевна, арестована в 1938 году – пять лет ИТЛ, тринадцать лет поселения. Мне было шесть с половиной, сестренке Аэллочке – одиннадцать. Бабушка отвела нас в Московский детский распределитель и на коленях ползала (это я помню), умоляла, чтобы нас с сестрой не разлучали. И умолила: нас отправили вместе в Таращанский детский дом на Украине. Начались поиски папы и мамы. Сестра несколько раз писала Берии (мы, дети, знали уже это имя): где наши дорогие папочка и мамочка? Он нам ответил 14 апреля 1940 года (письмо сохранилось): «Материалы находятся на расследовании, о результатах вам будет сообщено…»

Началась война. Таращу оккупировали немцы. Мы оказались вообще брошенными на произвол судьбы, так как воспитатели и другие работники детдома ушли в свои семьи, а мы, дети, начали самостоятельную жизнь при «новом порядке». Тех мальчиков и девочек, кому исполнилось 14 лет, сразу угнали в Германию. Ребят еврейской национальности расстреляли у нас на глазах. Только одна девочка, Роза Факторович, чудом спаслась. Нас, малолеток, оставалось совсем немного в одном корпусе. Мы были обречены на естественное вымирание. Чем питались? А кто еще был поздоровее, уходил просить милостыню на несколько дней, за десятки километров. Приходили, развязывали наволочки, где были куски хлеба и разная немудреная снедь, и раздавали больным, слабеньким и маленьким. Начались болезни: чесотка, дифтерит, страшно донимали вши и глисты, лечить-то некому и нечем. Начали тихо умирать. Какие же мы были страшные, завшивленные, расчесанные от чесотки до крови, в струпьях, лохмотьях! Сами же и хоронили, дети – детей. Аэллочка, сестра, в свои неполные четырнадцать лет глубокой осенью 1941 года, в ситцевом платьице и калошах на босу ногу, пешком пошла искать единственного человека нашей семьи на свободе – бабушку… И дошла, где-то километров двести прошла она пешком, нашла бабушку в Виннице, сама в лохмотьях, струпьях, грязная, худющая, – и сказала бабушке, чтобы она поскорее ехала, забирала меня, иначе я скоро умру…

Ермашова Мильда Арнольдовна, Алма-Ата

* * *

Мой отец Клиновский Дмитрий Степанович – балтийский моряк, участник гражданской войны. В 1933 году был первым секретарем Одесского горкома партии, потом работал в Одесском обкоме. Его арестовали в июле 1937 года. 3 сентября того же года арестовали мать, Голдшмидт-Клиновскую Берту Вениаминовну. Позднее я узнал, что в день ареста матери был расстрелян отец и другие члены Одесского обкома.

Мне было тогда пятнадцать лет, я учился в восьмом классе школы. Меня отвезли в приемник-распределитель, где были дети от ясельного возраста до 15–16 лет. 6 ноября меня вместе с дочерью председателя облисполкома Шурой Бойко и Аллой Зуерман отвезли в тюрьму. Камера-одиночка была набита людьми – 25–30 человек. Сесть некуда. Духота, все были раздетыми. Посередине ночи мы садились, а другая сторона ложилась.

Весной 1938 года объявили решение ОСО – статья 58-я, пять лет лагерей. Отправили в Кировоградскую тюрьму, дальше по этапу – Пенза, Горький, Котлас… Со мной было еще пять человек – детей «врагов народа». Привезли в Ухту. Лесоповал. Я пацан худой, слабый, а надо валить лес на морозе – шевелись, а то замерзнешь! Барак общий с урками. Все лучшее – им, а мы – «враги народа». Были минуты отчаяния. Когда лежал обмороженный, травился стрихнином.

В 1941 году хлопотами родственников был освобожден. Потом – участник Великой Отечественной войны: лыжный отряд 21-й армии. Тяжелое ранение. В 1943 году попал в плен, был в ряде лагерей, бежал, воевал в партизанском отряде, потом брал Берлин, Дрезден – там и закончил войну. Инвалид второй группы, персональный пенсионер.

Клиновский Дмитрий Дмитриевич, Курск

* * *

Мой отец Рузвельт-Рузанкин, участник гражданской войны, главный врач больницы в Орске, был арестован в 1937 году, осужден к расстрелу. Мать, осужденная как ЧСИР, отбывала восемь лет в Темниковских лагерях. Остались трое детей – двенадцати, одиннадцати и десяти лет. Сначала нас поместили в приемник-распределитель НКВД Оренбурга, а потом отправили в детдом города Чистополя в Татарии.

