Текст книги "Кузьма Алексеев"
Автор книги: Александр Доронин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)
Кузьма опустился на колени и поцеловал землю. Потом побрызгал людей и объявил:
– Пойдемте на околицу села, откроем там ворота Юртаве[6]6
Хранительница домашнего очага.
[Закрыть], которая охраняет наши дома. Дядюшка Лаврентий, поставь свой мешок перед воротами Юртавы. – Повернулся он к старику Кучаеву и приказал: – Копайте!
Вырыли мужики яму в человеческий рост. Деда Лаврентия спустили на ее дно. Старик не спеша вытаскивал из мешка корни трав, клал их под ноги. Сверху Кузьма окропил коренья водой, затем сказал:
– Эти коренья прорастут, дадут семена, а из них вырастут новые люди небывалой силы. Они будут защищать родную землю, охранять ее жителей.
Мужики по команде Кузьмы хотели закопать священные коренья, но дед Лаврентий не желал покидать яму:
– Работать больше у меня моченьки нет, детей от меня не будет, зачем я вам? Хлеб задарма перевожу только!..
– Дядя Лаврентий, – взмолился Кузьма, – на тот свет успеешь! Дай нам руку, вытащим тебя!
– Жрец святой ты наш, мне и тут хорошо. Я слышал, что когда человека живьем засыпят землей, село еще крепче станет. Оставьте меня!
– Верепаз дал тебе жизнь, и только он заберет ее обратно, – не отступал Кузьма.
Спустились в яму двое молодых парней и подняли старика. Люди с облегчением вздохнули: только такого греха им не хватало. Снова двинулись за Кузьмой, вернулись на священную поляну, встали на благословение под древним раскидистым дубом. Его листья тихо шелестели. Кузьма торжественно сказал:
– А теперь то покажем, что согревает наши души.
Филипп Савельев зажег толстую свечу и поставил ее в дупло дуба. Все встали на колени, подняли руки к небу и стали хором просить богов о милостях и помощи в житейских делах.
Немного погодя вернулись к роднику, расположились на отдых, пока в котле на костре варилось мясо, а в родниковой воде остывало пуре.
– Самой большой правдой на земле, дорогие сельчане, мы считаем сказку, – снова принялся учить Кузьма. – Одну сказку я вам расскажу.
Женщины и дети слушали, сидя на земле, молодые девки и парни – стоя, старики и старухи – облокотившись на палки. Глаза у всех горели жадным огнем, души их были распахнуты настежь. Все, как на подбор, в белоснежных одеждах. Не люди, а роща белоствольных берез. Из родника Кузьма зачерпнул пригоршней воды, намочил губы и стал рассказывать:
– В некотором царстве, в некотором государстве жили-были два охотника. Однажды пришли они по ранней зоре-зорюшке на лесную поляну проверить свои капканы и силки, поставленные накануне. Те были переполнены тетеревами, глухарями, разной лесной дичью. Одни птицы били своими крыльями, но силки их не пускали. Другие птицы прижались к земле, покорно ожидая своей участи. «Да в них одни кости! – пожаловался один охотник, – на базаре не продать». – «Хорошенько накормим, обиходим – жирными станут», – не сдавался другой, наиболее хитрый.
Принесли домой лесных птиц, перед ними насыпали пшеницы, поставили корытце с водою. Птицы наполнили свои зобы, насытились, утолили жажду. Только одна стояла в сторонке, не пила, не ела. Дней пять так продолжалось. Вошли в силу дикие птицы, одна-одинёшенька несчастная стояла в сторонке. Она все мечтала из плена проклятого вырваться на волю-волюшку. Пришло время – охотники на базар собрались. Жирных всех продавать взяли, ослабевшую от голода чуть живую птицу в пустом доме оставили околевать. Та расправила крылья и улетела на волю-вольную…
– Вот и вся сказка, эрзяне, – закончил Кузьма. – Кто ответит мне: в чем ее смысл?
Все смущенно молчали. Только Листрат Дауров сказал:
– Ты, Кузьма, имел ввиду нашу жизнь в кабале. Она помогает нам бежать на волю. Мы не должны быть вроде этих диких птиц лесных, которых на базар понесли.
– Хорошо, слова мои ты понял! – похвалил Листрата Алексеев.
Старики удивленно качали головами, женщины утирали слезы… Молодые люди, пристально глядя в лицо жреца, ждали, что он им дальше скажет.
– Только вот как на волюшку-то сбежать? Как из кабалы вырваться?
Дауров рассказывал сельчанам об издевательствах тюремщиков и полицейских, знает лучше других, что это такое – плевать в человеческую душу. Но все-таки он захотел и вырвался из неволи. А вот как вызволить всех эрзян из великого рабства, этого он не знал.
– Листрат, ты очень добрый человек, стоишь за справедливость. За это я тебя и люблю всей душой. Ты один знаешь, чего хочешь. Другие же глухи и слепы. Поэтому я Мельседей Верепаза прошу: «Дай народу моему разумение, чтобы он понял, наконец, как надо жить, к чему стремиться».
– И что тебе ответил? – спросил Листрат.
– Ответил: помогайте друг другу. Есть у тебя хлеб – раздели, дай неимущему. Двор переполнен твой овечками – дай неимущим по ягненку. Тот, у которого много земли, пусть раздаст часть безземельным. Пусть и соседи пашут и сеют!.. – Кузьма обвел внимательным взглядом окружавших его людей и, увидев растерянность, продолжил: – Жизнь наша коротка, эрзяне. Оттого и говорю вам: у кого много земли, дворы и амбары переполнены, у кого сады, помните: после смерти вы в прах обратитесь, богатство свое оставите, с собой не возьмете. Объединим же наши силы, встанем к плечу плечом, так жить будет легче. Все мы братья и сестры, дети единого народа, и отец у нас один: Мельседей Верепаз. Да прибудет он с нами, а мы с ним!
– Да прибудет! – единым дыханием выдохнул народ. Дрогнули дубы вековые, пламя священной свечи заколыхалось, замигало и снова стало гореть ярким светом.
– Только объединение спасет нас от гибели и вымирания! – повторил, как заклинание Кузьма.
– Спасет! – вырвалось из уст народа.
Вскоре кашань пидицятне[7]7
Кашевары.
[Закрыть] позвали всех к костру ужинать. А после него Кузьма задул свечу и приказал разойтись по домам. Пусть люди отдыхают. Завтра им опять выходить на поля или валить лес.
Жрец первым двинулся из Репешти. Окруженная древними дубами поляна всех провожала молча. Только родник продолжал свое журчание, словно этим давал понять: у жизни нет конца, ее не остановишь, как не остановишь движущееся время.
* * *
Хоть и бедно жили в Сеськине, но время брало свое: отошли в прошлое дымные избы, топившиеся по-черному, с земляными полами и бычьими пузырями на окнах. Сеськино теперь не хуже русского села – избы сверкают на солнце застекленными окнами, улицы чистые, зеленые. Стекло привозят из Макарьева и Нижнего. Почти каждый селянин держит пчел. Отстроившиеся рои часто перелетали к соседу, в его улей. Ссор по этому поводу не было. Наоборот, считалось, раз твои пчелы плодятся, жадничать нельзя – могут и перевестись совсем. Перед каждым домом – огромные ворота… Воротам в Сеськине уделяли особое внимание – их столбы благословляли. Ворота навешивали к забору, который одним концом примыкал к дому, другим – к амбару. При входе в ворота на правой стороне стоит сам дом, на левой – двор с различными хозяйственными постройками. Иные хозяева держат позади них пчелиные улья. Между дворами и подклетями, чуланами и подчуланчиками – проходы, узенькие дорожки. В этих подклетях, чуланах-чуланчиках держат хозяйственный инвентарь: соху, борону, телеги, конскую сбрую. Иногда на зиму и пчелиные улья заносят. Дверь им ставиться не с улицы прямо, как у соседей русичей, а от основного жилья. Эта дверь ведет в сад и огород. И в садах располагаются ульи. Крылечек в Сеськине не строят. У одного лишь Григория Козлова дом с высокими ступеньками под навесом. К входной двери ставят два-три бревнышка – было бы при выходе на что наступить. Иногда каменные дорожки застилают. Камни ставились и хранились постоянно во дворе. В первую очередь для того, чтобы яму закрыть, где живет домовой. Кое-кто из добрых хозяев эту яму приближает к порогу, затем заваливает камнями. Так и домашнему богу тепло и уютно, да и камень всегда под рукой, он всегда необходим: поточить нож, топор, набить косу, вытереть ноги… Сени в избе – безмостовые, земляные, но все равно удобные, прибранные. Войдешь в эрзянскую избу – по потолку от порога до окошек идет матка – гладко отесанный сплошной брус. На столе, как у русских, хлеб с солоницею не увидишь, они запрятаны в предпечье. От двери по правую руку – глинобитная печь. Под нею всегда оставляют пустое пространство, где добрая хозяйка хранит горшки и сковородки. Иногда там кудахтают куры-несушки. Трубы у печи нет. При топке дым выходит через отверстие в стене, что перед печью. С наступлением холодов отверстие закрывают, в теплые же дни его держат открытым.
Не только домами славится Сеськино, но и красивой одеждой. Рубашку эрзянскому парню шьют из белого холста. Воротник, плечи и обшлаги вышиты красными нитками. В дополнение к рубахе – красивый пояс. Эрзянки ткут мужские пояса из грубых цветных нитей. Узоры самые замысловатые – кто на что горазд своей выдумкой.
В холодные дни – осенью и зимой – эрзянин одевает коротенькую шубу из овчины. Такая не мешает шагать и работать: при рубке леса, например, удобная вполне. Некоторые мастерицы украшают шубы вышивкой по множеству имеющихся швов, иногда разукрашивается и спина. Эту одежду эрзяне позаимствовали у татар. Да и зипуны тоже у эрзян разные. Есть зипуны будничные, есть праздничные. У кого двух зипунов не имеется, ходит в одном и том же. Ежедневный, как правило, серого или коричневого цвета, только более короче, чем у русских. Выходной зипун (или кафтан без воротника) шьется из черного сукна, разукрашивается плисовой тесьмой: по правую сторону идет вышивочная строка от шеи до пояса, по левой стороне – от шеи до подола. Разукрашивается так же плисовой тесьмою и воротник.
Шапки-ушанки покрыты черным сукном. Шьют их из овечьей шкуры. В теплые дни эрзянин носит на голове соломенную или холщевую шапку, которая с верху до низу разукрашивается лентами. Обуваются эрзяне в лыковые лапти. Кто побогаче – тот в кожаных сапогах. Эрзянки рубашки себе шьют длинные и широкие, называют их «руцями». Это женская распашная одежда из белой холщовой ткани с вышивкою снизу и вдоль полов, а так же на концах рукавов. Воротники и плечи вышиваются тонкой вышивкой. Если у женщины много свободного времени да и сама мастерица отменная, то вышивку она делает густо. На передке руци делается нагрудный вырез, который вышивается окрашенной шерстяной нитью. Праздничная руця – более богатая. Шьется такая из наиболее тонкого и белого холста.
Женщины-эрзянки на голове носят вышиною в два пальца шлыганы. Это вышитый головной убор прямоугольной формы с наспинной лопастью. По бокам его вышиты сосенки зеленого цвета, на лбу – голубые и красные цветочки.
Без пулаев женщин не увидишь. На них, как обычно, вешают кольца, беличьи хвостики, медные монеты.
Жители Сеськина свято хранят и передают из поколения в поколение традиции своего национального костюма. Верность эрзянской одежде стоит у них на втором месте после почитания богов.
* * *
Отца Иоанна в Сеськине не любили. Успели узнать его мелочный и мстительный характер. При случае обходили стороной, а если уж приходилось с ним сталкиваться, то старались не сердить его, не возражать, иначе неприятностей не оберешься. Даже самые близкие его друзья, Козлов с Москуниным, редко с ним общались, а в последнее время между Иоанном и Максимом Москуниным вообще черная кошка пробежала. Причиной этому стала навязчивость бесстыдного батюшки к его дочери Луше. За поцелуями и объятиями не раз их заставали. Впервые это заметила Настя Манаева. Как-то она пришла церковный пол помыть, а они целуются перед аналоем. Настя бросила тряпку с ведром и по селу побежала.
За острым языком, понятно, и босиком не поспеешь. Сплетни, конечно, дошли и до ушей Москунина. А он мужик с крутым нравом, услышанное сначала хорошенько мозгами своими перетер, как мельничный жернов овес. Будь его воля, отца Иоанна он бы в пыль перемолол, да боялся, тот нижегородскому архиерею пожалуется. А Вениамин одного Руновского побаивался, другие люди для него не существовали. Так что куда ему, сельскому старосте, знать, как на грехи батюшки Иоанна посмотрит архиерей. Молчи уж, не трогай попа, пока сам цел! И Лушка хороша! Вертихвостка эдакая!.. Хотя ее понять можно: как-никак, ей двадцать девять годков исполнилось, а женихов с фонарем не сыщешь. По сельским меркам – старая дева, хотя лицо и стан – как у юной нецелованной красавицы.
Один недостаток был у девки – на лбу росла огромная бородавка с торчащими в разные стороны волосами. А вот у батюшки-то Иоанна, похоже, сердце было в сплошных бородавках. Не подумав, опоганил девку, в грех ввел… Пышногрудая девица домой к нему приходила сама, без приглашений. Стряпать, стирать, прибираться. Вот и поди тут скандаль, ищи справедливости…
* * *
Уже на закате к отцу Иоанну пожаловал гость – Гавриил. Рыжий монах из Макарьева шел пешком, сапоги и ряса его были в сплошной пыли. Гостю батюшка не очень обрадовался – в эту ночь Лушка обещала прийти ночевать.
– Опять по душу Кузьмы Алексеева, что ли? – холодным взглядом встретил тот незваного гостя. Как шилом кольнул.
– Этот ваш жрец мне вот как надоел! – ребром ладони Гавриил провел себе по горлу. – Из Сарлея шагаю, да и там, прах их возьми, язычники! По дороге домой дай, думаю, зайду Иоанна понаведаю, сколько-нибудь да поднесет мне.
– Как там мой друг, отец Вадим? – Иоанн монаха словно и не слышал, совсем про другое заговорил.
– Чего с ним случиться, с толстопузом! – жеребцом заржал Гавриил. – Попадья восьмую дочку ему родила. Вчера до самой полуночи «обмывали» ребеночка.
Иоанн только теперь заметил: веки у келаря опухшие, лицо посиневшее.
– Рюмашку поднеси мне, батюшка, похмелюсь и дальше пойду, – выпрашивал свое Гавриил. – Я ж не поросеночка на закуску прошу, а только глоток вина.
Но лучше уж Гавриил и не вспоминал о поросенке! Это как соль на свежую рану. В прошлом году Виртян Кучаев вместо подати принес батюшке поросенка. Голодное визгливое животное носилось по двору и напало на батюшку, чувствительно покусав ему ноги. Весть об этом курьезе быстро облетела село. Все смеялись до коликов в животе. Теперь, где Иоанн ни пройдет, за ним толпа ребятишек бежит и поет частушку:
Как у нашего попа
Преогромнейший живот.
Все равно его, пройдоху,
Поросенок загрызет!
Напоминание келаря пришлось не по душе Иоанну, и он сердито сказал:
– Вина не держу, да и некогда мне с тобой лясы точить…
– Ну, тогда я пойду, стало быть! – надулся Гавриил. Взвалил на плечи чем-то набитую котомку и, тяжело ступая, ушел.
Иоанн не успел за ним дверь запереть, как в избу ввалилась с воплями жена Захара Кумакшева, Авдотья, которая была взята вместо Насти Манаевой.
– Чего тебе надобно? – сердито спросил отец Иоанн. Дома он неохотно принимал людей.
«Души свои, – учил он прихожан, – в церкви открывай Господу!»
– Батюшка, заступись, защити, несчастную! – громко зарыдала женщина. – До самого утра муж с топором за мной гонялся. Зарубил было совсем! Вот окаянный, – Авдотья протянула распухшие руки в синяках и ссадинах, – дверью мне прищемил! – И стала дуть на руки.
– Ладно, ступай, как-нибудь поговорю я с ним, в кутузку засажу!
– Что ты, батюшка! Не надо! – Авдотья попятилась, передником закрыла вспыхнувшее свое лицо, и снова слезы женщины брызнули и потекли ручьем. – Как-нибудь мы уж сами… – Авдотья поспешила уйти.
Рассерженный поп с раздражением ходил по избе, не зная, чем заняться.
– Глупый народ, – бормотал он, – разума нет и послушанию не обучен! Необходимо срочно, не теряя времени, пожаловаться архиерею. Я тебя выучу, глиста поганая, – перед глазами Иоанна встал сухой, как жердь, сельский староста Максим Москунин. – Куда уж тебе, дурень, против священника вставать! Да нас, духовных пастырей, на землю сам Господь послал!
Достал гусиное перо, лист бумаги, окунул перо в чернильницу и стал писать буквы косыми бороздками – строчки задрожали мелко-мелко. Долго писал, раздумывал, отдыхал. Иногда вставал смотреть в окно, и снова садился за письмо. Вот что сообщил он нижегородскому архиерею: «Милости дарующий владыко! В моем приходе, он в Терюшевской волости, куда кроме Сеськина входят Инютино и Сивка, русские селения, и где хозяевами являются ныне проживающая в Санкт-Петербурге графиня Софья Алексеевна Сент-Приест и князь Петр Сергеевич Трубецкой, новокрещен Кузьма Алексеев разносит по людям злые слухи: придет, говорит, такой день, когда на место Отца небесного заступит ихний пророк Мельседей Верепаз, и христианство провалится в тар-тарары. В прошлом году Кузьму подвергли наказанию князь Грузинский с макарьевским игуменом. После этого он стал навещать нашу церковь, только недолго… В мае эта недобрая душа, в коей черти ворочаются, опять людей затащил на свою Репештю, в Рашлейский овраг, к роднику, который считает священным. Собирал он их с единственной целью: отделиться от нашего Иисуса Христа. Имя Христос он считает гражданским чином, а не Божьим именем. Христос, говорит, состарился, обветшал, оставил свой сан, и скоро вместо него встанет их эрзянский бог, который, говорит, сильнее и умнее Христа…»
Иоанн положил перо, снова выглянул в окно. На улице было пусто. Вечерело. Крытые соломой сельские избы, казалось, еще сильнее прижались к земле, глядя на мир подслеповатыми окнами. Над дорогой медленно оседало облако пыли, потревоженной прошедшим стадом. Все лето стоит изнуряющая жара. Это значит, жди неурожая, голода и бунтов. Только подумал об этом отец Иоанн, как вспомнил, что не смотрел еще нынче на барометр. Заглянул в красный угол, где на стене рядом с божницей висел этот диковинный прибор, и остолбенел: барометр обещал дождь. Батюшка аж пошел в пляс:
– Вот ужо я вам под хвосты водицы плесну! На ваших глазах вызову ливень. Узнаете, кто в селе главный!
Вернулся к столу. Черкал бумагу до соленого пота, словно поле пахал. Закончив писать, стал читать написанное вслух: «Милостивый государь! Владыко! Очень прошу помощи! На местных властей надежды нет. – Иоанн погладил свои волосы и расхохотался, как черт в преисподней. – Здешний староста Максим Москунин и управляющий Григорий Козлов на все бесчинства язычников смотрят сквозь пальцы…»
Отец Иоанн дочитал свою жалобу и только после этого поставил свою подпись и дату: «Священник Иоанн Дмитриев. 12 июня 1808 года».
Сворачивая бумагу, батюшка пожалел, что не написал письмо до прихода Гавриила. С ним бы отослал в Лысково. Туда каждый день из Нижнего почту возят. Монах, хоть и любитель выпить, да все же союзник в борьбе против язычников. «Ну да ничего, – успокоил он себя, – успеется, бумага дойдет днем раньше, днем позже – не беда…»
* * *
Забот и хлопот у Николки Алексеева было предостаточно: отец частенько посылал его понаведать ульи диких пчел. В эти дни, считай, он из лесу и не выходил. Пчелиные ульи он находил по зарубкам на деревьях да по концам веревок, привязанных в определенных местах. Найдет дупло на дереве, заберется на вершину и слушает: пчелы живы или нет? Зима была лютой, много их погибло от морозов. Нутро дупла гудело равномерно – Николка во весь рост улыбался: без мёда не останутся. У нового найденного пчелиного гнезда он аккуратно ставил отметину: рубил на стволе стоймя две палочки. Это их семейная отметка. Если гнездо найдут другие, будут знать, кто истинный хозяин. Вокруг зимнего омшаника чернели ольховые пчелиные рамки. Домик купили в позапрошлом году у Окси Кукушкиной. В пустые ульи, откуда улетели пчелы, Николка лубяным ковшиком носил новые рои. Эта работа требовала много времени и сноровки. От одиночества в диком лесу Николка затосковал. Поэтому в следующий свой приход в лес он взял с собой Улю Козлову. Дома родителям ничего не сказали, убежали тайком. Только они не за дикими роями пчел охотились, а ловили глухарей силками. Николка с восхищением смотрел на девушку. Уж больно она сноровистая насчет охоты. Свяжет силок, поставит на нижнюю ветку, спрячется где-нибудь и ждет. У глухаря, известно, какие мозги – с наперсток. Поднимет он свой черный веером хвост и – «кыр-мыр» – давай трещать. Каждый самец во время брачных игр собирал вокруг себя десяток самок, чтобы себя показать. Вот и нынче, когда солнце едва-едва вышло из-за горизонта, глухари слетелись на токовище. Самцы – сущие драчуны-бойцы. Налетают друг на друга так, что в воздухе только перышки порхают. Зазевавшуюся глухарку ловко подхватывал Ульянин силочек: за горло цап-царап.
Николка глядел-глядел на девушку и пошел искать новое место. Багровые лучи восходящего солнца горели где-то наверху, освещая почти полнеба. Сосны и ели были окрашены в красный цвет, в кронах лиственных деревьев щебетали птицы. Николка остановился, зачарованный окружающей красотой, раскинул руки, словно желая обнять и лес, и птиц, и закат.
На щеку упала капелька горячей смолы, светлая, как слезинка. Николка стер ее пальцем, поднес к носу и с наслаждением вдохнул смолянистый аромат. Нехотя пошел вперед по едва приметной звериной тропке. До слуха Николки донесся стук трудолюбивого дятла. Крича, как на базаре, где-то рядом стрекотали бестолковые сороки. Под ноги то и дело попадали грибы – съедобные и поганки. Николка поддавал их ногой и шел дальше.
Вот на сосновой ветке прыгает белка. Николка хотел ее вспугнуть, но та уже с другого дерева сверлила его своими черными пуговками глаз. Белка напомнила Улю. «Зачем я ее одну оставил?» – подумал про себя Николка. Сложил трубочкой ладони, крикнул:
– А-у-у! У-у-ля-а!!!
– У-у-а-а, – прокатилось по лесу. Николка снова крикнул – эхо снова ответило ему. И он поспешил туда, где оставил девушку. Теперь она, конечно, горюет одна. Ныряя в кусты, раздирая в кровь лицо и руки колючими ветками, он почти бежал. Теперь ему казалось, что солнышко уже не так светит, птицы не так поют. Ноги его уже ослабели, а деревья все не кончались, загораживая дорогу, словно злые косматые черти…
Вот глубокий овраг, заросший лозняком и папоротником, который он обошел давеча стороной. Он углублялся в густеющий лес, вышел на сухую песчаную тропинку и понял: идет верно, не заблудился. Устал Николка, во рту пересохло, хотелось пить. Наконец он увидел девушку. Уля стояла, прислонившись спиной к дереву, перед ней на сухой ветке висели три глухаря. Один такой большой, что облезлый хвост касался земли.
– Ух ты, да он с доброго гуся, гляди-ка! – обрадовался встрече Николка.
И тут всей спиной своей почувствовал, как Ульяна всем телом прижалась к нему, дрожа и шмыгая носом. Сердце Николки защемило от жалости.
– Что с тобой, испугалась?
– Вчера отец говорил, скоро в рекруты молодых набирать будут. Боюсь, заберут тебя в солдаты…
Николка опустил голову.
* * *
Шаркая босыми ногами по дощатому полу, Григорий Миронович Козлов прошел в чулан перед печью, большим ковшом зачерпнул воды, стал жадно пить. Из передней горницы раздавались тяжелые вздохи Ули. Девушка ворочалась во сне, что-то бормоча. Уже несколько дней она мечется в жару. И болезнь не отступает. Чтобы разогнать неприятные чувства, Григорий Миронович вышел на крыльцо. В сенях спал Афонька. Остановившись у изголовья сына, он поправил сползшее одеяло, закрыв худенькую мальчишечью спину.
– Эко, как весело посапывает! – нахмурил брови Козлов. – Сестра его при смерти, а ему хоть бы что!
Разбудить же Афоньку и не пытался – толку от него все равно нет. Пнул попавшего под ноги котенка, тот отскочил пушистым мячиком.
– Господи, помоги рабе твоей Ульяне одолеть проклятую болезнь!
Григорий Миронович двуперстно перекрестил свой лоб и поспешил на крыльцо, на свежий воздух. Небо было опоясано мерцающим серебряным кушаком из звезд. Поднимающаяся с Сережи прохлада щекотала лицо. Прислонившись к перилам, Козлов пытался отогнать тяжелые мысли. Чудилось уже ему, что Уля лежит возле окошка на скамейке, мертвенькая, покрытая до подбородка белым саваном, между пальцами скрещенных рук – горящая свечка.
«Немедля надо звать Алексеева! Он умеет телесные болезни отгонять!» – пронеслось в голове управляющего. Он поспешил в конюховку, где все лето спал его работник Игнат Мазяркин.
– К Кузьме Алексееву беги, живо! Скажи ему, так, мол, и так, дочь заболела… – скомандовал Козлов, дав Игнату подзатыльник.
Работник лениво спустил с широкой лавки босые ноги, протирая глаза, сказал:
– Кузьма не придет к тебе, пожалуй…
– Как не придет?! – всплеснув руками, удивился Козлов. – Как это он не придет?..
Мазяркин молча стал одеваться.
Когда Григорий Миронович вернулся в дом, он раскрыл глаза от удивления: дочь сидела на краю постели. Каштановые ее волосы были мокрыми, лицо бледное.
– Что, уже поправилась, милая? – спросил он с облегчением.
– Вот туточки жжет, – Уля ткнула себе в грудь.
– Так тебе и надо! Поделом! В холодную воду не будешь лазать, по лесу ночами не будешь шляться… – заворчал было Козлов.
Уля снова уронила голову на подушку.
Время показалось вечностью. Обессиленный бессонницей и переживаниями, Григорий Миронович задремал и не слышал прихода Кузьмы. Жрец встал возле постели больной девушки, из-под одеяла достал ее руку, стал внимательно слушать биение пульса. Тик-тук, тик-тук! – часы, висевшие на стене, словно вселяли надежду: беды большой не случилось, девушка поправится, только легкая простуда коснулась ее молодого тела.
Кузьма достал из кармана темную бутылочку, капнул из нее несколько капель в маленький горшочек с водой, стал поить Улю. Та кривила губы.
– Пей, дитятко! Лекарство, понятно, горькое, да польза от него большая, – ласково уговаривал Алексеев. – Потом всю хворь вышибет.
Когда Уля выпила горькую настойку, Кузьма повернулся в сторону Козлова, в приказном порядке сказал:
– Шубу принеси и малиновый чай! Грамотный человек, а сам не знаешь ничего. Дочь надо было еще вчера прогреть и попарить как следует, пока жару не было.
– Раз ты умный, то и делай, как знаешь! – бросил обиженный Козлов и вышел из горницы.
Сидя на крыльце, он теперь раздумывал о домашних делах. Надо будет поднять повыше забор сада, новому жеребцу построить теплую конюшню. Жеребца он недавно купил на Макарьевской ярмарке, содержался он пока в той конюшне, где подавился железным шкворнем Чингисхан. Нынче Козлов летающую гору купил, а не жеребца. На лбу, как и у Чингисхана, беленькая звездочка, белые чулки на ногах… Такой красавец в тарантасе будет всем на загляденье.
Потом мысли управляющего переключились на Улю. Вот поставит единственную свою дочь на ноги, затем о ее замужестве подумает. В Сеськине зятя незачем искать. В селе ему равных нет, он один здесь голова, хозяин крепкий. Ульяна тоже завидная невеста и по характеру, и по уму, и по внешности. А вот из Афоньки чего вырастет – это большой вопрос…
На крыльцо вступил Кузьма. Вдохнув полной грудью яблоневый аромат сада, он сказал:
– Лекарство я на столе оставил. Уля проснется, в теплую воду накапай двадцать капель и напои дочку. Через некоторое время малиновый чай ей дай. И таким образом до тех пор, пока жар не спадет. Ничего, она молодая, выдюжит! – И уже уходя, о другом сказал: – Завтра приходи на Репештю. От своего рода-племени нечего убегать!
Козлова словно кипятком ошпарили. Он воскликнул:
– Мой род и мое племя – это мое богатство. И без вас я не пропаду!
– Ну-ну, это дело твое…
Долго еще, глядя вслед Кузьме, Григорий Миронович думал. Теперь Алексееву новая помощь пришла – Окси Кукушкиной муженек… Кузьма с Листратом добрые приятели. Зачем Алексеев пристал к старинным молитвам, если есть церковь? Григорий Миронович и сам обманывался – из Оранского монастыря, считай, не выходил. Хватит, теперь его туда арканом не затащишь. Знает, как Зосима мучили. Брат его теперь отшельником живет на пасеке. От людей и жизни там прячется. Да и жить-то осталось всего ничего.
При воспоминании о брате настроение у Григория Мироновича испортилось. Вошел он в дом, осушил ковш браги – и все равно в груди словно кошки царапались. Потрогал железом окованные сундуки – замки были на месте. Открыл подпол, с зажженной свечкой в руках спустился вниз. Душой его овладели страх и подозрительность. Все вокруг враги – отовсюду жди подлости и подвоха. Впервые пожалел, что рядом нет брата. Был бы с ним Зосим, по душам бы поговорили-потолковали. Возможно, и сомнения развеялись, тяжесть с души своей скинул. Господи, как облегчить истерзанную душу? Она бушевала в адском пламени! Чего он, Козлов, видел в жизни хорошего? Одни оскорбления. Ни тесть-батюшка, ни жена с матушкой его не любили. Зачем ему жалеть о прошедших годах, когда они мутным половодьем канули в небытиё? Теперь в Сеськине он хозяин. Имение графини у него в кулаке. Многим ли достается подобное счастье? Смейся, Григорий Миронович, на белый свет веселее смотри. Послезавтра базарный день в Макарьеве, опять рысака себе купишь, теперь уже кобылу. Для улучшения племени. Табун лошадей у тебя в конюшне, сто коров и телят на дворе… Тогда отчего и почему у тебя сердце постоянно ноет?..
Григорий Миронович нащупал потайную крышку тайника, достал оттуда шкатулочку, открыл… Из шкатулки железный соловушка выскочил.
– Золотые руки надобно иметь, чтобы подобную красоту сделать, о, Господи! – вслух воскликнул Григорий Миронович.
Соловушка закончил петь, словно поперхнулся. Григорий Миронович закрыл шкатулку, бережно подержал ее на ладони. Крохотный был сей соловей железный, а какой жаркий! Прямо огонь прожигает руку! Так дорога и памятна была эта вещь для него. Воспоминания обжигали не только руку, но и душу.
Однажды по пути из Оренбурга княгиня пожаловала в Сеськино с дочерью Алисой. После прогулки по окрестностям и купания в реке она пригласила Григория Мироновича к себе в горницу. Их беседа закончилась любовными утехами. Он был молодой и сильный. Она – томная и сладкая. Именно после этого случая Григорий Миронович почувствовал свою неограниченную власть и безнаказанность. Что бы он теперь ни сделал – не пропадет. Тесть неспроста, видно, свое место управляющего ему оставил – хозяйка повелела. Это была плата за две жаркие потообильные ночи. В то самое время Софья Алексеевна и шкатулочку ему подарила, сказав: «Этот соловей в душу твою будет рассыпать то, что я тебе по ночам говорила». Те две ноченьки в его жизни оказались самыми счастливыми…
Григорий Миронович придавил пальцем фитилек удушливой свечи и подумал о своей старости. Ничего радостного она ему не обещала. «Для кого богатство, денежки наживаю, ночами не сплю? Кому они достанутся, кроме легковерного Афоньки?» – вздохнул он про себя тяжело. И вспомнилось ему предсказание цыганки на Макарьевской ярмарке нынешней весной: «Умрешь ты, болярин, от своих забот, пострадаешь от гнева людского». Он тогда себя успокоил, что цыганка в отместку за его грубое обращение так напророчила – он ее кнутом отгонял и денег, конечно, не дал. Но теперь подумал: «А, может, она и правда его судьбу угадала?» И Григорию Мироновичу явилось желание написать завещание. Даже слова в голове завертелись, какие он туда напишет: «Игрушечного соловья, который в моей жизни самый что ни на есть дорогой, после моей смерти завещаю брату Зосиму Козлову, бывшему монаху Оранского скита…» Размышляя над словами цыганки, Григорий Миронович показал вонючему воздуху подпола огромный кукиш: