Текст книги "За что?"
Автор книги: Александр Солженицын
Соавторы: Варлам Шаламов,Николай Клюев,Анатолий Жигулин,Борис Антоненко-Давидович,Георгий Демидов,Нина Гаген-Торн,Сергей Ходушин,Галина Воронская,Юрий Галь,Елена Лисицына
Жанры:
Прочая документальная литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)
Я хотел бы стать угрюмым волком
И тоскливо выть в ночной степи.
Дочь хочу увидеть только,
А потом пусть держат на цепи.
Полон безысходной, горькой скорби
Лишь о ней, а больше ни о ком.
Мимо всех пройду, пугливо сгорбясь,
Беззащитным, жалким стариком.
Дочь моя, теперь тебе семнадцать,
В возрасте твоем цветут сердца.
Ты любила плакать и смеяться
И искать защиты у отца.
Я измучен тяжестью изгнанья,
И болезнью, и тупым трудом,
Но об этой муке без названья
Не узнает мой родимый дом.
Счастливый рассказами твоими,
О своем при встрече промолчу…
Все забыл и лишь родное имя,
Как молитву тайную, шепчу.
Пусть больные вены разорвутся,
Помутившись, свет уйдет из глаз,
Дайте лишь на миг домой вернуться
И увидеть дочь в последний раз.
1938
Если б жизнь повернуть на обратное,
Если бы сызнова все начинать!
Где ты, «время мое невозвратное»?
Золотая и гордая стать!
Ну, а что бы я все-таки делала,
Если б новенькой стала, иной?
Стала б я на все руки умелая,
С очень гибкой душой и спиной.
Непременно пролезла бы в прессу я,
Хоть бы с заднего – черт с ним! – крыльца,
Замечательной поэтессою,
Патриоткою без конца.
…Наторевши в Священном Писании,
Я разила бы ересь кругом,
Завела бы себе автосани я
И коттеджного облика дом.
Молодежь бы встречала ощерясь я
И вгоняя цитатами в дрожь,
Потому что кощунственной ересью
Зачастую живет молодежь.
И за это большими медалями
На меня бы просыпалась высь,
И, быть может, мне премию дали бы:
– Окаянная, на! Подавись!
Наконец, благодарная родина
Труп мой хладный забила бы в гроб,
В пышный гроб цвета красной смородины.
Все достигнуто. Кончено, стоп!
И внимала бы публика видная
Очень скорбным надгробным словам
(Наконец-то подохла, ехидная,
И дорогу очистила нам!):
Мы украсим, друзья, монументами
Этот славный и творческий путь…
И потом истуканом цементным мне
Придавили бы мертвую грудь.
И вот это, до одури пошлое,
Мы значительной жизнью зовем.
Ах, и вчуже становится тошно мне
В арестантском бушлате моем.
Хорошо, что другое мне выпало:
Нищета, и война, и острог,
Что меня и снегами засыпало,
И сбивало метелями с ног.
И что грозных смятений созвездия
Ослепляют весь мир и меня,
И что я доживу до возмездия,
До великого судного дня.
1953
Не допускать в республику поэтов,
Сынов лукавой музыкальной лжи,
Они влекут нас за пределы света,
За тесные земные рубежи,
В запретный мир идей первоначальных,
В пронизанный благим сияньем день.
Наш косный мир, неясный и печальный,
Лишь тень оттуда, сумрачная тень.
Мы – искаженье красоты предвечной,
Мы – отзвук грубый музыки высот.
И нас туда влечет поэт беспечный,
Где сам – бессильный – гибель обретет.
Мы двойственность навеки возвеличим,
Два мира воедино не сольем.
Стремление законом ограничим
И усмирим и мерой, и числом.
Мятежным чувством, мыслью опьяненной,
Гармонией опасной ярких слов
Мы не нарушим грозного закона
О вечном разделении миров.
26 октября 1953
В коллективной яме, без гробницы,
Я закончу жизненный свой путь.
Полустертые мои страницы,
Может быть, отыщет кто-нибудь.
И придется чудаку по нраву
Едкость злых, царапающих строк,
И решит он: – Вот достойный славы
Полугений и полупророк.
А по окончаниям глагольным
Я скажу, что то была она,
Беспокойна, вечно недовольна
И умом терзающим умна.
Пусть ученики мои обрыщут
Все заброшенные чердаки,
И они, надеюсь я, отыщут
Письмена загадочной руки
И найдут, разрывши хлам бумажный,
Очень много всякой чепухи.
И к моим грехам припишут важно
И чужие скучные грехи.
Уж они сумеют постараться,
В поученье людям и себе,
Написать десятки диссертаций
О моей заглохнувшей судьбе.
Педантично, страстно и дотошно
Наплодят гипотез всяких тьму,
Так что в общей яме станет тошно,
Станет тошно праху моему.
За таинственное преступленье —
Кто из нас проникнет в эту тьму? —
Поэтессу нашу, к сожаленью,
В каторжную бросили тюрьму,
Нет нигде малейшего намека,
Что она свершила и зачем.
Верно, преступленье столь жестоко,
Что пришлось бы содрогнуться всем.
А в тюрьме ее, как видно, били
(Это мненье частное мое),
Но ученики ее любили,
Чтили почитатели ее.
Вывод из отрывка номер восемь:
Спас ее какой-то меценат.
Но установить не удалось нам
Обстоятельств всех и точных дат.
И в дальнейшем (там же) есть пробелы,
Нам гадать придется много лет:
За какое сумрачное дело
Пострадал блистательный поэт.
Не поэт – простите! – поэтесса!
Впрочем, если углубиться в суть,
То и здесь какая-то завеса
К истине нам преграждает путь.
Едкий ум, не знающий пощады,
О, коллеги, не мужской ли ум?
О, душа, отмеченная хладом,
Нрав сухой и жгучий, как самум.
С женственностью это все несхоже.
Факты надо! Факты нам на стол!
А когда мы факты приумножим,
Мы определим лицо и пол.
Сколько здесь волнующих моментов,
Сколько завлекательнейших тем!
В поиски! Ловите документы,
Строчки прозы, писем и поэм!
Кажется, поэт достиг предела
Творчества, и славы, и годов.
И за честь покоить его тело
Спорили десятки городов.
Но его похоронила втайне
Прозелитов преданных толпа.
Их вела по городской окрайне
К месту погребения тропа.
Ночь их звездным трауром покрыла,
Пламенели факелы в пути…
Только знаменитую могилу
До сих пор не можем мы найти.
Тут с негодованьем мои кости
О чужие кости застучат:
– Я лежу на северном погосте.
Лжешь постыдно, наглый кандидат.
Знаю, что на доктора ты метишь,
С важностью цитатами звеня.
Но в твоем паршивом винегрете
Мой читатель не найдет меня.
В пол мужской за гробом записали…
Я всегда, всю жизнь была она.
Меценатов к черту! Не спасали
Меценаты в наши времена.
И учеников я не имела,
И никто в тюрьме меня не бил,
И за самое смешное дело
Смехотворный суд меня судил.
Я жила средь молодежи глупой
И среди помешанных старух.
От тюремного пустого супа
Угасали плоть моя и дух.
Факельное шествие к могиле —
Выдумка бездарная твоя.
В яму коллективную свалили
Пятерых, таких же, как и я.
Октябрь 1953
Днем они все подобны пороху,
А ночью тихи, как мыши.
Они прислушиваются к каждому шороху,
Который откуда-то слышен.
Там, на лестнице… Боже! Кто это?
Звонок… К кому? Не ко мне ли?
А сердце-то ноет, а сердце ноет-то!
А с совестью – канители!
Вспоминается каждый мелкий поступок,
Боже мой! Не за это ли?
С таким подозрительным – как это глупо! —
Пил водку и ел котлеты!
Утром встают. Под глазами отеки.
Но страх ушел вместе с ночью.
И песню свистят о стране широкой,
Где так вольно дышит… и прочее.
1954
Сегодня чужое веселье,
Как крест, на душе я несу.
Бежать бы и спрятаться в келью
В каком-нибудь диком лесу.
Охрипли чахоточно струны
Надорванной скрипки больной…
Здесь нет несозревших и юных.
Все старятся вместе со мной.
Здесь старят, наверно, не годы,
А ветер, пурга, облака.
И тусклое слово «невзгода»,
И мутное слово «тоска».
Здесь старят весна и морозы,
И жизни безжизненный строй,
И чьи-то тупые угрозы,
Приказы: «Иди!» или «Стой!».
Охрипли чахоточно струны
Надорванной скрипки больной.
Здесь тот, кто считается юным,
Бессильно дряхлеет со мной.
1955
Московской ночью, в сонном перепуге,
Недвижима в постели жалкой я.
И снится ночь мне на Полярном Круге,
Моей любимой родины края.
Я не одна. Мы разные. Нас много.
Но всех свела единая судьба.
Мы вопием и к Сатане, и к Богу,
Смешались чертыханья и божба,
Но это все, конечно, полушепот,
Подземный, дальний неопасный гул.
Но если кто решается на ропот,
Он оборвется криком: караул!
И смертью под колючею оградой
(Непобедимый, чуткий наш заслон).
Один патрон – а больше и не надо, —
И человек навеки укрощен.
Не человек. Иное имя носим,
Короткое и звучное: з/к.
И снится нам, что милости мы просим
И милость получаем от ЦК.
Хоть трижды мне дарована свобода,
Хоть трижды я была осуждена,
Но у всего советского народа
Одна со мной безвинная вина.
Мне снится не долина Дагестана, —
Землянка, нары, где ни лечь, ни встать.
И кто-то очень бдительный и рьяный
Сулит еще подальше нас заслать.
Спокойно обещает: будет хлеще!
Вспомянете и эту вонь и муть.
Не только чемоданчики и вещи —
Себя вам будет некуда воткнуть.
Проснулась я. Удушье без исхода.
Я в комнате. И днем в ней полутьма.
Затем, чтобы в дарованной свободе
Мне непрерывно чуялась тюрьма.
1970
Что в крови прижилось, то не минется,
Я и в нежности очень груба.
Воспитала меня в провинции
В три окошечка мутных изба.
Городская изба, не сельская,
В ней не пахло медовой травой,
Пахло водкой, заботой житейскою,
Жизнью злобной, еле живой.
Только в книгах раскрылось мне странное
Сквозь российскую серую пыль,
Сквозь уныние окаянное
Мне чужая привиделась быль.
Золотая, преступная, гордая
Даже в пытке, в огне костра.
А у нас обрубали бороды
По приказу царя Петра.
А у нас на конюшне секли,
До сих пор по-иному секут,
До сих пор горим в нашем пекле
И клянем подневольный труд.
Я как все, не хуже, не лучше,
Только ум острей и сильней.
Я живу, покоряясь случаю,
Под насилием наших дней.
Оттого я грубо неловкая,
Как неловок закованный раб.
Человеческой нет сноровки
У моих неуклюжих лап.
1971
От веры или от неверия
Отречься, право, все равно.
Вздохнем мы с тихим лицемерием:
Что делать? Видно, суждено.
Все для того, чтобы потомство
Текло в грядущее рекой,
С таким же кротким вероломством,
С продажной нищенской рукой.
Мы окровавленного бога
Прославим рабским языком,
Заткнем мы пасть свою убогую
Господским брошенным куском.
И надо отрекаться, надо,
Во имя лишних дней, минут.
Во имя стад мы входим в стадо,
Целуем на коленях кнут.
О, если б за мои грехи
Без вести мне пропасть!
Без похоронной чепухи
Попасть безносой в пасть!
Как наши сгинули, как те,
Кто не пришел назад.
Как те, что в вечной мерзлоте
Нетленными лежат.