В детдоме нас никто не обижал, ни разу не напомнили, что мы дети «врагов народа». Директор школы Андриан Семенович Ермаков, завуч Анастасия Георгиевна Сорокина, Михаил Васильевич Гераськин сделали все, чтобы мы могли учиться, получить профессию. Директор переписывался с мамой, сообщал о наших успехах в учебе, поведении, следил, чтобы мы вовремя отвечали на письма мамы…

Черенкова Вероника Тихоновна, Сочи

* * *

Мать моя из раскулаченных. Образования не имела, работала уборщицей в типографии. Была арестована – обвинили в том, что не вступила в комсомольскую ячейку. Отбывала срок она на Беломорканале, в Норильске, последнее место – Казлаг, Долинское, разнорабочая. Там я и родилась в 1939 году. Жила недалеко от зоны, в детдоме для детей заключенных, где жили дети от грудного до школьного возраста. Память детства, годы, проведенные в детдоме, очень ясно запечатлелись. Она, эта память, не дает мне покоя много-много лет. Условия проживания были тяжелые, кормили нас плохо. Приходилось лазать по помойкам, подкармливаться ягодами в лесу. Очень многие дети болели, умирали. Но самое страшное – над нами издевались, в полном смысле этого слова: били, отбирали еду, заставляли долго простаивать в углу за малейшую шалость…

Жила я там до 1946 года, пока не освободилась из заключения мама – пробыла она в лагерях двенадцать лет.

Симонова Неля Николаевна, Абакан

* * *

Мой отец Петерсон Андрей Филиппович, немец по национальности, работавший простым сельским учетчиком, был арестован в 1937 году и расстрелян. Мы познали, как и миллионы других людей, все прелести спецпереселения. Свинарник, конюшня, землянки – это жилье. Лучина – сама держала, мне было четыре года в 1941 году. Вши всех сортов. Голод. «Мам, а какой он, сахар?» – мой вопрос. Ежемесячная роспись у коменданта, невозможность без специального разрешения выехать за семь километров в колхоз с самодеятельностью (меня сняли с машины). Брат получил разрешение из Москвы для сдачи вступительных экзаменов в Уральский педагогический институт. Из Новосибирской области в Свердловск его сопровождал вооруженный солдат. Однажды, вернувшись с сельхозработ, брат обнаружил, что по указанию НКВД он отчислен из института как немец и ЧСИР…

Войлошникова Элла Андреевна, Анапа

* * *

Я родилась в 1921 году. Участник Великой Отечественной войны, член КПСС с 1945 года.

В 1947 году меня арестовали за то, что написала письмо Сталину о голоде. При аресте я была беременна, уже в лагере, в поселке Халчь БССР, родила сына. Кормили нас хуже собак, люди рылись в помойном ящике – какая же еда суп из неочищенной картошки? В Халчи (это 20 километров от Гомеля) дети находились за зоной. Ежедневно привозили 30–40 беременных женщин и матерей с детьми, ежедневно почти столько же детей умирало. Боже мой, какие же мучения эти крошки принимали! Ребенок – как глубокий старичок, даже плакать и то не было сил. Лагерные врачи – вольнонаемные – ставили диагноз: диспепсия, поголовная болезнь.

За зоной было так называемое детское кладбище – их хоронили, как солдатиков, в «братских» могилках, без гробиков. Зимой ямки выкапывали неглубокие, не было сил копать. Весной – вонища, заливали хлоркой, чтобы убавить это зловоние…

10 июля 1948 года родился у меня сын. Чудом остался жив, благодаря одной женщине, которая поддержала меня сухарями, хотя и он был на грани смерти от голода…

Зубова (Конева) Наталья Сергеевна, Днепропетровск

* * *

Я родился в 1926 году в Лейпциге, в семье советских подданных. В 1941 году на болгаро-турецкой границе нас вместе с другими обменяли на немцев (до этого гестаповцы держали в гетто). Сразу выслали в Ленинакан. Всех мужчин старше 16 лет, в том числе моего отца и восемнадцатилетнего брата, арестовали. Женщин и детей помладше поместили в лагере за колючей проволокой. Кормили гнилой капустой. Многие погибли там от голода и малярии. Зимой нас посадили в нетопленные товарные вагоны и куда-то повезли. Мать отморозила обе ноги, и нас с ней высадили в Актюбинске. Через несколько дней она умерла, а меня поместили в детприемник.

Не хочу рассказывать, как я потом выкарабкивался, без родных, без знания русского языка. В Актюбинске я узнал, что отец и брат погибли в лагере. Уже в 60-х годах я обращался в органы госбезопасности с запросом об отце и брате. Мне ответили, что такие не значатся.

