Текст книги "Кузьма Алексеев"
Автор книги: Александр Доронин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
– Чего прикажешь, хозяин? – Платон Зотыч отвесил поклон до самого пола.
– Ты видел, как петухи летают? – вдруг огорошил его вопросом князь.
– Да, это… как же, конечно, видел… как не видеть, – промямлил управляющий. Открыв рот, стал ждать, что скажет хозяин дальше.
– Тогда вот что. Хорошенько подумай, как в новые амбары купца Строганова «красного петуха» пустить. В полночь лучше, когда метель бушует. Понял?
– Понял, князь. – Платон Зотыч уже хотел было ускользнуть, Грузинский остановил:
– Следователь Вертелев все еще здесь?
– Здесь, здесь, – снова угодливо завертелся возле него управляющий.
– Пусть зайдет…
Грузинский не успел наполнить очередную рюмку – порог перешагнул следователь. На вид ему лет сорок. Маленький, с юркими, постоянно бегающими глазами. Широкое, заплывшее лицо его покрывал обильный пот. Снял шапку с лысой головы, поклонился князю, потом вытер рукавом лоб.
– Язычника Кузьму помнишь? – сердито спросил Грузинский.
– Который в Сеськине-то проживает? Алексеева?
– О нем говорю. Отвези-ка его в острог, пусть клопов подавит. И это… здорово его не бей. Слышал я, что арестантам ты кочергой животы вспарываешь.
Вертелев хмыкнул, хотел было повернуться и уйти, но князь остановил:
– Сказку о Вогуле слышал?
– Не привелось, – раскрыл перессохшиеся губы следователь. Изо рта его выступали большие лошадиные зубы.
– Тогда, стало быть, послушай! – князь стал рассказывать: – Однажды Вогулу за самовольную ловлю рыбы вздернули на дерево. Спрашивают его: «Далеко видишь?» – «Далеко! – крикнул сверху несчастный. – По морю-океану много-много усатых сомов плывут». – «А дальше чего видишь?» «Бесконечное море и огромные косяки рыб». И ты так же поступай: Кузьму закроешь под замок – глаза его дальше будут видеть. О Сеськине у него допытывай. Поспрашивай, зачем он мужиков на поляну собирает? Какие молитвы там слышны? Кто его помощники истинные? Понял?
– Понял, – кивнул Вертелев.
– У Строганова новую жену видел? – неожиданно о другом заговорил Грузинский.
– Орину Семеновну? Разов десять… Она вчера в Петербург уехала. В кибитке закрытой. И там, по-видимому, муженек ее за рукав держит. Да и правильно делает… – Вертелев схватился за свой живот и покатился со смеху.
Грузинский опрокинул себе в рот налитый ром, сердито бросил:
– Так не забудь про Кузьму Алексеева!
Оставшись в одиночестве, князь еще налил рому и сказал себе вслух:
– Бог не выдаст, свинья не съест!
* * *
Птичка прилипла к маленькому, пасмурному оконцу, вглядываясь в темноту горницы, поворачивая то туда, то сюда свою аккуратную головку, словно бы удивляясь: эка, как разделали человека!
В самом деле, грязное и окровавленное тело было избито до неузнаваемости. Лицо в сплошных ссадинах и кровоподтеках. Одежда порвана. Птичка поправила желтое перышко в своем крылышке и испуганно полетела прочь, на высокую сосну, где завела свою печальную песенку, словно сообщая всем об увиденном.
Облизывая запекшими губами прохладу каменистого пола, Кузьма Алексеев шептал в беспамятстве:
– Воды, воды!..
Скрипнула обитая железом дверь. С кружкою в руках вошел полицейский Кукишев, который и в прошлом году его мучил.
– Не сдох еще, эрзянский бог? – скрипнули его зубы.
Протянул ему кружку, сам сел на узенькую скамеечку. Кузьма жадно, большими глотками стал глотать спасительную влагу.
Полицейский с брезгливостью и отвращением глядел на узника.
Напившись, Кузьма попытался встать с пола. Полицейский грубо пнул его ногой:
– Лежи, нечисть! Твоя судьба – в ногах валяться.
Голова у Кузьмы кружилась. Вчера его усердно били двое: Вертелев и этот вот полицейский с дощатым лбом.
От водицы Кузьме стало легче, и он мгновенно заснул. Не слышал, как в темную холодную камеру внесли набитый соломой мешок, даже не почувствовал, как его повалили на него. Кузьма оставался без памяти и на другой день. И все-таки смерть отступила. Только голову по-прежнему ломило, да подташнивало. Словно в омут мутный попал. Он пытался думать о своей жизни, собственной семье, об односельчанах, родичах своих. Но мысли путались, гасли.
Полицейский принес миску полусваренного гороха с блестящими капельками конопляного масла. Видимо, палачи предавать его смерти не хотели. На другой день в камеру ввалился сухой, как осиновый кол, рыжий монах. За ним втащили скамейку, поставили у порога. Монах, опасливо поглядывая вокруг, сел. Гавриила, макарьевского монаха, Алексеев узнал сразу. От их сельского попа, Иоанна, он не выходил ни днем, ни ночью. Вдвоем они пугали и стращали жителей божьими карами. И многие, особенно жители Нижней улицы, слушались их.
Из-за пояса своей рясы Гавриил достал черную книжицу и гнусавым голосом стал читать: «Ослаби, остави, прости, Боже, прегрешения наша, вольная и не вольная, яже в слове и деле, яже в ведении и не в ведении, яже во дни и ночи, яже во уме и в помышлении; вся нам прости, яко Благ и Человеколюбец…»
Кузьма не слушал. Перед его глазами стояло Сеськино, жена Матрена и дети. Но тут его грезы оборвал монах:
– Становись на колени, раб божий, и моли Господа, чтоб Он даровал тебе прощение и милость свою да вернул тебя, грешника, на путь истинный.
– Да не за что кланяться мне перед Господом, Гавриил! – сорвалось с потрескавшихся губ Алексеева.
– Покорись. Христос, сын Божий, спасет тебя. Душа твоя от земных мук освободится и вспорхнет в небо, как вольная птица!
Кузьма, лежа на своем соломенном мешке, отвернулся устало к стене и закрыл глаза.
– Ну хорошо! – уже другим тоном произнес Гавриил. – Ты мужик понятливый, давай поговорим откровенно, по душам. Видишь, как православие крепнет? Русские обычаи, православный уклад жизни воцарились на нашей земле. А другим иноверцам – староверам и язычникам всяким – дышать не дадим.
– Знаю я таких радетелей церковных, – собравшись с силами, заговорил Кузьма. – Давным-давно Никон, шабер наш из села Вельманово, старые обряды все порушил. Так его за это сейчас и проклинают двуперстно молящиеся. И нас, коренных эрзян, силою да хитростью крестил. Только мы по-прежнему своих богов почитаем, и наши дети под защитой Масторавы, земли-матушки, растут.
Взбешенный Гавриил бросился к двери, с грохотом распахнул ее и закричал:
– И все-таки перед аналоем поставим тебя на колени, антихрист проклятый!
– Этому вы научились! – тоже крикнул Кузьма. Хотел было сесть на свое соломенное ложе, но в пояснице что-то хрустнуло, в глазах потемнело, и он повалился на холодный каменный пол.
* * *
Тусклые бесконечные дни сменялись длинными темными ночами. С потолка глядела все та же решетчатая дыра. Деревенели опухшие от долгого лежания ноги. Хорошо, что теперь Кузьму не били. Мало-помалу тело его стало приходить в норму, болячки и ссадины заживали, да и голову не так ломило, как раньше. На свидание с ним пускали жену Матрену. Новостей она не привезла. Село жило как прежде: мужики жгли уголь, рубили лес, женщины ткали холст, теребили лен-долгунец.
Однажды на беседу с Кузьмой явился макарьевский игумен. К узнику его привел сам Вертелев. На архимандрита Корнилий и не походил – старик стариком. Нос его, что рыхлая картошина, через козлиную бороду проглядывала ребячья тонкая шея. Глядел он сердито. Не здороваясь с арестантом, со словами «свят-свят» перекрестил троекратно воздух и сел в небольшое креслице, которое принес в камеру следователь. Спросил хриплым голосом Кузьму, за что его закрыли под замок.
– А ты про это у тюремного начальства поспрашивай, игумен, а не у меня, – ответил неохотно Кузьма.
– Греховодничал, видно, много, вот и удостоился, – нахмурился Корнилий. – Кто против Христа встает, у того со спины ремни режут.
– Отец небесный у меня один – Верепаз, ему я молюсь денно и нощно. А по-вашему, кто Христу не молиться, тот его враг? Если татары на своего Аллаха молятся, тогда они все до единого ему враги? Так, что ли?
Корнилий достал из кармана своей шубы Молитвослов, исподлобья глянул на Вертелева, который что-то писал на бумаге, надел очки и стал читать оттуда канон об отпущении грехов. Кузьма, опустив голову, слушал. Когда игумен умолк, спокойно сказал ему:
– У каждого человека в душе собственный Бог живет, Он ему и силу дает. Зачем же наказывать людей? Зачем неволить? Ты вот, игумен, всех эрзян в храме анафеме предал. За что?
– Эрзяне – нехристи, если против Христа встают. За это и прокляты, как Иуда.
– Иуда Христа продал за тридцать серебряников. А мы, эрзяне, никого не предавали, – не отступал Кузьма.
– С тобой спорить – только время тратить попусту. Говорю тебе, язычник: если и дальше будешь смущать и созывать народ на Репештю – язык твой отрубим.
– Какой же ты божий человек? Все только ножом да плетью грозишь. Вот был такой протопоп Аввакум, тоже уроженец нашей стороны. Так вот, этот Аввакум только словом и убеждением народ за собой вел, за верой христовой. Тебе, игумен, до него далеко. Потому что, мыслю я, ты и сам Бога в душе своей не имеешь. И, знай, отступления от меня не дождешься…
Стоявший за спиной Корнилия следователь хотел было дать Кузьме по зубам, да тот так на него взглянул, что он в страхе отступил.
В Кузьме бушевала та внутренняя скрытая сила, которой боялись и подчинялись в Сеськине. Откуда явилось к нему такое, не ведал он даже сам. Но чувствовал, что дано это ему не напрасно, а во благо людей.
* * *
Небольшое селеньице поднялось когда-то на правом берегу Волги-матушки. Десяток улиц пустило оно по Волжской возвышенности. Узенькие они все да коротенькие, торопливо бегут под гору, промеж них и утка не проскочит. Но в базарные дни они вмещали сотни подвод, груженных разным товаром. Вот и завтра среда, день ярмарочный в Макарьеве.
Перед трактиром Строганова остановился обоз, чтобы напоить уставших в пути лошадей.
– Сколько еще верст до ярмарки? – спросили они старика-приказчика, с пустой бадьей стоявшего на крыльце.
На лице у старика хитрая улыбка. Лоханку он не зря сорвал с колодца – пустыми руками воды не зачерпнешь. Приходится денежку платить. Строганов так распорядился.
– Два подъемчика лишь остается. Сперва-наперво на берегу Волги остановитесь, затем на взгорке. Там и плюнуть не успеете – перед вами бесконечный базар распахнется. Во-о-он он где! – старик махнул рукой налево. На противоположном берегу реки белели касающиеся неба купола храмов. Сказочной страною поблескивал монастырь. Туда, говорят, не столько молиться идут, сколько на ярмарку.
Бородатые купцы распрягли вспотевших лошадей, накрыли их спины зипунами и попонами и зашли в трактир чаевничать.
На длинных столах – шипящие самовары, в каждом из них до пяти ведер кипятка. Чай не морковный или смородиновый, а настоящий, из заморских южных стран, один фунт больших денег стоит.
Пили добрый чаек дорожные купцы, а сами слушали приказчика о чудо-монастыре. По словам словоохотливого старика, это дивное место облюбовал в пятнадцатом веке Макарий Печорский, инок из Нижнего Новгорода. Сначала он поставил здесь келию. За всю прожитую им жизнь из нее и маленькой церквушки вырос громадина-монастырь. Он выдержал не одно нашествие. Самое большое побоище, по словам старика-приказчика, произошло здесь в 1439 году, когда казачий Улу-Махмет все разрушил до основания. Сто пятьдесят лет монастырь стоял в развалинах, без монахов.