В переулке арбатском глухом
Очень темный и дряхлый дом
Спешил прохожим признаться:
«Здесь дедушка русской авиации».
А я бабушка чья?
Пролетарская поэзия внучка моя —
Раньше бабушки внучка скончалась —
Какая жалость!
1975
Как пронзительное страданье,
Этой нежности благодать.
Ее можно только рыданьем
Оборвавшимся передать.
1975
Себе чужая, я иду,
Клонясь к концу пути.
Себя ищу, ловлю и жду,
И не могу найти.
Кто в этом теле – не понять,
И думой душу не обнять,
И сердца не постичь.
Мое неведомое «я»,
Душа заблудшая моя,
На мой откликнись клич!
11 июля 1975
Александр Солодовников
Человек глубоко религиозный, (1893–1974) представляет особый, редкий пласт поэтического творчества – духовный стих, вдохновленный верой в Бога. После первых публикаций Солодовникова в 1989 году в журнале «Новый мир» и сборнике «Воскрешение» у поэта появились горячие поклонники.
Александр Александрович Солодовников родился в Москве, в семье учителя правоведения, выходца из старинного купеческого рода. Окончил Императорскую академию коммерческих наук, а в годы Первой мировой войны учился в Алексеевском пехотном училище. В Гражданскую воевал в кавалерии у Деникина, после войны работал экономистом. Трижды подвергался арестам. В 1920 году его взяли по ошибке и, продержав несколько месяцев в Саратовской тюрьме, отпустили. В 1937 году он был арестован вторично и тоже вскоре освобожден, но после ареста 1938 года осужден на десять лет и отправлен в лагерь Сеймчан, на Колыму.
Освободившись в 1948 году, Солодовников не стал сразу возвращаться на «материк», а остался на Колыме как вольнонаемный и работал в детском саду для детей зеков до 1957 года.
Всю жизнь он писал стихи, но опубликованы они были впервые лишь после смерти поэта.
Солодовников не оставил после себя автобиографических записей, да, вероятно, и не делал их. «Я весь в стихах!» – говорил он и этим ставил себя в один рад с древнерусскими изографами, которые не подписывали созданных ими икон, поскольку считали себя недостойными подмастерьями Великого Мастера.
Это отвечало мироощущению поэта. Он творил из жизни житие и сознательно выбрал себе роль чудака. Работал он… Дедом Морозом – выступал в детсадах, сочиняя и разыгрывая целые новогодние мистерии, и получал за это, разумеется, гроши. Жил нищенски. Родственница-врач, видя, как он задыхается в шубе Деда Мороза, не раз предупреждала: «Шура, вам это нельзя. Это плохо кончится…»
Он отмахивался – не мог иначе. Даже в лагере он оставался Дедом Морозом: однажды на Новый год отлил изо льда вазы, поставил в каждую по свече и устроил праздничную аллею таких трепетных огоньков, уходящих в небо, к звездам…
Умер А. Солодовников в Москве, похоронен на Ваганьковском кладбище.
В. Шенталинский
Всенощная
Нас излечит не подъем энергии,
А молитвенно-глубокий взлет.
В чудотворце Радонежском Сергии
Положил я свой оплот.
Черпать воду чашей берестовою,
Сытым быть от малого ломтя,
Чтоб открылась пред душою новою
Глубина и высота.
Как с живыми, говорить с березками
И с лесным медведем, как с ручным.
Сделать руки грубыми и жесткими,
Сердце – нежным и большим.
1920
За дверью кашляет тюремщик,
А за окном вздыхает май.
И переполнил звездный жемчуг
Тайницу неба через край.
Взволнованный весенний шорох.
Минуты – заостренней стрел.
А рядом – спутавшийся ворох
Обезразличившихся тел.
Огромный ключ тюрьмы холодной
И плесень кельи гробовой.
А я – безудержно свободный
И нестареюще живой.
1920
В бело-розовых яблонях пчелы гудят,
В лазури мая сияет сад,
Пчелы поют органно —
Осанна!
Кукушка кукует в лесу молодом,
Светел, как новый, наш старый дом,
Все зелено, юно, туманно —
Осанна!
Каштаны белые свечи зажгли,
Курится нежный туман земли,
Зяблик звенит неустанно —
Осанна!
И все я прощаю жестокой зиме,
Глубокой печали, отчаянью, тьме,
Чтоб Господу петь невозбранно —
Осанна!
1922–1931
Благо мне, что я пострадал,
дабы научиться уставам Твоим.
Псалом
1
Решетка ржавая, – спасибо,
Спасибо, старая тюрьма!
Такую волю дать могли бы
Мне только посох да сума.
Мной не владеют больше вещи,
Всё потемняя и глуша,
Но Солнце, Солнце, Солнце блещет,
И тихо говорит душа.
Запоры крепкие, – спасибо!
Спасибо, лезвие штыка!
Такую мудрость дать могли бы
Мне только долгие века.
Не напрягая больше слуха,
Чтоб уцелеть в тревоге дня,
Я слышу всё томленье духа
С Екклесиаста до меня.
Спасибо, свет коптилки слабый,
Спасибо, жесткая постель.
Такую радость дать могла бы
Мне только детства колыбель.
Уж я не бьюсь в сетях словесных,
Ища причин добру и злу,
Но в ожиданье тайн чудесных
Надеюсь, верю и люблю.
1920
2
Лен, голубой цветочек,
Сколько муки тебе суждено.
Мнут тебя, треплют и мочат,
Из травинки творя полотно.
Всё в тебе обрекли умиранью,
Только часть уцелеть должна,
Чтобы стать драгоценною тканью,
Что бела, и тонка, и прочна.
Трепли, трепли меня, Боже!
Разминай, как зеленый лен,
Чтобы стал я судьбой своей тоже
В полотно из травы превращен.
1938–1956
3
Дорожу я воспоминаньем,
Как отец меня плавать учил.
Покидал средь реки на купанье,
Но рядом со мною плыл.
И когда я в испуге и муке
Задыхался и шел ко дну,
Отцовские сильные руки
Поднимали меня в вышину.
И теперь, когда я утопаю
И воочию вижу конец,
Я, как мальчик тот, уповаю,
Что рядом со мною Отец.
Он вернет из любой разлуки,
Вознесет из любой глубины,
Предаюсь в Его крепкие руки
И спокойные вижу сны.
1938–1956
4
Святися, святися
Тюрьмой, душа моя!
Стань чище нарцисса,
Свежее ручья.
Оденься, омойся,
Пучочки трав развесь,
Как домик на Троицу
В березках весь.
Темница чем жестче,
Суровее и темней,
Тем солнечней в роще
Души моей.
Чем яростней крики
И толще прут в окне,
Тем льнут повилики
Нежнее ко мне.
5
«Всякий огнем осолится».
«Имейте соль в себе»…
Не огнь ли – моя темница,
Не соль ли – в моей судьбе?
В огне размягчилось сердце,
Очистила душу соль.
Влеком евангельской вершей,
Забыл я неволи боль.
Воскреснет вольная птица
И в самом жалком рабе.
«Всякий огнем осолится».
«Имейте соль в себе».
1919–1921
Бродя во мгле, вдыхая гарь
Катастрофического века,
Как Диоген, зажгу фонарь
Искать на людях человека.
Хотя бы призрак красоты,
Хотя бы тень ума и чести,
И я поверю, что цветы
Растут на оскверненном месте.
1938–1956
В святилище времени доступ
Открылся… Душа зажжена.
Истории тяжкая поступь
В осеннем затишье слышна.
При вещем молчанье природы,
Под грустные вскрики синиц,
Как листья, кружатся народы,
Взлетают и падают ниц.
И белые крылья молитвы
Взволнованный дух понесли,
Чтоб слышать грядущие битвы
И пенье летящей Земли.
Свершает ночь свое Богослужение,
Мерцая, движется созвездий крестный ход.
По храму неба стройное движение
Одной струей торжественно течет.