Думаю, что т. Бережков, который работал первым секретарем в советском посольстве в Берлине и руководил обменом (он написал книгу «С дипломатической миссией в Берлине в 1940–1941 гг.»), может подтвердить, что такие люди были. Кроме того, в Министерстве иностранных дел должны же быть списки людей, которые приезжали из Германии в Союз в 1941 году по обмену…

Финн Еше Соломонович, Кишинев

* * *

Мой отец Фабель Александр Петрович (эстонец по национальности) во время революции был комиссаром Ладожского района, начальником службы наблюдения и связи Балтфлота (Кронштадт). Потом служил в Севастополе – помощником начальника школы связи Черноморского флота. Полковник. Был арестован в 1937 году, в 1939-м – расстрелян, впоследствии реабилитирован. Мать осуждена на восемь лет, отбывала срок в Темниковских лагерях. Нас было трое детей: старшей сестре – тринадцать лет, мне – одиннадцать и брату – восемь.

Попали мы все в детприемник-распределитель НКВД в Севастополе. Нам предлагали отказаться от родителей, но никто этого не сделал. В декабре 1937 года нас перевели в детдом для детей «врагов народа» в Волчанске Харьковской области. У меня сохранились очень теплые воспоминания о детдоме и о его директоре Леонтии Алексеевиче Литвине. Он сделал для нас то, что вряд ли сделал бы кто-нибудь другой. Он дал нам возможность закончить в детдоме десять классов. Не каждый ребенок в семье до войны мог получить среднее образование, в детдомах после седьмого класса всех отправляли на работу. В восьмом классе нас было восемь человек, и для нас приглашали учителей, которые приходили к нам в детдом. Я закончила школу в 1941 году и даже успела поступить в Харьковский медицинский институт – это детдомовская девочка, дочь «врагов народа»! А все благодаря Леонтию Алексеевичу!

Я хочу сказать, что в то страшное время не все люди были жестокими, равнодушными, трусливыми. Когда в 1939 году мы поступали в комсомол, он поручился за меня, я этим очень гордилась, а все девочки мне завидовали… Началась война, мы, десятиклассники, уже были выпущены из детдома, имели паспорта, некоторые стали студентами. Он нами гордился, потому что сам был из простой крестьянской семьи, кончил педучилище, а мы уже были грамотнее его. По своим человеческим качествам он был умным, даже мудрым, строгим и добрым. Он давно понял, что мы самые обыкновенные дети и ничего враждебного в нас нет. У него было четверо своих детей. И вот детдом стал эвакуироваться. Он не оставил на произвол судьбы никого из нас…

Доброе дело сделал мне еще один человек – начальник тюрьмы города Симферополя. Он мне помог найти мою мать, которая была в Темниковских лагерях. Мое письмо, адресованное начальнику тюрьмы, передали начальнику лагеря, где была мама. Она была одной из первых, кто связался со своими детьми. Мама приехала ко мне в эвакуацию в ноябре 1942 года, больная туберкулезом, и через полгода умерла у меня на руках. Слава Богу, что не в лагере!..

Грабовская Эмма Александровна, Одесса

* * *

Моего отца арестовали в 1936 или в 1937 году, дальнейшая судьба его мне не известна. Знаю, что до этого он работал бухгалтером в Кемеровской области. После ареста отца мы с мамой уехали к ее брату и там боялись, что нас тоже заберут. Мама все ходила, справлялась об отце, но никто никаких сведений не дал. На почве голода в 1942 году мама умерла, и я осталась одна, двенадцати лет… В это время я была очень голодна и раздета. Ходила побираться в магазины, и мне подавали кусочек хлеба, кто что мог. Посторонние люди заметили меня и видели, как я страдала. Они-то и помогли отправить меня в детский дом, где я прожила пять лет. Я настолько была напугана, что в детдоме сказала другую фамилию: вместо Ульяновой – Борисова… Так и осталось.

Борисова Тамара Николаевна, Серпухов

* * *

Я хочу рассказать, как на самом деле проходило освоение Вахшской долины, о которой в 30-е годы в газетах писали с восторгом. А осваивали ее так называемые спецпереселенцы из разных мест Союза – большей частью из Ленинградской, Тамбовской областей, из Астрахани, с Кубани, с Украины.

Почти у всех было одинаково: ночью врывались в дом работники НКВД, ставили всех лицом к стене и производили обыск, ворошили все и везде. Не найдя ничего им нужного, забирали главу семьи и сыновей, достигших восемнадцати лет, а потом и всю семью. Так было и у нас: забрали отца и старшего брата. Нас у мамы оставалось трое. Маму предупредили, чтобы собрала вещи и была готова. Мама собрала все необходимые вещи, которые уместились бы на одну телегу, все остальное – дом, придворные постройки – остались безвозмездно…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю