Текст книги "Кузьма Алексеев"
Автор книги: Александр Доронин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
Кузьма вполуха слушал болтовню парня. Раздражение, глухое и темное, выплыло откуда-то из глубины души. У богатых одни заботы, у бедных – другие. Баловство купца и князя, их порочная и неправедная жизнь будили в Кузьме недовольство и протест. Как же несправедливо устроен мир! Одним – беспросветное рабство, изнурительный труд и нищета. Другим – безделье, сытость и роскошь. Почему же так? Ведь солнце, которое в этот момент показалось из-за кромки леса, светит всем одинаково, и все одним и тем же воздухом дышат, земля под ногами все та же.
Гнедая, словно благодаря за отдых, ткнулась влажной мордой в руку Кузьмы, и он очнулся от мрачных дум, потрепал ее по бархатной шее.
* * *
В Сеськино весна обычно приходит в конце марта. По утрам сугробы становятся похожими на набухшие груди рожениц – дотронься, и из них потечет благодатная влага. Днем подует легкий ветерок, и сверху прозрачной кисеей упадет мелкий дождик. А когда небесный купол приподнимется, уйдут на север облака, то солнце приласкает землю. Зазвенят ручейки, соединяясь в шумные ручьи в оврагах, на проталинах сядут отдохнуть прилетевшие из теплых краев грачи, на дворе защелкает по-хозяйски скворец. В душе – ликованье! Хочется петь вместе со скворцом; прошли холода, впереди лето красное, а с ним – тепло и радость, волнующие заботы хлеборобские.
В этом году весна припозднилась: ни ручьев, ни птичьих песен, ни солнца ласкового. Только изредка покажет светило свою золотую голову из-за свинцовых туч – и вновь спрячется, словно боится кого-то. И кто же так напугал всесильного небесного хозяина? Кто приказ ему такой дал: не показываться?
Холодно, мрачно и промозгло на улице. Рыхлый серый снег по ночам сковывает мороз, а днем осевшие сугробы и раскисшие дороги мешают пройти-проехать. Люди сидят по домам, мрачные, полные дурных предчувствий. Наконец сельские старики не выдержали. Обсудили между собой и решили пойти к Видману Кукушкину просить совета. Всех мучил один вопрос: до каких пор ждать тепла, настоящей весны? Ведь в амбарах у всех осталось только горстями отсчитанное зерно – на семена. Долго ли смогут сберегать его, полуголодные, подъевшие все запасы за долгую зиму? Соблазн так велик…
Видман слывет в родном селе сырьжей8. Он и заклинания знает, и силу трав, и мудрости разные. Хворого излечит, вора укажет, судьбу напророчит. Все может дедушка Видман. И что ему стоит совет землякам дать?!.
Пришли мужики, топчутся гурьбой у окон. Хозяин вышел в шубейке нараспашку, поздоровался не спеша с каждым и выслушал просьбу, не проронив ни слова. Потом крякнул, погладил щуплую бороденку и засмеялся:
– Вы, мужики, точно дети малые! Иль не знаете, что у каждого времени года свой нрав, свои прихоти.
Мужики онемели: смеется над ними старик, издевается. Что-то знает сам, а от них таит… Загудели недовольно и с опаской – обидишь ведуна, хуже будет, но ничего не сказали. Бормоча себе что-то под нос, уже развернулись уйти, но не успели. Видман вдруг, повысив голос и уже без улыбки, опять заговорил:
– Вот что скажу, эрзяне! Ответа хотите, так получите! Вы сами виноваты, что нет доброй весны. Забыли своих богов, в церковь ходите, отца Иоанна слушаете. А ведь он своим кадилом да свечами восковыми вас всех от мира отринул, разум ваш замутил. Вы, как быки на заклание, за ним идете. Его Бог, может, для русских и хорош, но не для нас, эрзян. Погубит вас этот Бог. Сначала весны нет, потом лета не будет, а следом – жизни. Думайте, эрзяне!
– Да мы думаем, да что толку! – раздался из толпы робкий голос. – Знаешь ведь, как в церковь нас гонят: и силой, и угрозами. Полицейский с плетью чуть что – и у ворот…
– Так ведь у плети рукоять есть. За нее сподручно ухватится вам самим, а не полицейскому. Эх, несчастные, старик вас должен учить, что делать! У самих в головах пусто!..
У крыльца воцарилась тишина. Все молчали. Только слышались тяжелое сопение стариков да вздохи. Видман смотрел на односельчан и горестно качал головой. Вдруг с березы, что росла у забора, раздалось робкое, словно осторожное прищелкивание скворца:
– Чок! Чок! Чок-чок-чи!
Старики ахнули, оживились. Будто теплым черемуховым ветром повеяло, заиграли воды в оврагах, будто капель зазвенела.
– Чок-чок-чи! Чок-чок-чи! – голос певца становился все увереннее и громче.
Слушавшие его люди поняли: даже птица, невзрачная, маленькая и слабая, полна веры в лучшее, она приветствует жизнь, хотя и выпала на ее долю нелегкая судьба – перелет в неприветливые родные края, встретившие ее холодом и голодом. И ведь не унывает, поет, радуется жизни.
– Ах, молодец, скворушка! – Видман вытер слезы со щёк заскорузлой ладонью. – Знает, как утешить и вразумить нас, бестолковых.
– Верно говоришь! Все верно сказал!
– Истина твоя, Видман!
– Мудрый ты человек, Видман! Словно глаза незрячие открыл. – Эрзяне наперебой благодарили и хвалили своего ведуна, пожимали ему руки, кланялись. А когда все чувства были высказаны, расселись по сторонам (кто на ветхие ступеньки крыльца, кто на бревна, кто на корточки) и повели неспешный разговор о сельских делах, о скором севе, о кровопийце управляющем (Григорий Козлов у всех как кость в горле), о возвращении Кузьмы Алексеева.
* * *
Скворец кликал весну не зря. Она не заставила себя больше ждать, пришла во всей красе: искрилось солнце в лужах, пели ручьи, кричали грачи на березах… Вместе с зимой кончался и великий пост. Сеськинцам он был навязан не только попом, больше – нуждой. Редька, капуста, горох, огурцы и пареная тыква, хлеб пополам с картошкой да каша на воде не от хорошей жизни на столах. А у кого-то и этого не хватает: не столько едят, сколько глядят.
В семействе Григория Мироновича Козлова в пост строгий запрет на скромную пищу строжайший: нечего Бога гневить, других грехов хватает. Подчиняются отцовским требованиям десятилетний сын Афонька и дочь Ульяна. Ничего, мяса, масла и яиц они и после Пасхи наедятся – такого добра полные амбары! Что отец хозяйке графине в Петербург собирает, то и сам имеет вдосталь. Сумел, кроме этого, еще и деньжат скопить тайком.
Сегодня, обрадованный наступившим теплом, Григорий Миронович вышел на крыльцо с небольшим черпачком. В нем – серая дрожащая масса – овсяный кисель. Григорий Миронович размахнулся и выплеснул содержимое черпака в сторону тесовых ворот, произнося при этом:
– Дедушка Мороз, не бей мой овес, наполни мои амбары золотым зерном!
Из-за двери, в щелку, за отцом подглядывал любопытный Афонька. Очень ему хотелось выйти и самому разливать кисель по двору. Но он боялся отца. Крут тятенька, рука у него тяжелая, мальчик давно в этом убедился: не раз получал трепку за свои проказы. А пожалеть Афоньку некому – маманя умерла, когда он был еще совсем маленький. Сестрица же сама все больше сторону отца держит, говорит:
– Так тебе, чертенок, и надо! Не будешь баловаться.
Но все-таки не выдержал сорванец, шмыгнул на крыльцо и спрашивает:
– Тятя, зачем ты мороза просишь, ты же говорил, что Господь все дает?..
Григорий Миронович от неожиданности (сын стоял за спиной, он его не видел) чуть черпачок не уронил. Обернулся и посмотрел сердито, дескать, кто посмел ему мешать? У Афоньки рот открыт, уши розовые торчат из-под русых вихров, и глаза косые хитрущие – без тени страха. «Вот, дьяволенок, поддел отца! Умно, ничего не скажешь…» В душе Григорий Миронович восхищался сыном: ум остер, сам шустер, все видит и примечает, не по годам разумен. Но виду не подавал, чтоб не избаловать. Вот и сейчас шлепнул сына пониже спины и сказал:
– Любопытен больно. Вырастешь – поймешь. А сейчас рот закрой, а то ворона влетит.
– Пусть, я ее тогда съем.
Тут уж Григорий Миронович не выдержал, рассмеялся, еще раз шлепнул сына:
– А ну, беги по своим делам, в отцовские не встревай.
Афонька клубком скатился с крыльца и, разбрызгивая грязь, помчался на улицу. Отец с любовью смотрел ему вслед. Наследник растет. Для него старается, копит добро. Может, купцом станет, самостоятельным хозяином… Конечно, управляющий и дочь свою любит, но иначе, чем сына. За девку и вершка земли не дают, а скоро и саму со двора уведут, да еще с добром-приданным. А там еще неизвестно, какой зять окажется…
Из конюшни вышел работник, Игнат Мазяркин. В руках – пустые ведра-бадейки. Понятно, скотину поил.
– Ей, дубина ты стоеросовая, чай, не забыл воду-то подогреть, как велено тебе было? – управляющий кинулся к Игнату, заглянул в пустые бадейки, потом в ворота конюшни, словно надеялся там найти ответ на свой вопрос. Игнату же он не дал и рта открыть, продолжая свои угрозы:
– Смотри у меня, скинет кобыла или корова, самого порешу! Говорил тебе, холодного пойла им нельзя!
– Да что я, дурак, сам знаю! – Игнат с обидой прервал хозяйскую ругань и добавил: – Не первый год тебе служу и за скотиной хожу, как другие матеря за детками не ходят.
– Ладно, – примирительно сказал Григорий Миронович, хорошо понимая, что работник прав. Однако лишняя острастка и Игнату не помешает, радивее будет. – Поезжай за сеном на дальний выгон. Там еще стожок нетронутый остался. Привези, а то ведь сопрут, голытьба окаянная…
Игнат пошел запрягать лошадь, хозяин – следом за ним в конюшню. Все обошел, проверил – остался доволен. Скотина в тепле и чистоте, напоена-накормлена. Правда, несколько лошадей в стойлах отсутствовали – отправились подводами в Нижний с мясом. На базаре у Григория Мироновича свой человек имеется. Поможет мужикам мясо продать и купить рыбу. Рыбу ту в местной лавке Григорий Миронович с выгодой продаст или у сельчан выменяет на что-нибудь нужное. Лавка в Сеськине самому управляющему принадлежит, тут уж с графиней доходом он не делится. А доход хороший, постоянный. В прошлом году благодаря этому новую конюшню на сорок голов поставил. Строение основательное: рубленые сосновые стены, крыша тесовая. В стойлах даже полы настелены. Дворец, а не конюшня. Пока она, правда, наполовину пустует. Да это дело поправимое, уже нынешней весной хороший приплод ожидается. Поэтому и бережет Григорий Миронович пуще глаз стельных коров и жеребых кобыл. А на развод в прошлом году он купил на Макарьевской ярмарке породистого жеребца Чингисхана. Вот он сейчас в стойле нетерпеливо бьет копытом. Увидев хозяина, заржал приветливо и потянулся мордой через загородку. Знает, что получит угощение. Григорий Миронович достал из-за пазухи краюшку хлеба и дал любимцу, ласково потрепал атласную шею. Немалые деньги выложил за жеребца. Но ни разу не пожалел об этом. Могучий вороной красавец с белой звездочкой на лбу каждый день его душу радует. И потомство от него ожидается ценное. Нет, не жаль Григорию Мироновичу той сотни рублей, совсем не жаль. У самой графини таких жеребцов нет…
Всем в округе известно, что коневод Козлов отличный. Ради хорошего рысака ничего не пожалеет. На первом месте у него всегда лошади, а потом уж все остальное. Так вот и с женой было. Приболела Фима, не обратил внимания сначала, потом денег пожалел, чтоб к докторам в Нижний свезти хворую. Посчитал, что только напрасный разор будет, – толку от этих городских лекарей все равно нет, им бы только поживиться за счет людских страданий. Поэтому лечили Фиму местные знахарки.
Но больной становилось все хуже и хуже, таяла, как свеча, тихо, без жалоб. И умерла ярким летним днем в середине июня, когда цветущий сад гудел от пчел. Если бы не две веточки – Ульяна и Афонька – можно подумать: и не было Фимы на свете. Ни сожалений, ни печали на душе у Григория Мироновича. Честно говоря, ему труднее было бы смириться с потерей какой-нибудь из своих кобыл. А жена, что ж, Бог дал, Бог взял!
Управляющий и сейчас, расхаживая по конюшне, и, поглаживая и ощупывая своих любимиц, вспоминал о покойной жене без грусти, зато с легкой досадой. Забота о детях теперь легла на его плечи. А забота немалая. Девку надо просватать. Из Афоньки что-то путное вырастить. За ним глаз да глаз нужен. «Ишь ты, пострел, уж тут как тут! К жеребцам прямо под копыта лезет», – Григорий Миронович оглянулся в поисках плетки или вожжей, когда заприметил сына, притаившегося в темном углу конюшни.
– Афоня! Марш на улицу! Не пугай лошадей, окаянный!
Мальчик и не думал уходить. Он только сменил убежище на другое, при этом что-то зацепил, в стойле упали вилы, загремели ведра.
– Ох, и за что мне такое наказание? Что делать с этим озорником?
Иногда Григорию Мироновичу становилось не по себе от мыслей, приходящих в голову. Дети казались помехой, а все труды и хлопоты о достатке – бессмысленными. «Когда „косая“ постучит в ворота, пойдешь за ней налегке. Нажитое богатство с собой не возьмешь. А оставлять детям – все равно что пускать на ветер. Человек ценит только то, что кровью и потом сам добыл. Зажгу костер напоследок – и все в него! Пусть Афонька свое сам наживает!»
Эти мысли бросали Григория Мироновича в дрожь. Но все же он часто к ним возвращался. И постоянно говорил детям, что добро нажил сам, своими руками, забывая правду (или не желая ее вспоминать). Когда-то, лет двадцать тому назад, Гришка Козлов был голь перекатная. Только и богатство, что силища немереная и руки проворные. Да сподобился жениться на богатой невесте. Фима была уж девка-перестарок, да и лицом не вышла: рябая, рыжая и косоглазая. Много лет работал Григорий на тестя, как вол. И наконец дождался счастья: перед своей кончиной тот все подписал зятю, в том числе и должность свою – управляющего княжеским имением – передал…
Беспокойно заржал Чингисхан, отвлекая Григория Мироновича от мыслей о прошлом. В стойле у жеребой кобылы он увидел рыжие вихры сына и рассвирепел:
– Я кому говорю?! Тебе или пню безмозглому? Раз слов не понимаешь, придется по-другому объяснять.
Он снял со столба уздечку и веревку, поймал за шиворот упиравшегося Афоньку, привязал его к этому же столбу и спустил с него грязные портки.
– Чего замолчал, гадёныш, прикусил язык-то?
– Я не гаденыш, ты сам гад!
– Как ты с отцом разговариваешь, стервец? Придется тебя проучить как следует. – И Григорий Миронович стеганул уздечкой по голым тощим ягодицам сына. На них сразу же проступили два красных рубца. Афонька взвизгнул, как испуганный поросенок.
– Ну как, по вкусу пришлась березовая каша?
– По вкусу, по вкусу… – Афонька оскалился, смело глядя на отца и показывая свои мелкие и редкие, как у мышонка, зубы. – Вот вырасту и тебя тоже «угощу».
«В мать пошел, чертенок этакий, и в деда: такой же упертый. Его сейчас хоть до смерти запори – пощады не попросит». Афонька не плакал, а только шмыгал носом да рукавом шубейки размазывал по щекам сопли, кидая в сторону отца злые взгляды. «И точно, угостит, когда состарюсь. Вот этой же уздечкой и угостит однажды…»
Григорий Миронович повесил уздечку, надел на сына штаны, поправил ему шубейку, ощутив под руками худенькие ребрышки и быстро, как у пойманного зайчонка, колотящееся сердечко. В глазах защипало, а по груди прошла какая-то теплая волна.
– Эх, сынок, ничего-то ты не понимаешь! Глуп еще. И отца не слушаешь. А отец тебе только добра хочет, оттого и учит. Ты вон балуешься в стойлах, а не разумеешь, какая беда может случиться…
Афонька молчал и, казалось, слушал его. А Григорий Миронович разошелся и стал рассказывать о породистых рысаках, о своих планах, не заметив, что больно вцепился пальцами в острое мальчишечье плечико.
– Пусти меня, – захныкал Афонька, бесцеремонно прервав откровения отца. – Мне больно. Ты меня не любишь… Вот возьму и сбегу из дома. Поплачешь еще.
Григорий Миронович опомнился, словно проснулся. «Господи, прости меня, грешного, прости и помилуй», – прошептал еле слышно, а вслух сыну сказал:
– Вот вырастешь, сынок, и сам поймешь…
– Вырасту, вырасту, – прошмыгал угрожающе мальчонка, – и с цыганами убегу!
– Что? Чего мелет твой поганый язык? – опять распалился отец. – Я те убегу, муравьиная твоя душонка, только попробуй!
Григорий Миронович снова потянулся за уздечкой, но Афонька больше не стал испытывать судьбу, дал стрекача в полуоткрытые ворота.
* * *
Услышав голодное мычание коровы во дворе, Кузьма решил сходить за ригу – там прошлой осенью он складывал три стожка кое-какого сена пополам с овсяной соломой. Лето было засушливым, и накосить с двух паев удалось совсем немного клевера. Да и скормили его быстро – пока корова была в запуске и после отела. Может, в тех стожках что осталось?
Он взял старенькую полуразвалившуюся плетюху и побрел за ригу. Стожков не было и в помине. От них остались лишь желтые плешины в почерневшем снегу – кучки соломенной трухи. Значит, Матрена без него скормила скотине и эти запасы. Как дотянуть теперь до пастьбы? Выгонят ведь стадо не скоро. Один-единственный выход: просить сена у Козлова, кормами только он богат в это время года.
Наполнив мякиной плетенку, Кузьма собрался было обратно идти, но передумал, опустился на кучку. Хорошо-то как вокруг! В чистом голубом небе солнышко широко улыбалось, рассыпая во все стороны искры света, словно золотые червонцы падали в снежный подол земли. Они согревали землю подобно ласковым рукам матери.
Кузьма глянул в сторону речки Сережи. Глаза ослепило еще сильнее – то сияли солнечные лучи, отраженные от ледяных глыб. Река была перегорожена торосами. Льдины-громадины, наползая одна на другую, давили и кромсали извилистые берега. Вода в реке поднялась и устремилась к ближнему лесу и сельским огородам. «Речка-невеличка, а поди ж ты, всю окрестность вокруг половодьем опоясала, – восхищаясь силою реки, подумал Кузьма. – Значит, и в малом большие силы могут таиться». От такого «открытия» ему стало почему-то радостно и легко. Он схватил наполненную плетюху и по талой воде – шырк-шырк – торопливо поспешил ко двору. Со стороны реки в это мгновение раздался глухой треск. Кузьма невольно оглянулся и опешил: через речку, прыгая со льдины на льдину, пробирался на этот берег незнакомый мужчина. «Дурень, не думает, что голову потеряет задарма! В водоворот угодит вместе с ледяной глыбой – пиши пропало, костей не найдешь». В позапрошлом году кучер лысковский хотел было на резвой своей тройке проскочить в половодье… Только через месяц из Теши вытащили тарантас, а кучер и лошади до сих пор где-то плавают…
Кузьма бросил плетенку на межу огорода и побежал к берегу, крича на ходу:
– Вправо, впра-а-а-во бери, жук навозный!
Льдина, на которой стоял мужчина, к счастью, в сторону водоворота не пошла. Это немного успокоило Кузьму и он, перейдя с бега на шаг, подумал о том, какие причины гонят людей в лапы смерти. Бог их знает… Возможно, беда какая, а возможно, лень-матушка: человек в гости торопится да поленился в обход идти. Поди, узнай его помыслы!
Из села, встревоженные криками Кузьмы и треском ломающихся льдин, уже спешили к берегу люди: и женщины, и мужчины, и дети, и старики. Вскоре берег наполнился народом. Даже сам Петр Симеонов, сельский бургомистр, тут. Его кряжистая фигура выделяется среди толпы. В карих глазах его привычная плутовская насмешка. Cнял шапку, утирает пот со лба. В селе Петра Анисимовича побаиваются, кулаки у него как кувалды, не раз он их поднимал на людей. Вот и сейчас он стоит, глядит на всех свысока, точно перед ним не люди, а клопы копошатся.
На берегу и Ефим Иванов, здешний сотник. Он русский, родом из соседней Березовки. Хотя и без солдат, все равно командир: осанистый, прямой, как слега. С ним четыре сына почему-то оказались, они подстать отцу – худые и длинные, глаза навыкате, крупные носы крючками.
Максим Москунин, сельский староста, прибежал последним. Пятеро дочерей прячутся за его спиной, все красавицы, стройные, румяные, косы русые до пояса. Старшую Лукерью уж старой девой кличут. А она в самом соку – с трудом прикрывает вязаной кофточкой пышную, вздымающуюся от быстрой ходьбы грудь.
А рядом Савельев Филипп, кузнец. Он на всю округу славен уменьем своим, грамотный, толковый. И голос у него приятный, басистый. На свирели играет так, хочешь – не хочешь, а пойдешь в пляс. По вечерам Филипп оставляет свою бездетную половину, а сам – на Верхний порядок, где обычно собирается молодежь, и до полночи развлекает их своей волшебной дудочкой.
В сторонке, особо ото всех, собралась семейка Лаврентия Кучаева. Теперь уж он старик, а в молодости, рассказывают, драчун из драчунов был: чуть что – первым за чужой ворот хватался. Теперь он и сам скукожился, и лицом на вялую репу похож стал. Однако характер его не переменился – собственной злобой насквозь пропитан. Когда кто-нибудь по наивности спросит, сколько ему лет, он цепным псом кидается и кричит: «А ты чо, а ты чо, прадеда свово пережил?» Старший сын его, Виртян, и остальные четверо – оглобли оглоблями, тоже здесь стоят, на половодье глянуть пришли. В сторону реки то и дело летели их презрительные плевки и злобные выкрики в адрес плывущего на льдине человека.
О судьбе его печалились другие, стоящие на берегу люди – сельская беднота: сапожник Захар Кумакшев с женою Авдотьей, работник управляющего Козлова Игнат Мазяркин, вдовушки Зинаида Будулмаева и Анастасия Манаева. Они причитали, охали, ахали, кричали безумцу слова сочувствия, советы.
Затаив дыхание, со страхом и радостью глядели люди на громадные льдины, проплывавшие по реке. Между ними окунались и выныривали из воды маленькие. Там, у излучины, где река суживалась и берега почти сталкивались, льдины скрипели, трещали, прыгали и лезли друг на друга, выползали на берег. Зрелище завораживало. И никто не заметил, как Кузьма Алексеев, отыскавший где-то лодку, столкнул ее в воду и, прыгнув в нее, поплыл между льдин, отталкиваясь от них веслом. У людей были свои заботы.
– Слава Мельседею Верепазу9, хорошую весну нам послал! – первым нарушил всеобщее молчание Лаврентий Кучаев. – Топерича и пшеничка уродится.
Все знали, что каждую весну Лаврентий обещает им богатый урожай. Только на суглинке и песке к исходу лета один осот произрастал. Но так хотелось верить, и они с благоговением слушали.
– Богаче богатого нонче хлеба уродятся. Гляди-ка, какая густая пена речная. Гляди, Филипп, – старик толкнул в плечо подошедшего Савельева.
– Неужто так в самом деле? – не поверил кузнец. – Из пены одни пузыри выскакивают, и те лопаются…
– А ты напиши у себя на лбу, берестяная твоя голова: когда в половодье желтая пена идет – на землю нам бог наш Нишкепаз доброе лето шлет. Где лето доброе, там и хлеба густые, колосистые. Понял?
– Да, но…
– Понял, ай нет, горшок ты недоляпанный? Али ты способен только девок щупать? – Лаврентий, широко зевнув, искоса посмотрел в сторону Зинаиды Будулмаевой. Он явно намекал на тайную связь Филиппа с молоденькой вдовушкой.
– А ты-то много пшеницы собрал, Лаврентий Петрович? И для чего тебе много-то? Одной ногой уже в могиле стоишь, – медведем насел на старика Игнат Мазяркин. – По пене речной легко обещать богатые урожаи, тут мозгов не надо.
– Ах ты, сопляк, чего в дела сурьезные встреваешь? Видали – нашелся тоже хлебороб! – Лаврентий огрызнулся и юркнул за спину своего кряжистого сына. – Говночист барский, вот ты кто!
Игнат готов был затеять свалку, если бы не встал промеж враждующих сторон Максим Москунин:
– Хватит языки попусту чесать, смотрите лучше на реку!
