Текст книги "Кузьма Алексеев"
Автор книги: Александр Доронин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)
– А этого вот не желаешь, неумытая рожа?! – Перед его глазами как будто встал Зосим. Опустился на колени и поцеловал его ноги. За шкатулку.
Тут в душе Григория Мироновича словно осы загудели: как это так, соловей уж теперь не его? И зло посмотрел на игрушку, словно та была живая: «Гляди-кося, клюв – стручок гороховый, обещать-то тебя еще не успел, а ты уже брату поешь! Не ему тебя графиня подарила, а мне!».
Григорий Миронович поднял шкатулку над своей головой и что было силы ударил о глухие каменные стены погреба. Соловей сперва засвистел было, но потом перешел на жалобный писк, и раздавленный клюв его, словно стручок акации, раскрылся. Разлетевшуюся в щепы шкатулку Григорий Миронович зло пнул ногой и, уронив свечку, выпрыгнул из темного подпола.
* * *
Вызрели хлеба. Зерна затвердели, колосья сделались золотистыми. Над полями птицы обучали своих оперившихся птенцов летать. Изредка падали жиденькие дожди. Шли они недолго. А солнце быстро высушивало землю. Для жатвы время – лучше не бывает.
В один из таких дней Кузьма Алексеев пошел проверить свои лесные борти, расставленные на полянке пчелиные ульи. Все лето, считай, он там не был, свободного времени никак не находилось. Купец Строгонов то и дело поручал ему чего-нибудь. А сейчас, до жатвы, надо мёд выкачать, если он есть.
Ульи стояли на месте. Но в трех ульях рам уже не было. Кто-то успел поживиться. Кузьма расстроился: такого раньше в их местности не бывало. Воровство у эрзян – последний грех. Шагая обратно домой, он зашел на пасеку к Зосиму Козлову. Тот встретил его радостно: к нему редко кто захаживал. Угостил гостя бражкою, стал расспрашивать о сельских новостях. Кузьма неохотно рассказывал, как недавно молились на Репеште. Зосим слушал, опустив глаза. Наконец поднял взлохмаченную голову, спросил:
– Чего не спрашиваешь, кто мед твой выкачал, а?
– А ты откуда про то ведаешь? – оцепенел Кузьма.
– Как это откуда, собственными глазами я их видел, воришек-то твоих. Сначала ко мне они, все трое, заходили. Жеребцы добрые. Вот оно меня выручило! – Зосим показал глазами на висевшее на стене ружье. – Зарядил, взвел курок – и на них. Убежали. Потом я видел, как они твои ульи обчистили. Прости, брат, туда я к ним не сунулся, они бы меня разорвали.
– Кто они, из нашенских? – встал с лавки Кузьма.
– В какой-то Перегудовской армии, говорят, служат. Даже признались мне: боярские дома жгут.
О Перегудове Кузьма слышал давно. А вот кто он, про то совершенно не ведает.
Еще Зосим рассказывал о недавнем посещении им скита. Ночью он туда проник. И хорошо, что вовремя его покинул. За ним бы непременно собак пустили.
Увидев, что бывший монах погрустнел, Кузьма решил его порадовать новостью – сообщил ему о Тимофее Лапте, его давнем друге, которого нынешней весной в Макарьеве встречал. Лапоть там милостыню выпрашивал.
– Он жив?! – от услышанного у Зосима даже язык отнялся.
– Жив, жив, – подтвердил Кузьма. – И даже привет тебе передал.
– Продал меня и не стыдится… – тяжело вздохнул Зосим. И, помолчав, перешел на другое: – Кандалы вам, язычникам, готовят. Остерегайтесь… Недавно Григорий понаведать меня приходил. Бражки выпил, язык свой развязал и признался…
Кузьма посуровел, словно в сердце нож острый вонзили… Шагая домой, он думал об односельчанах, о Репеште и о том, каким образом их спасти. «Солдат пригонят, – думал про себя он, – а они только и умеют, что из ружей палить, да в кандалы человека заковывать. Ничем другим им нас не взять… Надо будет с Дауровым переговорить», – решил он, так и не придумав выхода. Переживал и за своего сына Николку: нынешней весной ему восемнадцать исполнилось, того и гляди, заберут в солдаты… От них, Алексеевых, давно уж никого на царскую службу не брали.
* * *
Под лоскутным одеялом в ухо Филиппа Зина Будулмаева нашептывала слова любви… Им никто не мешал – они хозяйничали в доме одни. Прошлой зимой свекровь Зинаиды умерла, и теперь молодая вдова делала всё, что ей заблагорассудиться. Да и жена Филиппа, Агафья, в село Сивка подалась, сестру свою понаведать. Полная свобода!
Обнимались-целовались и не заметили, как рассвело. Женщина блаженно потянулась, глянув в посветлевшее окошко, и, томно вздохнув, легла на широкую грудь Филиппа. Вот оно, женское счастье!
И в это время в дверь точно дубиною грохнули – раз, два, три…
– Пропали! – ахнула Зинаида. – Агафья твоя прибежала. Иди сам открывай!
Филипп схватил валявшиеся на полу штаны, стал их торопливо натягивать. Зинаида взобралась на печку, накрыв голову лохмотьями. Так, видимо, хоронилась от беды. Филипп наконец вышел в сени.
В избу вместе с ним ввалился с ружьем наперевес полицейский. Ростом под самый потолок, широколицый, с усами, как мочало. На головном уборе сверкал орел с двумя головами. Спросил, кто хозяин дома.
– Я-а, – отодвинув выцветшую занавеску, робко призналась Зинаида. От страха голос ее не слушался.
– А это кто такой? – полицейский показал на Филиппа. – Муж?
– Муж объелся груш, – Зинаида пришла в чувство. Раз это не Агафья, то бояться ей нечего.
– Собирайтесь, пошли! – ухмыльнувшись, приказал полицейский.
– Куда собираться-то? – спросил уже по-русски Филипп.
– На площадь, к церкви. На сход…
– Это куда он нас хочет погнать? – после ухода непрошеного гостя заныла Зинаида. – На нас нажаловалась Агафья?..
– Айда собирайся! – рассмеялся Савельев, а у самого в груди словно трусливый зайчишка прыгал. – Не пойдешь, к конскому хвосту привяжут и поволокут к крыльцу попа-батюшки. Кровососы народные!..
– А что там нам скажут? Недоимку собирать пришли? – Зинаида все боялась слезть с печки.
Накинув на плечи свой латаный зипун, Филипп уже перед порогом, глядя в пол, сказал:
– Я сначала в кузню зайду. Оттуда в люди легче выйти как-никак…
– Хорошо, милый, – спокойным голосом согласилась Зинаида. А у самой руки все продолжали дрожать.
* * *
Речка Сережа терялась среди густого ивняка и сочной осоки. В сумерках ее вообще не разглядеть. Поэтому крытая повозка двигалась медленно. Ее тянули три рысака, которых с трудом удерживал возница. Если б не его умение, то повозка провалилась бы в реку на развалившемся мостике.
Накренившиеся передние колеса рысаки плавно выровняли и, осторожно ступая, благополучно миновали шаткие бревна. На берегу, хотя дорога и шла в гору, возница дал рысакам волю. Лесной воздух пах грибной прелью и гниющими листьями. Дремлющие по обоим сторонам дороги сосны ударяли по крыше кибитки своими колючими ветками.
– Стой! – крикнули впереди.
Кибитка мгновенно встала. Высунув голову в окошечко, Вениамин показал перевязанное платком лицо. Сидящий на козлах рядом с возницей полицмейстер Сергеев разговаривал с каким-то бородатым стариком.
– Кто там, Павел Петрович? – дрожа, спросил архиерей.
Сергеев повернулся и сообщил:
– Здешний пасечник. Говорит, по лесу шастают вооруженные разбойники.
Вениамин подозвал к себе старика. Это был Зосим Козлов.
– Ты пошто нас пугаешь? – рассердился архиерей. – У самого в руках что, не ружье? Эй, Павел Петрович, отбери у этого дурака оружие, может, сам он грабить вышел!..
– Да я по доброте душевной о вас пекусь, владыка… – пробормотал Зосим. – Дорога здесь единственная, других нет. По ней Перегудовская шайка шастает. Глядите…
– Перегудовская шайка, говоришь?..
От страха у Вениамина одеревенели руки. Он торопливо перекрестил лоб и велел быстрее гнать лошадей. Теперь озноб у Вениамина был не только от сырости лесной, но и от услышанного имени. К счастью, кроме старика-пасечника, на лесной дороге им больше никто не встретился.
Вскоре рысаки внесли кибитку в Сеськино, и возница повернул оглобли в сторону церкви, маковка которой была видна еще с лесной дороги.
* * *
Жатва подходила к концу. В селе готовились к празднику. По церковному это было Успение Пресвятой Богородицы, эрзяне называли его Пречистой. Это самый большой летний праздник. И хотя работ в поле хоть отбавляй – надо последнюю полоску дожать, да и пахать уже можно под озимые – все равно в этот день на поле никто не выходит, иначе на будущий год без хлеба останешься. Таково народное поверье. Кто успевает убрать урожай, тому этот день – праздник двойной. По старому обычаю, на убранном поле оставляют несжатый лоскуток. Всем селом выходят на это место, скосят колосья косою, свяжут в могучий сноп. На него накидывают руцю – белую женскую рубашку, из холщовой ткани с вышивкой по подолу снизу и вдоль полов, а также на концах рукавов. Вокруг золотой «красавицы» начинают петь и плясать, приговаривать: «Землица-землица, не чужая нам, отдай свою силу мешкам, дай здоровым, дай калекам, остальное – по сусекам». Затем сноп раздадут по колоску всем присутствующим, каждый принесет свою долю домой. Дома его положат под образа до прихода Покрова. А уж на Покров каждая хозяйка колосья вылущивает, перед скотиной рассыпает, приговаривая: «Колосья, милые золотушки, умножайте скотиной всякой наши клети, наши дворушки».
Засушливым нынче было лето, и оттого рожь невысокая. Зерна от нее мало, еще меньше соломы. И все равно для праздничного снопа несжатую полоску оставили. Виртяну Кучаеву Кузьма велел ее скосить. После выгона стада Виртян собрался в поле. Тут, как гром посреди ясного неба, – на тебе! – перед их домом остановились два пучеглазых полицейских.
– Ты Кучаев, у которого отец Лаврентий? – обратились они к Виртяну.
– Я! А че?
– Да ничего. От скуки спрашиваем, – издевательски засмеялся один. – Ты косу-то повесь на место, так и поранить кого недолго.
Виртян поставил косу возле забора, хотел было уйти в избу, но тут его схватили за плечи.
– С нами пойдешь.
– Как-нибудь я уж сам, без вас обойдусь, – Виртян попытался сбежать, но один полицейский крепко держал его, другой грозил затоптать конем. Виртяну почему-то вспомнился сын Семен, которого в прошлом году забрали на царскую службу. Может, вот также кого-то обижает?..
Дошли до окон избы Алексеевых – ворота распахнуты настежь.
– Подождите меня, я к другу зайду, – попросил Виртян.
Стражники словно бы и не слышали его. И тут он увидел, как во двор из избы выскочила жена Кузьмы, Матрена. Волосы ее растрепаны, кричит истошным голосом:
– Бью-ут! Убиваю-ют… Люди добрые!
За нею четыре полицейских тащили за руки-за ноги Кузьму. Из разбитого носа его текла кровь. Вслед за отцом на улицу выгнали и Николку.
– А где Зерка с Любавой? – испуганно спросил Виртян.
– Их первыми уволокли. Говорят, на сход. – Кузьма вытер кровь рукавом рубахи и покачал головой. – Видать, на всех сразу хотят кандалы одеть!
* * *
Никита Кукушкин шел из леса, где они с отцом собирали грибы. На лошадке туда поехали, тем же днем обернуться хотели, да на множество опят наткнулись. Решили на своей пасеке переночевать. И отец послал Никиту за провиантом. Мальчик уже вышел к высокой пожарной каланче села, как тут пристала к нему собака Настеньки Манаевой, которая обычно была всегда на цепи, теперь же свободно гуляла. Никита схватил валящуюся под ногами длинную хворостину, чтобы отогнать её. Та, оскалив зубы, старалась цапнуть за штанину. Никита едва успел поставить одну ногу на ступеньку каланчи, как та хвать его за другую ногу. Да так сильно прокусила пятку, что сквозь лапоть будто гвозди воткнулись. Никита что есть силы лягнул пса. Да куда там со зверюгой справиться! Собака, еще больше разозлившись, рванула за штанину так, что вырвала кусок материи из единственных Никитиных штанов. Мальчик взобрался на каланчу, картузом вытер пот с лица и огляделся вокруг. От увиденного аж рот раскрыл. Полсела стояло на коленях перед церковью, там, где в позапрошлом году вырубили земляной крест и розгами «пропарили» стариков. Вокруг людей плотным кольцом стояли верховые. В середине людского круга незнакомый толстобрюхий поп в черной рясе и батюшка Иоанн. Никита хотел было спуститься, да собака, злобно рыча, никак не хотела его отпускать. В прошлом году Никита лазил к Манаевой Насте в сад за яблоками (свои не такие вкусные!), хорошо, калитку в огороде во время успел захлопнуть, иначе бы собака его разорвала. За тот день, наверное, проклятая, ему мстит… Никита плюнул в свой потрепанный картуз и с криком «лови!» швырнул что было силы подальше от собаки. С громким лаем она кинулась за упавшим картузом. Понюхала, лизнула и, ничего в нем не найдя, засеменила на Нижний порядок.
Никита слез на землю и пустился бежать в сторону леса. Вырванный зубами собаки лоскут волочился за ним как хвост.
* * *
Пока людей сгоняли на площадь, солнышко уже над землей на две пяди поднялось. Искрами сыпался день, пылал розовым костром, но почему-то радости не обещал. И в самом деле, вскоре запад посерел, подул свежий ветер, загасил розовый костер. Август и не такие сюрпризы может преподнести… Перед церковью, где обычно на Пасху яйца крашеные катают, собрали всех сельчан. Только детей не взяли да стариков и старух, которые не могли стоять на ногах. Людей согнали в плотную кучу, окружили вооруженными всадниками. А перед толпой – нижегородский архиепископ Вениамин и полицмейстер Сергеев. По правую их руку сопел отец Иоанн. По левую руку застыл Григорий Козлов, выгнувшись кочергой. Несколько дней назад он все-таки съездил с жалобой к князю Грузинскому. За его спиной согнулся в дугу и Максим Москунин… Ждали, когда народ успокоится. В стороне была сложена куча веток, видимо, для костра припасли.
Иоанн сделал шаг вперед и визгливым голосом прокричал:
– Православные! Сегодня к нам прибыл наиважнейший гость – сам владыка Вениамин. Оставил свои дела праведные и посетил нашу глушь, чтобы нас, грешных, наставить на путь истинный. Он искренне желает помочь нам выйти из той беды, которую накликал Кузьма Алексеев, коварный обманщик.
Народ зашумел. Кто-то громко выкрикивал слова возражения, но в общем шуме не разобрать, что именно. И только после того, как над толпой засвистели плетки, шум утих.
Стал говорить Вениамин. Он стоял, широко расставив ноги. Черная борода его и колючие злые глаза не обещали ничего хорошего. Говорил он, потирая ладонью щеку – с утра болели зубы. Сначала рассказал, что сделано в епархии для укрепления веры, какие новые храмы воздвигнуты за последние годы. Народ равнодушно слушал. И тут архиепископа словно комар укусил. Он возвысил голос и, крича, топая ногами, стал обвинять людей в подлости и измене, потому что они перестали посещать православную церковь.
– От своего народа отделяться вздумали! – потрясал он рукавами ризы в сторону Алексеева.
Кузьма не выдержал и, глядя в лицо архиепископу, ответил сердито и громко:
– Иногда, владыка, мудрее поступить по-своему, чем петь под чужую дудку. Мы ничего не имеем против церкви Христа, веруйте, как хотите. А мы, эрзяне, будем чтить богов наших предков, уважая и ваши обычаи. Что в этом плохого?
– Молчи уж, глупец! – изо рта Вениамина брызнула слюна. – Где тебе, инородцу, судить о таких вещах? Еще и других своей ересью смущаешь. Знай же: еретиков всегда на костре сжигали…
– Силою можно брать только тех, владыка, у кого мозги ленивые…
Кузьма не успел закончить свои слова, архиепископ опять взмахнул рукавами ризы:
– Не забывай, язычник, что человек против Господа ничто, пыль под ногами. Как бы ты ни умничал, жизнь твоя в Его руках. И Он учит любви и послушанию.
– То-то вы, слуги божьи, и научились любить – по зубам, по ребрам, пулей в голову – вот ваша любовь! – И Кузьма поднял над головой свои испачканные в крови руки.
– Сам-то хоть любишь своих односельчан? Любишь тех, кого по Репештям разным за собой таскаешь? Знаешь ведь, что поплатятся они за это.
– Кто про любовь болтает, тот человек пустой…
– Чему же ваш Мельседей Верепаз учит? – скрипел зубами то ли от злости, то ли от боли Вениамин.
– Бога нашего, действительно, Верепазом зовут, и про это, владыка, не забывай. Двум богам на небе не бывать. Там один Всевышний – Верепаз. Оди-нн! – закричал и Кузьма. Толпа поддержала его одобрительным гулом.
– Хватит! Своими глазами вижу, кто ты такой. Дьявол в образе человеческом! – бросил Вениамин и кивнул полицейским. Те подожгли хворост. Собранные в лесу сухие ветки еще смолою облили. Вспыхнули они быстро. От взметнувшегося ввысь пламени на куполе церкви заиграли огненные блики.
Кузьму и Филиппа Савельева повалили на скамейки.
Солдаты бросились на Захара Кумакшева и Виртяна Кучаева, вытащили их из толпы, поставили на колени.
Засвистели нагайки. По двадцать плетей досталось каждому. Потом хватали других мужиков и тоже пороли. На колени поставили и старика Лаврентия Кучаева, в селе самого пожилого и почтенного человека.
– Ах, батюшки, ах, батюшки! – захлебывался старик.
Бабы в ответ завыли еще громче. По причитанию и интонации голоса Николка узнал мать и двух сестер – Зерку и Любаву.
Сергеев подозвал двух солдат к себе, что-то им сказал. Те вскочили на коней, взяли с места в карьер. По Нижнему порядку села взвилась пыль, и было слышно цоканье копыт.
В отдельную кучу собрали тех парней, которых забирали в рекруты, стали стричь их наголо. Стриг старый капрал. Длинные его ножницы с голов рвали клочья.
Николка с болью глядел, как нагайками разгоняли народ. Отца его, связанного по рукам и ногам, держали на отдельной телеге. Опять, видимо, заберут. Ручьями потекли у парня непрошеные слезы: вернется или нет он обратно в родное Сеськино? Улю увидит ли?
– Кар-каррр! – словно ответил ему с березы ворон, с любопытством взиравший на все происходившее.
Почернели, обуглились людские души. Плач, угрозы, стоны, проклятия – все смешалось в один вой. «Гости» тронули лошадей. И тут кто-то дико закричал:
– Смотрите! Видмана нашего душа го-ри-ит!
За Сережей-рекою растянулся низовой дым. Горело древнее кладбище.
* * *
За околицей села, где гуляли лишь одни буйные ветры, чернела избушка. Крыша соломенная, бревнышки тонюсенькие, словно спички, того и гляди – переломятся. Вся избушка разделена на две части: переднюю и заднюю. В передней части, видимо, когда-то жили – от печки к правой стене были проложены полати. Посредине задней комнатушки лежали два мельничных камня. Оба с тележное колесо каждый, с толстыми ручками. За одну из ручек, крепко ухватившись, жернов вращал Никита Кукушкин. Кинет в отверстие жернова горсть зерен, повращает камень, кинет – повращает…
Молол парень, а у самого перед глазами стояла чистая вода реки Сережи. Виделись ему желто-коричневые берега и поросшие кустарником выступы горы Отяжки. Видел над водою летающих птиц и красавцев лосей, спускающихся к Рашлейскому роднику напиться.
Оторвался от грез своих Никитка – перед ним ни лосей, ни реки. За стеной стонет ветер, раскачивая скрипучие сосны. Да скрежещут под жерновами помятые зерна.
– Спишь? – неожиданно раздалось над ухом.
У Никиты сердце съежилось, собралось в крохотный комочек, как подбитый воробей. Через его плечо брезгливо смотрел управляющий. Глазища как у коршуна.
– Что-то у тебя жернова медленно вращаются, бездельник! Работай без роздыху! Иначе велю отпороть солеными прутьями.
– Задумался я, Григорий Миронович, прости уж, – заплакал мальчик.
– Задумался! Ишь, боярский отпрыск выискался… Твое дело не думать, а работать, как твой отец-каторжник! Закончишь дело – в овин зайдешь! Там тебя березовая «каша» ждет!
Управляющий ушел, и Никита уж надумал дать стрекача, но тут загремела железная цепь на двери.
– Что грустишь, парень? Черной души испугался, что ли? – раздался позади него чей-то смех.
Никита перестал плакать и поднял голову. В избушку зашел Игнат Мазяркин. На нем испачканная рубаха, рукав разодран. Никита сердито бросил:
– А, собачья жизнь! В жернов головою и – на тот свет… Правда, дедушку Видмана и оттуда достали…
– Хватит, об этом тебе рано думать. Дедушка твой никогда не унывал и нос не вешал, – принялся утешать мальчугана Игнат. – Розги как-нибудь выдержим. Мы к поркам привычные. Вырастешь большим – отомстишь. – И тут же, помолчав, про другое заговорил: – Отца твоего куда забрали, знаешь?
– Сказывали, в Лысково.
– Ну, не горюй. Листрат из любых кандалов железных сбежит! Отец твой мужик крепкий!
– Я знаю, – припечалился Никитка.
– А если сбежит, ты мне скажи. Я знаю в лесах такие глухие места, где его никто не найдет. Свобода там, вольный воздух и… малина красная!
– Это место не покажешь мне, дядя Игнат? – попросил Никита.
– Когда-нибудь мы туда отправимся. Такая уж наша судьба.
– А как это место называют?
– Медвежий овраг.
Никита глядел на дядю Игната во все глаза, с восхищением, но и с недоверием. Может, он просто смеется над ним?
* * *
К вечеру тучи разошлись, и небо стало густо-синим, с яркими точками звезд. Так бывает обычно перед морозами. Когда Зосим Козлов вышел на крыльцо пасечного домика, день уже, лежа на животе, спрятался за лесом. Зосим вдохнул полной грудью свежий воздух. Сердце старика было наполнено покоем. Погода ему нравилась. Мороз усилится, и он дойдет туда, куда мечтал попасть еще при жизни в Оранском монастыре. Он много думал о своей предстоящей судьбе. Он по горло сыт своей жизнью нынешней. Нехорошие мысли беспокоили его целую неделю. Чтобы избавиться от них, он решил было взять ружье, загнать в ствол наполненные свинцом патроны, да такие, с которыми ходят только на лосей и медведей, и направить его прямо в грудь Григорию… Потом передумал. Какая польза от этого?
И он понял, что надо бежать. Бежать именно сейчас, в сию минуту! Земля огромная, место себе под солнцем найдет. Работником, хоть каким, да где-нибудь наймется. Он и на пасеке у родного брата раб. Не человек, а плевок. Зосим вернулся в пасечный домик, собрал все свои пожитки в мешок и вышел обратно. Хотел было дверь домика закрыть на замок, только зачем? Кто придет воровать? Да и придут, потеря не велика. Григорий десять пасек купит. Не купит, так у сельских жителей вместо податей отберет, грязная душонка.
Домик смотрел в след ему подслеповатыми глазами грязных окон, как черный крот. Глядел и горевал: зачем это старик оставляет его? Жил в нем целый год – и на тебе! – даже попрощаться не захотел, даже не оглянулся ни разу. Зосим спешил в Медвежий овраг. Там он не раз натыкался на кельи одиноких отшельников. Может, и ему отыщется одна такая? Почему бы последние свои годы не провести на свободе?
* * *
Осень в Сеськино принесла печаль и уныние. Пронизывающий ветер продувает избы, сбрасывает листья и разносит их по белу свету. Такая же печаль и уныние в душе Ули. Ее куда-то везут, лес, как и ее настроение, темный и тоскливый. Девушка прислонилась к спинке тарантаса, беседу отца с Игнатом Мазяркиным не слушает. Плакать нет сил. Глядит вперед и думает, думает.
По обеим сторонам дороги стоят могучие деревья, пробегают стожки сена, заиндевелые лужайки. На ямках тарантас подпрыгивал, дрожал, сверкала нарядная сбруя рысаков.
– Погоняй, Игнат, погоняй!
Вот какая-то деревня, в след им глядят съежившиеся избенки, люди им кланяются низко-низко, с почтением. Уле казалось, что летит она в рай, где встретят ее с объятиями добрые люди, где позабудет она холодные взгляды своего отца. В Сеськине без Николки какая жизнь?!.
И Григорий Миронович потонул в своих тяжелых думах. Останутся они вдвоем с Афонькою – радость небольшая. Да и как теперь в Сеськино возвращаться, когда жителей своих предал?
– Устала? – с ленцой повернулся он к дочери.
– Нет, не устала, – Уля тяжело вздохнула.
– Утречком вместе с Грузинским отправлю тебя в Петербург. У графини Сент-Приест будешь жить. Счастье твое там!
– Счастье мое? – Уля криво усмехнулась. – Графине служанкой быть – мое счастье? Эх, батя, хоть и стар ты, а ума не нажил. На нашей земле счастья не бывает.
Уля не ожидала от себя такой смелости, но слова отца ранили ее в самое сердце, где она бережно хранила образ Николки – его лицо, залитое слезами бессилия, и глаза, наполненные безнадежным отчаянием. Таким она видела его в последний раз и не забудет вовек.
– Гляжу на тебя, дочка, и удивляюсь: откуда ты все эти мысли выискиваешь? Словно овца непутная репьи нацепила, – пошутил Григорий Миронович.
– На мне нет репьев, батя. А вот на тебе полно. Недаром тебе в след люди плюют.
– Чего ты несешь, глупая? Люди! Какие люди? Вокруг только голь перекатная, черви земляные, а не люди! – повысив голос, усмехнулся Козлов.
– Да, ты людей оцениваешь только по богатству. Есть деньги – человек. Нет денег – червяк…
– Что-то, дочка, не нравится мне твой язык. Распустилась, дура, отца не понимаешь. Для жизни вес один: быть хозяином. – Теперь уж Григорий Миронович обозлился не на шутку.
– Волки тоже хозяева жизни… Эх, батя! Когда-нибудь бог Верепаз спросит с тебя за все. Что ты ему ответишь? «За богатством гонялся, больше ничего в жизни не успел». Так ведь?
– Ох, девка, беда мне с тобой! Одно утешение – молода, глупа. Потом поумнеешь, да, боюсь, поздно будет…
Спор отца с дочерью прервался. Тарантас въехал в большое село, которое вытянулось вдоль крутого берега Волги. Уля догадалась: они уже в Лыскове.
– Тпрру! – Игнат дернул на себя вожжи.
Тяжело дышащие лошади мгновенно встали перед настежь распахнутыми воротами. Уля спустилась на каменный тротуар, приподняла платье и пошла за отцом. На крыльце их встретила экономка князя Грузинского. Окинув Улю строгим взглядом с ног до головы, повела в покои княгини, сообщив Григорию Мироновичу, что хозяин скоро вернется.
Угощала их сама княгиня Наталья Мефодьевна. На столе чего только не было: студень говяжий, копченая рыба, жареные перепелки и многое другое, названия которых Уля и не слыхивала. Под конец обеда принесли в вазочках сладкую холодную сметану.
– Это мороженое, – похвалилась хозяйка, – по рецепту отца, графа Толстого, я сама изготовила. Рецепт отец из Парижа привез.
– Так как же ее сделать, эту морожею? – поинтересовался Козлов.
– Тут ничего хитрого нет, – принялась объяснять княгиня. – Сметану с сахаром размешаешь, затем поставишь в холодный погреб. Вот тебе и сладкое угощение!
Уля поела всего понемногу, поблагодарила и попросилась на отдых.
– Хорошо, – сказала княгиня и позвала пожилую служанку. Поднимаясь на второй этаж в комнату для гостей, женщина пыхтела и отдувалась, как пузатый самовар. Вошли в просторную горницу, увешанную зеркалами, картинами в золоченых рамах. Окна высокие, прикрыты толстыми занавесками. Женщина попыталась раздеть девушку, но та не позволила.
Дверь неожиданно распахнулась, и на пороге встал Грузинский. Усы серпиком согнуты, глазища, что плошки. Смотрит не моргая. Уля нырнула под одеяло. Не сомкнула глаз до самого утра. Все думала о возлюбленном своем. Если бы только могла она знать, что в это самое время Николку Алексеева посадят в лодку и отвезут в Нижний Новгород, то босой бы вдоль берега Волги пустилась. Две недели держали парня в карантине и теперь везли с другими рекрутами в аракчеевские казармы…