– И наконец нашелся такой человек, Авросием звать, – продолжал рассказывать старик, – из-под города Мурома он пришел, этот монах. Скрюченный, хилый, но сильный духом, каких свет не видывал. Именно он и открыл здесь ярмарку, через которую монастырь и накопил все свои несметные богатства. Сначала Успенская церковь была воздвигнута, затем – Троицкий собор, церковь Михаила Архангела. На берегу Волги такие стены и башни кирпичные подняли – бочками пороховыми не взорвать. Во как!
Дела монастырские шли как по маслу. Кроме подателей мирских, ему платили проезжие купцы большие деньги за перевоз через Волгу всевозможных товаров на баржах и лодках, да и за рыночные амбары мзда была немалая. Большими мешками собирали деньгу и трактирщики, и постоялые дворы.
По слухам, много денег и золота давали монастырю еще и бояре, в том числе и Анна Ильинична Морозова, которая была когда-то лысковской хозяйкою. Только на постройку каменной изгороди выдала она три тысячи золотых. В 1646 году Борис Михайлович Морозов перед своей кончиною отписал макарьевской обители свои керженские селения и лежащие вокруг них земли. Теперь вот Строганов помогает монастырю – поставляет ему соль и муку.
– В 1670 году, – понизив до шепота голос, продолжал приказчик, – атаман Степана Разина Максим Осипов взял наше Лысково. Люди с топорами и вилами хотели забрать богатство у монастыря. Да какое там!.. Толстые стены не пустили их. Монахи кипятком да горячей смолой обливали восставших.
– А как архимандрит Корнилий поживает? – спросили купцы старика.
– Какая лихоманка его заберет! Хитрее хитрющего наш игумен, перед ним руку не вытягивай – откусит!
Напившись чаю и напоив лошадей, купцы двинули свои подводы дальше. Время терять даром – дорого обойдется.
* * *
Возвратясь из острога, Корнилий прилег отдохнуть в своей келье. Силы уже не те: ноги трясутся, и сердце, того гляди, выскочит из груди. Перед киотом горела лампадка. Слабый огонек подрагивал, грозя угаснуть.
Тревожно на душе игумена. Сон не идет. Все мысли только о Кузьме Алексееве. Сила духа этого человека поразила и удивила. Откуда в темном инородце такая широта познаний и глубина веры? Откуда такая устремленность и истовость? Жаль, что высокого сана духовники не имеют этих качеств. Взять, к примеру, нижегородского архиепископа Вениамина. Характером неуравновешен, умом не отличается, зато высокомерен. Все подати просит.
Деньгами, шкурками беличьими, куньими, соболиными. Даже мукой да крупой не брезгует. Как его ни холь, ни нежь, все смотрит исподлобья. Все не по нему, все не так. Еще пугает, ячмень глазной. Вот, говорит, пожалуюсь в Петербург, оттуда вам ревизию пришлют.
– Господи, помилуй, – тяжело вздохнул Корнилий. – Укажи дорогу слепцам несчастным!
Вспомнилась последняя встреча с Вениамином. Тогда Корнилий понял, в чем нелады между прошлым и настоящим, вечные, злые споры между духовными наставниками. Уж больно разными глазами смотрят они на божьи молитвы. Да и традиции совершенно другие. Вениамин убеждал: духовник – это в первую голову – опора царского престола. Царь – хозяин, стало быть, ему служишь. «Так-то оно так, – думал про себя Корнилий. – Тогда для чего патриархов на Руси выбирали? Плясать перед государем?»
И то письмо вспомнилось, которое он посылал императору Павлу. Не скрывая от него правды, сказал прямо и честно, откуда берут начало человеческие грехопадения. Первопричиною их Корнилий считал отдаление от истинного Спасителя. Размышлял Корнилий и о недостатках духовного просвещения: о неграмотности и тупости сельских батюшек, о небрежностях в церковных книгах и про многое другое.
Собирая свои мысли в единое целое, игумен и не заметил, как заснул. И увидел такой волшебный сон: будто стоит он перед огромным собором и смотрит на снующих туда-сюда людей. Ходят люди мимо него, а сами указывают на него пальцем:
– Вот Патриарха нового избрали! Синод теперь прогонит из церквей заграничных батюшек …
Тут перед Корнилием золотая карета остановилась. Распахнулась ее дверца, и на сверкающий от солнца снег ступил молодой царь, Александр Павлович. Спрашивает его, макарьевского игумена:
– Как идут дела, святитель?
– Хорошо живу, Государь, рождественскими пирогами людей потчую, – ответил царю Корнилий.
«К чему бы это?» – мучительно думал игумен, вспоминая сон.
Если бы не монастырские петухи, он бы до бела дня сны видел; в старости предаваться неге – самое милое дело.
Встал Корнилий с пуховой постели, в другую комнату зашел, умылся. Воду монахи уже успели нагреть. Игумен плескался, фыркал, радостный, словно в лоханке увидел золотые монеты. Потом расчесал свою бороденку костяным гребешком, сел пить чай. Утолил жажду свою, поднялся, решил подышать свежим воздухом.
Морозная улица встретила его метелью, которая тут же залезла под шубу. Корнилий двинулся по лесной дороге в сторону Волги. Широкий тракт, который еще вчера был прямым и гладким, сегодня перегорожен сугробами. Однако в воздухе все сильнее чувствовалось приближение весны: звенели синицы, резвились воробьи, набухший снег, как бы стыдясь, перестал скрипеть.
Корнилий долго шел, утопая в собственных раздумьях. Надо бы в эту весну с наружной стороны покрасить Троицкий собор, у которого стены кое-где потрескались. И новые кельи срубить. В старых тесно – по трое-четверо монахов ютятся.
Игумен, занятый своими мыслями, не заметил, как перед ним оказались волки, ростом с добрых телят. Мигая желто-зелеными глазами, на своих хвостах сидели молча.
Корнилий отпрянул испуганно. Лицо его вмиг побледнело. Но он быстро справился с растерянностью и страхом. Поднял над головой посох, с которым не расставался никогда, и двинулся на волков, при этом громко стал звать на помощь. На его счастье, со стороны Лыскова раздался звон колокольчиков. Возчик, услыхав призыв о помощи, ускорил бег коня и предупреждающе завопил в ответ.
Волки, сзади и спереди зажатые тревожными человеческими голосами, поджали хвосты и бестолково заметались. Наконец самый крупный зверь, видимо, вожак, рыкнув грозно, прыгнул на обочину дороги и большими прыжками понесся в сторону леса. Остальные – за ним.
Рядом с Корнилием после командного окрика «тпру!» остановились рысаки, запряженные в легкие санки. Корнилий узнал в возчике князя Грузинского. Корнилия трясло мелкой дрожью. Говорить он не мог. Сел в сани, застеленные медвежьей шкурой, дрожащими руками нащупал на груди нательный крест, попытался было поцеловать, тот скользнул промеж пальцев.
– Отдохни, игумен! Слава Богу, жив остался, и то хорошо! – ласково успокаивал князь.
На монастырский двор седоков рысаки доставили быстро. Корнилий, по-прежнему ни слова не говоря, открыл двери церквушки, которая не топилась зимой, и куда он всегда отправлялся во имя спасения собственной души. Во внутрь за ним прорвался сердитый ветер. Князь остался у саней. С шубы своей и с утепленных сапогов игумен стряхнул налипший снег и вытащил из кармана огниво. Вспыхнувший фитилек прислонил к оплывшему огарку свечи. Церквушка немного осветилась.
На престоле мерцал залегший снежок. Иней паутиной раскинулся на стенах и потолке. Врывающийся в дверь ветер бешено царапался, словно голодная собака острыми когтями.
Корнилий встал на колени и стал молиться, благодаря Господа за свое спасение. Молился долго и жарко, совсем забыв, что его ждет гость. Тот сам напомнил о себе жестким окриком:
– Игумен, пойдем-ка в тепле поговорим. Забот достаточно.
Корнилий, кряхтя, поднялся.
* * *
В трактир Строганова Гераська Кучаев похаживал частенько. В душном помещении, где не продохнуть от пота и вони, он встречался с разными людьми. Любопытно было узнать что-нибудь новенькое, услышать поговорки и песни. Нередко и сам играл на дудочке. Пьяненькие мужики слушали его с превеликим удовольствием. К трактиру прилепились два этажа с комнатами. В них останавливались на ночлег русские и заграничные купцы, хозяева лодок, рядовой люд батрацкий и даже ярмарочные бродяги. Богатые на пуховых постелях нежились, для нищих на полу нижнего этажа солома была мягче пуха – главное, под крышей, в тепле. Пьяному в стельку какая разница, где спать, куда прислониться!
Гераська вошел в трактир. За длинными столами сидело человек двадцать. Пили, разговаривали, сухими рыбьими хвостами давились, словоблудили. К его удивлению, тут были и двое монахов, которые прошлой осенью рыли канаву в лесу. Напротив них сидели дядя Увар с Вавилою. В конце стола, словно часовой, с кувшином вина в руках стоял половой, ждал новых приказаний.
Увидев Гераську, дядя Увар даже губами своими чмокнул:
– Вот и музыкант наш явился! Ну, мордвин, где твоя дудка?
– В бараке оставил, – ответил Гераська.
– Это плохо, парень. Без музыки сюда не являйся!
Дядя Увар сверлил взглядом парня, а сам краем глаза за дочерью Екатериною подглядывал. Она принесла в трактир корзину пирогов и сейчас торговалась с трактирщиком, пытаясь побольше за них выручить. Красавица дочка, стройная, как тростиночка, в самом соку! На прошлой неделе за одного русского мужика выдал было, у того жена в прошлом году померла, на руках остались двое ребятишек. Но Катеринушка разрыдалась: не пойду за него, и все тут! А почему бы и не повенчать их, скажите на милость? Он богач, первый во всем околотке!
Вавила потянул Кучаева к себе, место освободил.
– Садись, Гераська, около винного кувшинчика не грех и повертеться. Чего такой грустный?
Парень молча втиснулся в ряд друзей, тяжело засопел носом.
Монахи, сидевшие за столом, спрашивали о каком-то дубе. Вавила взъерошил свои волосы пятерней, взмахнул рукою, точно кувалдой.
– Служители боговы, ну откуда мне знать про то? Когда я в Лысково приехал жить, древних деревьев уже не было. Из людских уст, правда, слыхивал: был такой дуб, да башку ему молнией снесло.
– Да где хоть то место, на котором он рос? Не покажешь? – пристал к Вавиле, как репей, монах с огненными волосами. Борода его свисла до самого пояса лошадиным хвостом, нос обвис и был похож на мерзлую репу.
– Там, где дубочки росли на кочке, – ответил Вавила, окинув монахов быстрым проницательным взглядом: – Зачем вам дался этот дуб?
Монахи не ответили, а только о чем-то пошептались друг с другом. Налили пива. Вавила бросил серебряную монету, половой на лету подхватил.
– Еще принести? – спросил он с поклоном.
– Принеси, если не шибко устал. Нам торопиться некуда, – засмеялся Вавила.
– Ус-пе-ем!! – крикнул и Увар.
Язык его уже заплетался, в глазах играли бесовские огоньки.
– В самом деле, братцы, зачем вам сей дуб понадобился?
Монахи переглянулись друг с другом, пробурчали что-то себе под нос.
Половой принес наполненные до краев большие кружки, поставил их в конце стола – не опрокинули бы пьяненькие.
– А вы знаете, кто пиво первый выдумал и сварил? – нарушил неловкое молчание Увар и подмигнул Гераське. – Не слыхивали? То-то… Эрзяне, вот кто! Послушайте, как это было, пустые мозги! В одном селе, ну скажем, в Сеськине, черт косолапый к одному мужику в работники нанялся. В ту весну этот мужик, как все остальные, не в поле рожь посеял, а в темном лесу, посреди болота. У людей от летнего зноя все посевы высохли, а черт амбары хозяйские хлебушком до отказа наполнил. Мужику излишек зерна некуда было девать – осень была непогодной, всюду грязь непролазная, дороги развезло и на базар не проехать. Черт и научил хозяина пиво варить. Для погубления душ.
Увар хитро оглядел собеседников и, потирая ладони, продолжил:
– А слышали, что в пиве три крови перемешаны? Не слышали?.. Эх вы, тетери!
– Врешь ты все! – засмеялся Гераська. Он знал, что Увара хлебом не корми, только дай язык почесать.
– Ладно, открою секрет! Это – лисья, волчья и поросячья…
На Увара уставились, раскрыв рот.
– Сами подумайте. Человек выпьет немножко – глазища становятся хитрющими. Выпьет много – взбесится, убить может. Наполнит живот свой до отказа – в грязь плюхнется!
Трактир дрогнул от смеха. А что еще в таком месте делать? Уши вино не пьют.
Вавила обнял Гераську, спросил:
– Спой что-нибудь, парень! Сердце песню просит. Чего-то оно растревожилось. О своем селе расскажи, о Сеськине. Как там маются, порожние амбары, поди, подметают?
– В родимом селе давненько был… С тех пор, как купец Строганов за Кузьмой Алексеевым посылал. Я ведь себе не хозяин, сам знаешь, – попытался оправдаться Кучаев.
– И-и, не говори, брат. Наш купец-то по Петербургу на тройках катается, а мы тут на него хребет ломаем…
Перед глазами Гераськи встала дочка Уварова, Катерина. Он постоянно думает о ней. Но сладкие мысли его грубо оборвал сидящий напротив монах. Маленького роста, тщедушный и худенький телом, за столом он сидел на самом видном месте, как черная бородавка на лице.
– Вашу бабку Таисью в костер надо, колдунья она!.. – зло прошипел монах в ответ на недавнее упоминание Увара о лесной старушке, известной в округе.
– Да отчего она колдунья? Не колдунья она вовсе, а ворожея, знахарка, болезни излечивает разные. Лысковские бабенки принесут ей кувшин молока или блинов, она им судьбу предскажет. Чего тут плохого?
Монах снова встрял в разговор:
– Не верю я ворожейкам! Как Ева заманила Адама, так и эта любого проведет. Против сильного воина я бы с мечом пошел, только бы не против этой ведьмы. Не заметишь, как голову потеряешь. – И вдруг совсем о другом начал. – Двадцать шагов от того дуба лишь… Дед мой так говорил! Он солдатом у Пугачева служил, именно там он их и накопил… Двадцать пять шагов, говорю…
Вавила толкнул его в плечо, зарычал:
– Закрой рот, дурак!
Трактир взвыл.
Гераська словно очнулся, проморгался, огляделся. Какая сила заставила монаха говорить о тайном? Тут Вавила толкнул его под локоть.
– Как, на базар завтра идем?
– Пойдем, – кивнул Гераська. А у самого в голове неотступно вертелась мысль о дубе, который искали монахи. Тут определенно что-то не так…
* * *
Монастырь на левом берегу Волги виднелся издалека. Вот шесть высоких белых башен. Позади них, где небо два собора за плечи качает, царскими шлемами серебрились купола.
– Бом-бом! – неслось со стороны Макарьевского базара. Даже сюда, на правый берег, через льдом покрытую реку, доходил это звон. Пристань была безлюдной. По берегу, куда хватает глаз, вытянулись строгановские амбары. Строганов давно здесь единоличный хозяин, никого не подпускает к реке.
От полозьев саней и лошадиных копыт снег на круто поднимающейся вверх дороге почернел. На возах и в рядах лавок – куньи да беличьи шкурки, соленая и копченая рыба всякая, зерно, мясо. Ненасытные эти ряды – сотни подвод поместили и не вспухли даже. А подводы всё подходили и подходили…
Вот устало шагают немецкие купцы. Чего только ни привезли на длинных своих повозках: стеклянную и металлическую посуду, ткани, украшения и драгоценности. Несмотря на обжигающий мороз, купцы в зеленых коротеньких сукманах26, в сапогах из тонкой кожи, натянутых выше колен, на головах – легкие шапочки. А за ними выстроились подводы из Астрахани. Лошади дышат тяжело, поднимая и опуская горячие бока и роняя белую, как снег, пену. Товары везли из Тулы и Рязани, из Пензы и Казани, из Кадома и Мурома. Полстраны спешило в Макарьево, словно всех здесь ждало счастье великое.
Что привезли на продажу, Гераська спрашивал у самих купцов. Не все, конечно, пред ним распахивали души – на базаре, дескать, сам увидишь товары. Приятели прошлись по рядам. Вавила зипун себе купил, Гераська – кожаный ремень. В прошлый базар он видел такой – с большой блестящей бляхой. Хороший ремень, нечего и говорить! Вокруг гудел базар. Вавила и Гераська высматривали, что выгружали из подвод, какой товар. Вот два приказчика созывают покупателей:
– Из тамбовских лесов! Шкурки беличьи! В самый раз глазам девичьим. Подходи, пощупай, понравятся – покупай! Шапки лисьи, шубы соболиные, налетай!..
Около них долговязый парень свое кричал:
– Шерсть битая, чесанки!..
Жена его рядышком помогала:
– Шерсть мягкая, как пух, валенки теплые, как печка!
– Откуда будете? – поинтересовался Вавила.
– Пензяки мы, – широко улыбнулся долговязый. – Купи валенки, не пожалеешь…
По левой стороне на прилавках – толстые скаты.
– Шелк китайский, шелк! Нарядите невесту!
– Пух козий! Шали теплые! – справа и слева неслись крики продавцов, перебивающих друг друга.
Оглушенные покупатели яростно отмахивались от самых назойливых, шли дальше. Не менее спокойный был правый торговый ряд. Тут продавали домашних птиц. Гоготали гуси, кудахтали куры. Чуяли, видимо, что в последний раз видят вольный свет.
– Пиво ячменное, пиво!..
– Желтый и белый имбирь, забирай, не жаль!
– Медок арзамаский, медок, бери, едок, будешь ходок!..
– Квас эрзянский, первый сорт, забирает он, как черт!
– Квас мокшанский, черту брат, выпьешь ковшик и – в Умат!
– Плуги и бороны! Скобы и гвозди!..
Под окнами винной лавки – растоптанные желтые комья снега. От пьяных посетителей ступеньки уже не скрипят, а стонут. Из открывающейся двери наружу вываливалось тепло. Выпивохам и зима не зима.
И тут неожиданно на базаре начался переполох. Забегали люди, не находя себе места. Замолчали зазывалы. Что за буря надвигается? А-а, вот в чем причина… Полицмейстер Сергеев поднимается в гору, а с ним тридцать полицейских. Сытые кони цокают копытами. Лошадь Сергеева выгнула спину под седоком, красиво перебирая тонкими ногами. Как ей удается нести на себе такую тяжесть? В полицмейстере около десяти пудов, если не больше! Глаза его огнем пылают, взглядом насквозь прошьет. Вот сейчас начнет воров ловить. Змей, а не человек! Недаром генерал-губернатор Руновский его вместо цепного пса держит.
От испуга купцы по карманам деньги прячут, а кто без разменной монеты оказался, тот лазейки для отступления ищет. Да куда голову сунешь, если карман зипуна наизнанку вывернут?
Велика и богата Макарьевская ярмарка, но и она к монастырским ногам припадает. Монастырь ее и сотворил когда-то. Прежде в его светлые храмы цари молиться ездили. Сам Петр I, от кого вся Россия выла, поклониться святыням сюда приезжал. Сегодня тоже монастырь никого не боится. Глухие кирпичные стены его глаза имеют и уши, им хорошо слышно и далеко видно. Все его двадцать колоколов безбоязненно гудят, будят всю округу. Динь-бом, дон-дзинь!.. Каждый на свой лад, неповторимо. У каждого колокола – своя история, своя душа, есть, что рассказать потомкам, поведать о том, как жили наши предки и как наш народ живет в вечных страданиях. Гудят колокола – народ стоит в оцепенении. Самая большая толпа – у стен храма. Покорный, как всегда, народ ждет решения своей судьбы. Вот на высоком крыльце, откуда объявлялись базарные цены, появились трое: полицмейстер Сергеев, князь Грузинский и Корнилий. Не кричали и не пугали, как прежде, стояли молча, ждали, пока народ успокоится. На них – медвежьи шубы, шапки куньи. Возле в два ряда выстроились рослые полицейские. От одного их сурового взгляда на колени упадешь: на плече у каждого – заряженные ружья, на боку – кривые сабли…
Первым к народу обратился игумен. Брюзгливо говорил о грехах, о слабости веры. Вспомнил Сеськино, где молятся не перед иконами, а роднику да дубу-великану.
– А ты сам какому Богу молишься, игумен? – крикнул кто-то.
Полицейские бросились к толпе, а того уже как ветром сдуло. Люди молчали, словно воды в рот набрали. Полицейские растолкали их, но того, кого хотели найти, не поймали.
– Тех, кто двумя перстами крестится и чей бог родниковой водой умывается, найдем и сурово накажем, – кричал с крыльца полицмейстер.