– Да это же в лодке Кузьма! Вот отчаянный! – Филипп с восторгом следил за пловцом.
Вот лодка достигла края льдины, где обреченно стоял человек в черном, встала против течения реки, и речной чудак, изловчившись, прыгнул в нее. Кузьма поднял весла и снова стал грести что было силы, только уже против течения. «Похоже, попа спас на свою голову», – кольнуло в сердце Филиппа. Попов он не любил, поэтому сразу потерял интерес и к спасенному, и к спасателю. Отвернулся от реки и подошел к Зинаиде. Та вспыхнула пламенем и, опустив глаза, прошептала:
– Ночью придешь ныне, а, Филиппушка?
– А это уж какую ночку бог пошлет… Ежели темную, то жена не увидит пропажи…
Шушукающиеся между собой женщины прыснули со смеху. Но никто не обратил на них внимание, все бросились к реке, чтобы помочь вытащить на берег приближающуюся лодку.
* * *
Никита места себе нигде не находил – его тянуло на улицу, но признаться дедушке открыто боялся. Вот сейчас все дома: дедушка перед порогом насаживал на лопаты черенки, мать замешивала тесто. Мука давно кончилась, и до нового урожая придется печь хлеб из чего придется: из лебеды, березовых сережек, картофельной шелухи…
– Можно, я к батюшке схожу? – не вытерпел мальчик. – Он просил зайти, иконы почистить.
Видман промолчал, только искоса взглянул на внука. Мать же обрадовалась, похвалила:
– Ко святому делу, сынок, стремишься, молодец!
Отец Иоанн нравился Никите – читать его научил. Батюшка все знает, в разных краях бывал, раньше в Нижнем жил, а вот в прошлом году в Сеськино приехал. Никита впервые его увидел в церкви, куда он с матерью к заутрене пришел. Стояли они впереди всех, у алтаря. Батюшка подозвал Никиту к себе, сунул в руки зажженную свечку, сказал назидательно:
– Сначала, сын мой, тебе причаститься надо.
После службы батюшка опять обратился к Никите:
– Приходи ко мне домой, сынок. Там боговерованию тебя научу по-настоящему.
… В церкви батюшки Иоанна не оказалось. Никита заглянул в просвирочную, святой отец частенько наведывался туда пробовать красное вино. Навстречу мальчику темной тенью вырос незнакомый монах.
– Кто такой? – сердито спросил он.
– Да то сиротиночка, душа безвинная, – поспешил на защиту Никиты отец Иоанн. Он сидел за столом, с рассеянным видом катал меж пальцев какие-то камушки. – Садись, чадо, да послушай. А ты, Гавриил, – обратился он к монаху, – для просветления разума что-нибудь из Евангелия нам почитай.
Монах своим острым, как лезвие, взглядом пронзил Никиту, потом широко улыбнулся и сел за стол. Достал из-под полы своей рясы сверток, развязал. Там оказался большой шуршащий бумажный лист. Протянул его Иоанну, сказал сухо:
– Вот, прочти. Дороже Евангелия будет.
Отец Иоанн подвинул поближе к монаху сальную свечку и сказал:
– Со слепыми глазами какое уж чтение… Как-нибудь уж ты сам, Гавриил.
Монах стал читать так, словно прислушивался к словам, любуясь собственным красивым голосом: «Пришли времена положить конец издевательствам князей да епископов. Забыв о прощении моем, на Россию-матушку одни несчастья навлекли. Куда ни пойдешь, куда ни глянешь – целые племена и народы сиротами остаются, как обездоленные матери без детей, без любимых чад своих…»
Глаза у монаха сверкали злобным огнем, голос звучал набатом: «Князей на суд призову, пусть мое пресветлое имя царское не поганят… Я, император Александр I, всем сердцем и душою болящий за свой народ…»
– Покажи-ка сей указ царский? – не выдержав, встал со своего места отец Иоанн. Бумагу, которую протянул ему монах, он приладил возле пылающей свечки. Глаза его заскользили по написанному. Наконец он перевел дух и строго произнес: – Указ сей не царский вовсе. Это ты сам его сочинил, вот что я тебе скажу. Царские указы не такие, милый. Я их видел у архиепископа Вениамина, знаю.
– Тогда какие же они, скажи? – буркнул сникший как-то сразу монах. – Выходит, ты не веришь самому императору? Эх ты, святой отец! А еще спасителем эрзян считаешь себя. А ты разве не видишь, какую смуту инородцы поднимают? Почему ты противников Бога не коришь, не проклинаешь?
Поп погладил густую свою бороду и тихо сказал:
– Чего ты от меня хочешь, Гавриил?
– Солдат из Нижнего призови, чтоб покончить с язычниками.
– Думаешь, эрзяне тебе в спину вилы не воткнут? Подумай об этом, Гавриил.
Монах заметался по сторожке волчком, попавшим в капкан. Наконец, что-то бормоча, выбежал на улицу. Отец Иоанн встал со своего места, подошел к мальчику и, обняв его за плечи, ласковым шепотом стал учить Никиту:
– Ты гляди, чадо, с закрытым ртом ходи, помалкивай. Ты ничего не слышал здесь. Мы просто Святое Писание читали. Понял?
Никита словно и не слышал его вопроса. На его лице отражались удивление и страх. Он тихо спросил:
– Батюшка, а кто ж у нас в Сеськине главнее, ты или мужики?
Иоанн укоризненно покачал головой:
– В селе нашем, чадо, как и на всей земле нашей, главнее и важнее всех Господь Бог наш. Он на небе людей сотворил и спустил на землю, теперь ими управляет, судит и испытывает. Он наш Спаситель, Покровитель и Судья.
– Главнее даже наших эрзянских богов, да?
– Конечно, Никита.
– А вот и обманываешь, батюшка! Сильнее эрзянских богов нет никого.
Вид у батюшки стал грозный, он уже не гладил Никиту по плечам, а сердито спросил:
– Где, от кого ты слышал подобную ересь, сын мой?
– От дяди Кузьмы.
– Это он сказал тебе одному?
– Дядя Кузьма это говорил дедушке.
– А ты, сын мой, слушай, да не всем верь. Ну ладно, беги домой, у меня дела. Да смотри, помни, что я не велел тебе болтать языком.
* * *
Когда Верепаз-Всевышний на седьмом небе раздавал людям судьбы, эрзянским девушкам досталась самая плохая – без счастья и любви. После замужества их ждали тяготы семейной жизни: приставания свёкора, придирки свекрови и постоянный изнурительный труд. Сноха чаще всего была основным работником в мужнином семействе. Для этого порой и замуж брали. Хорошо еще, если муж добрым да покладистым окажется… А если сопляк малолетний или старик придурковатый? Хотя и это еще полбеды. Беда – когда свекор проходу не дает, при каждом удобном случае норовит завалить в укромном местечке. А кому пожалуешься? Муж и свекровь тебя же обвинят. Только и остается терпеть.
Редко, очень редко встречается такая любовь, которую водой не залить, льном-долгунцом не связать. Такая любовь до самой глубокой старости белой лебедицей по небу летает.
Будулмаевой Зинаиде не повезло. Ее выдали замуж рано, в пятнадцать лет. Совсем еще юной была. Отец не спросил даже, хочет ли Зинаида выходить за того, кого ни разу в глаза не видывала. Явились однажды к ним в дом сватья, поели-попили и по рукам ударили. На свадьбе Зинаида боялась взглянуть на сидящего рядом жениха, во время обряда говорила заученные слова, трепеща от страха перед предстоящим.
Чужой мужчина, так внезапно ставший ее хозяином, пугал до темноты в глазах. И ночью, ложась в постель, голову свою под подушку совала, сжав зубы, ждала, что будет дальше. Такие уж мордовские обычаи: кого выбрали в мужья тебе, с тем и живи всю жизнь, согласно пословице: обвенчает поп – развенчает гроб.
От таких пут никто из женщин и не старался освободиться. Попробуй только какие-нибудь вольности, живо кнут мужа или свекра по спине пройдется. А у Зинаиды свекор к тому же цыганом был. Старый Будулай лет двадцать назад остановился в Сеськине кузнецом поработать. Зашел к одной несчастной вдовушке да так и остался, пучеглазый черт. Муженек Зинаиды, его сын, был тоже черен лицом, кольцами завитые кудри его свисали до самых плеч. Но характером крут, любить не умел. Натерпелась несмышленая молодка от него. Погиб он при заготовке дров.