Едва свилась закатная завеса,
Пошли огни, которым нет числа:
Крест Лебедя, светильник Геркулеса,
Тройной огонь созвездия Орла.
Прекрасной Веги нежная лампада,
Кассиопеи знак, а вслед за ней
Снопом свечей горящие Плеяды,
Пегас, и Андромеда, и Персей.
Кастор и Поллукс друг за другом близко
Идут вдвоем. Капеллы хор поет,
И Орион, небес архиепископ,
Великолепный совершает ход.
Обходят все вкруг чаши драгоценной
Медведицы… Таинственно она
В глубинах неба, в алтаре Вселенной
Векам веков
Творцом
утверждена.
Но вот прошли небесные светила,
Исполнен чин, творимый бездны лет,
И вспыхнуло зари паникадило,
Хвала Тебе,
явившему
нам
Свет!
1940. Колыма. Ночная смена
Утром хожу по дороге на службу
Медленным шагом. Лелею дружбу
С миром безмолвным, тайно знакомым,
С каждым деревом, с каждым домом.
Тени деревьев на гладкой стене
В сладостном счастье кивают мне.
Солнечный свет в листве за оградой
Зажигается сердцу зеленой лампадой.
Господи Боже, какое счастье,
Что мира живого часть я.
Слышу я: детский звенит голосок,
Вижу: стоит ясноглазый цветок
И говорит, доверчиво глядя:
– Сколько сейчас времени, дядя?
Спасибо! Спасибо! Какое счастье,
Что этого мира живая часть я. —
В грудь мою ударяют лучи.
Она – тимпан и звенит в ответ:
Свет! Свет! Божественный Свет!
Ликуй, радуйся, царствуй, звучи!
Пойте, блаженные люди,
О мире-тайне, о мире-чуде!
Господи Боже, какое Счастье,
Что Божьего мира живая часть я!
Светлая заутреня в отрочестве
В домовой церкви тлеет золото,
Поблескивая в полумраке,
На грудь сестры сирень приколота,
Вся в белом мать, отец во фраке.
Мучительно волнуясь внутренне,
Гляжу я на входные двери.
Не так, не так светла заутреня
Без кружевного платья Мэри.
Вдруг, по таинственному голосу
Переступив, я вижу сбоку
Ее распущенные волосы,
Ее зардевшуюся щеку.
И в тот же миг паникадилами
Зажглись и города, и веси,
И полетело легкокрылое,
Блаженное:
Христос
Воскресе!
1914
Светлая заутреня в старости
По небу темными волокнами
Несутся тучи…
Блудный сын,
У храма я стою под окнами
В большой толпе как перст один.
Там свет, заутреня пасхальная,
Там пир. Там Отчий дом родной
Для всех, кому дорога дальняя
И кто закончил путь земной.
За возносящимися дымами,
В сиянии паникадил
Мне мнится – полон храм любимыми,
Которых я похоронил.
Там мама празднично-лучистая,
Отец с улыбкой доброты,
Головка дочки шелковистая
И братьев милые черты.
Но отделен решеткой кованой
От мира тайны и чудес,
Молюсь: да будет уготовано
Обнять их мне…
Христос Воскрес!
1960-е гг.
Старцу Андронику
Я долго мечтой обольщался,
Что старцу запомнились мы,
Все те, кто с ним близко общался
В распадках седой Колымы.
Я с ним комариной тайгою
В толпе обреченных шагал,
Сгибался в шахтерском забое,
На лагерных нарах лежал.
По прихоти десятилетий
Капризные смены судьбы
Всё стерли… И старец ответил:
– Не знаю, не помню, забыл…
Боюсь, когда ангел суровый
Предстанет, о сроке трубя,
Я снова услышу то слово:
– Не знаю, не помню тебя…
1960-е гг.
Пришел я ко всенощной с вербой в руках,
С расцветшими ветками в нежных пушках.
Пушистые шарики трогаю я:
Вот этот – умершая дочка моя,
Тот мяконький птенчик —
Сын мой младенчик,
Двоешка под крепким брусничным листом —
Во всем неразлучные мать с отцом,
Тот шарик без зелени —
Друг мой расстрелянный,
К веткам прильнувший —
Племяш утонувший,
Смятый и скрученный —
Брат мой замученный,
А тот глянцевитый —
Брат мой убитый.
Шариков хватит на ветках тугих
Для всех отошедших моих дорогих.
Лица людей – лики окон,
Каждый свечою своей озарен.
Вербная роща в храм внесена,
В каждое сердце входит весна.
Радостно пение:
Всем воскресение!
Общее, общее всем воскресение!
Трепетны свечи Радостью встречи,
Смысл уясняется в каждой судьбе.
Слава Тебе!
Слава Тебе!
2 апреля 1961
Как дерево в саду, Ты подстригал меня,
Побеги счастья все срезал, не дав развиться.
Угас ребенок мой, что был мне краше дня.
Рассыпалась семья, и вот я сам в темнице.
Но я люблю Тебя, Отцовская Рука,
Мне наносящая пронзительные раны.
И сердце полнит мне блаженство, как тоска.
Люблю Тебя, люблю
и в гимнах
славить стану.
Елена Владимирова
Елена Львовна Владимирова (1902–1962) родилась в Петербурге, в семье потомственных моряков. Училась в Институте благородных девиц, но рано прониклась революционными идеями, порвала с семьей и ушла из дома. В Гражданскую войну сражалась с басмачами в Средней Азии рядовым бойцом.
Вернувшись в родной город, Владимирова становится журналистом, выходит замуж за одного из вожаков петроградского комсомола, редактора «Красной газеты» Леонида Сыркина. В 1937 году все оборвалось: Сыркина арестовали и расстреляли, а ее как жену врага народа отправили в лагерь. В заключении Владимирова провела восемнадцать лет.
На Колыме она родилась как поэт и получила «высшее признание» – за стихи была приговорена к расстрелу, замененному после восьмидесяти девяти дней в камере смертников пятнадцатью годами каторжных работ. О том, как это было, рассказывают письма-воспоминания ее друзей.
«Направляю вам сохранившиеся у меня стихи Елены Владимировой, переданные в свое время ее другу по колымскому лагерю, моей жене А. С. Герценштейн. Обе тогда отбывали заключение в роли нянек в инфекционном детском отделении магаданской больницы, где Владимирова по ночам писала стихи, в то время как ее «напарница» Герценштейн стояла на «цинке», чтобы, не дай Господь, начальство не застало поэта на месте «преступления». К сожалению, многие стихи пропали во время неоднократных обысков. Известно ли вам, что Владимирова была осуждена в Магадане на второй срок за свои стихи? Выдала ее врач, тоже заключенная…»
Другие подробности сообщил поэт Юрий Люба, друг Владимировой. После вторичного осуждения она продолжала писать стихи, только в уме, доверяя памяти, а не бумаге. Так рождалась ее поэма «Северная повесть» объемом около четырех тысяч строк. Здоровье Владимировой было уже подорвано, открылся туберкулез, и в 1945 году ее этапировали в Караганду. Там она закончила поэму и занесла на бумагу. Вот как рассказывала об этом автор:
«Писать надо было обязательно открыто, не прячась, потому что иначе все сразу бы провалилось. Это “открыто” значило – под самым носом у начальства, на глазах у всех, но незаметно для них. Я брала иголку и какую-нибудь починку, кусочек карандаша и маленькие листочки папиросной бумаги и делала свои два дела одновременно. Садилась обычно поближе к воде, на всякий случай, – чтобы утопить всю “папиросную” работу в луже, ведре, кувшине и отделаться карцером. Страховала меня одна приятельница, большой друг, рисковавший разделить мою судьбу…»
Поэму удалось вынести из зоны, спрятав в вышитую подушечку, тоже с помощью друзей…
Литературное наследие Владимировой – пять поэм и 260 стихотворений – сберег ленинградский поэт Юрий Люба.
В. Шенталинский