Текст книги "Кузьма Алексеев"
Автор книги: Александр Доронин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)
В скором времени и родители Зинаиды и старый свекор на тот свет отправились. Маялась, маялась Зинаида одна да и взяла к себе жить свекровь. Теперь они как две кукушки живут – ни яиц от них, ни цыплят. Кукуют в пустом доме. А тут, откуда ни возьмись, напала на женщину любовь нечаянная. Присушил ее Филипп Савельев, сельский кузнец. Да так, что дня без него прожить не мыслит. Но доставался ей Филипп только по ночам. И по утрам от горячих поцелуев губы Зинаиды алели, как пышные маки на огороде. Провожая милого, жаркая вдовушка горячо шептала: «Филиппушка, завтра придешь? Любый мой! Останься, успеешь еще…» – «Боюсь, проснется старая стерва. Пора мне», – отвечал Филипп, снимая с шеи руки Зинаиды. Она опять обнимала. Он снова снимал их, пьянея от жарких слов.
Через затянутое бычьим пузырем окошко брезжил жиденький рассвет. Тихонько мерцал, словно боялся пройти мимо их дома. Ветвистая, одинокая березка нагнулась к самому окошку и царапала веткой по поверхности сухого бычьего пузыря, поскрипывала, словно хотела помешать влюбленным миловаться, предостерегая от чего-то. Ей помогал и ветер, шуршащий соломой на крыше. Но мужчина и женщина ничего не видели и не слышали, кроме тревожных стуков своих сердец.
Филиппа тоже когда-то женили, не спросив. Про Агафью, будущую жену, до свадьбы он ничего не знал. Сосватали и привели ему невесту из соседнего Кужодона. Надели ему на шею, как лошади, хомут, носи – не спрашивай. Хомут этот не снять, не выбросить – развод считался самым позорным делом, сродни сумасшествию.
Зинаида поняла, о чем думает возлюбленный, поэтому, прижимаясь к нему, прошептала:
– Наша долюшка, Филиппушка, друг друга любить молча, тайно, чтобы злые языки в селе нам не мешали. А там видно будет… Мельседей Нишкепаз даст нам счастья.
Филипп ее не слушал. Ему почему-то вспомнился Кузьма Алексеев. Кого он спас на реке? Зачем к отцу Иоанну приходил этот монах? Кто его послал, с каким делом? Филипп опустил ноги с постели на земляной пол, стал торопливо одеваться.
С печки послышался кашель бабки Акулины. Хотя она и была туговата на уши, зато глаза острые. Поэтому Зинаида перед запечьем повесила занавеску, она немного спасала от любопытства свекрови…
– Когда придешь? – прошептала напоследок молодуха.
В ответ раздался хлопок закрываемой двери. Филипп ушел, как неотвратимо уходят дни, недели, месяцы и годы… А там и старость порог переступит. Зачем Верепаз посылает несчастную любовь, эту грешную радость?..
* * *
Агафья бросила в печку сухих поленьев, подожгла. Огонь мгновенно вспыхнул, загудел, веселясь и приплясывая. С печки соскочила взлохмаченная кошка и, жалобно мяукая, закрутилась возле ног женщины.
– У-у, пугало огородное, все не насытишься никак. Вроде хозяина своего, до полночи на улице шляешься, а теперь тебе молочка дай. Подожди немного, корова еще не доена.
Привязанный в углу избы теленок тоже подал свой голос – замычал на весь дом.
Агафья наполнила два чугунка нечищеной картошкой – поросятам, в один из них сунула несколько головок репы (это для себя и мужа) и снова прилегла на лавку. Ноги мучительно ломило, а в сердце будто кто кол воткнул – не вздохнуть, не охнуть. От травяной настойки, которую Филипп принес от Кузьмы Алексеева, сердечные боли немного отступили. Но как заставить умолкнуть сердечные думы, которые роились, как пчелы, летали, гудели, больно жалили Агафью? О мужниных полуночных прогулках Агафья знала давно, поэтому ревела ночами, как корова перед отелом, когда обнаруживала, что мужа рядом в постели нет. После этого, казалось, и утро не наступало, а светлый день ночью оборачивался. Такова, видно, ее судьба. Сказать, что она не любит своего мужа, нельзя, она привыкла к его присутствию, как одинокая ивушка, растущая у дороги, привыкает к холодным порывам ветра. Узы семейные могли бы дети крепить, да детей не дал им Верепаз. Но не только в этом была причина их постоянных ссор и взаимной неприязни. Дело было в давно отшумевшей их свадьбе. Тогда Филипп осерчал на тестя за то, что тот дал мало приданного за свою дочь. Всего-то – коровенку тощую, кое-какую одежонку, две кадушки да три рубля деньгами. Зятьку этого оказалось мало. На новый дом еще денег потребовал от тестя, видишь ли… А откуда у мужика лапотного богатства? Где ему взять? Кроме Агафьи, у него еще было трое детей мал мала. Да не муженек ей попался, а гонитель за богатством. Сейчас скотину держат, усадьба немаленькая, огород есть – не хуже, чем у других. А Филиппу все мало. Одну репу согласен жевать, над каждым куском трясется, собственными руками взвешивает ей муку на хлеб в запертом на ключ чулане. И всегда строго предупреждает: «Это тебе на три дня!»
В сенях послышались шаги. В избу зашел Филипп. Сапоги свои, видимо, за дверью оставил, в избу вошел босиком, встал перед нею, потягиваясь и позевывая.
– Нагулялся, чай, в волюшку, милый? – с издевкой спросила Агафья, чувствуя, как в сердце вонзилась острая игла.
– Да вот до ветру бегал, живот что-то схватило, всю ночь маюсь.
– Это тебя Верепаз наказывает за твои грехи. – Агафья помолчала, прислушиваясь к боли в сердце. Муж тоже молчал. И она сменила гнев на милость: – Иди уж, ложись спать, а не то растянешься посреди кузни. Да еще тебе на сход идти. Кузьма за всех вас, дураков, о завтрашнем дне думает…
– Тогда разбуди меня, чтоб не проспал, – залезая на печку, строго сказал Филипп.
– Ой-ой, пес блудливый, еще командует! На уме одни любовные утехи, до самой старости в молодых бы хаживал!
– Ну, разошлась, уснешь теперь! Тьфу!
Филипп слез с печки, прошел в переднюю, открыл окно. Повеяло сыростью и холодом. Их домик стоит на самом берегу Сережи. Из окна хорошо видно, как река гонит свои сердитые волны. В эту минуту за спиной Филиппа раздался истерический смех жены:
– Ха-ха-ха! На задницу свою глянь-ка! Не Зинка ли штаны прогрызла?!
– Ты что, рехнулась? – рявкнул Филипп.
Но жена продолжала смеяться, хлопая себя по бедрам от охватившего ее восторга. Филиппу ничего не оставалось, как снять штаны. Ох ты! В самом деле они были с большим изъяном: на ягодицах зияла дыра.
– Ну ладно, потешилась и будет! – грозно прикрикнул на жену сконфуженный Филипп. Он совсем забыл о досадном случае. Скрываясь по задворкам, пробираясь воровски домой, он не заметил в предрассветных сумерках соседского пса, и тот безжалостно вырвал из его штанов целый клок.
Греховодная любовь к добру не приведет, это точно.
* * *
Куда бы ни кинула весна свой ласковый взгляд, всюду становилось тепло, приходила радость. В поле заглянула – хлеба дружно зазеленели, глаз не оторвать. Приласкала взором лужок – там цветы пышным ковром поднялись. Пролетела над лесом – и запели тысячи разных птичьих голосов. Через речку прошла – рыбки начали в воде играть-резвиться.
Ходит-бродит весна, сама себя нахваливает: «Краше меня на всей земле не сыскать, я сильнее всех на этом свете. Не только травы и зверье своей воле подчиняю, но и человека. В мое время он в моей власти». И в самом деле, вон красавица по воду идет, подняла голову, услышала жаворонка, вздохнула грустно: ответит ли ей милый взаимностью, сладится ли у них любовь? Вечером она приоденется, волосы свои приберет – и на гулянку с подружками побежит, оглядываясь, не поджидает ли друг верный у ворот?
Парни сельские тоже покой потеряли. От румяных девичьих лиц, ярких платков и звонких голосов голова кругом идет и дух перехватывает. Если самые желанные глаза рядом сияют, значит, весна пришла.
У людей старшего возраста свои заботы. Надо чем-то скот накормить, а на сушилах уже пусто, одна труха осталась. Надо инвентарь к севу подготовить, старый поизносился, а новый купить не на что. Однако все трудности не мешают мечтать о хорошем урожае и прибавке скота. На то и весна!
Всем сердцем радовались ее приходу и старики. Выползали степенно под окна, на завалинку, грели ноющие кости, перекликались с соседями. Пережита еще одна тяжелая зима, вместе с ней ушли мысли о смерти. Весной умирать кому хочется?..
А тут еще Пасха на пороге, светлое Христово Воскресение! Главное, страстную неделю пережить. Голодно, пост великий затянулся, а в сусеках у большинства сеськинцев одни мыши пищат.
* * *
Отец Иоанн, собирая к вечерне своих прихожан, молитвы читал не длинные. Он давно заметил, что старославянские слова и выражения оставляли мужиков равнодушными и наводили скуку. Откуда им, эрзянам, знать мудреный язык церковников? Он сам-то зачастую просто заучивал тексты, не совсем понимая их смысл. Но Пасха – праздник особый: Заступник человеческий воскрес из мертвых, доказав этим истину – за добро и страдания воздастся, даруется Божья милость и благодать, прощаются грехи.
Так отец Иоанн объяснял народу смысл праздника, стремясь пробудить в темных душах свет божественного разума. И откуда ему, христианину в шестом поколении, было знать, что вчерашние язычники, вслух не возражая своему духовному наставнику, по-своему радуются приходу Светлого Воскресения? Для них это было начало новой жизни, пробуждение после долгого зимнего сна.
Вместе с первым весенним новолунием в каждый дом приходили надежды, вера в лучшее – смерть, действительно, отступала за далекую кромку леса, когда по утрам на востоке рождался новый день. А тут, кстати, и праздник. И, как всякий праздник, он нес радостную суету, ожидание чего-то необычного. Хотелось чудес и сказок, чтобы измученные люди забыли хоть на время о горестях, бедах, лишениях и нехватках.
Вдруг, скажем, ковер-самолет опустится в конце села, на нем, в золотом возке, медовые пряники, румяные пироги и душистое вареное мясо. Это – ребятишкам. А взрослым – кучи денег и одежды красивые… Ну да ладно, ковер-самолет за околицу не прилетит, зато в каждом доме из закромов и тайников хозяйки достанут накопленное и припрятанное к этому дню: масло, яйца, солонину, а то и курочку или кабанчика зарежут. А за теплой печкой уже и бражка в корчаге пенится… И в самом деле, чем ни сказка?
В пасхальное воскресение все встают раным-ранешенько. Хозяйка всем обновки подает: кому рубаху, кому штаны, кому лапти или онучи новенькие, а кому и просто чисто выстиранный со свежей заплаткой шушпан. Ой-ой-ой! Разве бывают дни богаче пасхальных? Пока умываешься и одеваешься, стол уже уставлен всякой-всячиной: пшеничными пирогами, блинами пухлыми, кислым молоком и парным, крашеными яйцами, бражкою и квасом ядреным… В семье все, и взрослые, и дети, широко распахнутыми глазами смотрят на хозяина дома. Им может быть престарелый дедушка, а если такового нет, то отец или старший брат.
Вот дед встал перед образами, принаряженный, под горшок стриженный, жиденькие седые волосы смазаны репейным маслом. Начинает читать молитву, как умеет. За ним усердно крестятся все домочадцы. На всю избу слышно, как дед нараспев старательно выводит: «Седеймариця Верепазомок, лездак тенек…»10
И это продолжается до тех пор, пока не кончится молитва. Потом все чинно усаживаются за стол: сначала взрослые, потом дети.
Хозяйка дома, мать семейства, сидит на другом конце стола, ближе к печи. То и дело встает, чтобы опять наполнить чашки и плошки горячими щами и кашей. Носит, ставит, угощает: «Ешьте, ешьте, мои дорогие, я вам еще поднесу!» Сама успеет ложку поднять, и то хорошо. Зато домочадцы уминают за обе щеки. Ух, какие блины масляные! Возьмешь за горячие бока, окунешь в холодное кислое молоко или в сметану – и в рот! Вкусно! «Ну а пуре что не пробуете?» – заботливо спрашивает мать и ставит на край стола полный жбан. Пуре в нем так и пенится, клокочет. Первый ковш – хозяину, разумеется. Он выпьет, крякнет от удовольствия, вытрет бороду, подкрутит усы, улыбнется и скажет: «Кеме, вадря пуресь!»11 Смотришь, и другие потянули к нему руки, хорошо запить пуре жирную пищу, от которой отвык.
Справились с блинами и пирогами, с пуре рассчитались. Но из-за стола никто не спешит выходить, все ждут, когда встанет хозяин. Он всю ночь был в церкви, ходил ко всенощной, домой явился только на рассвете. Вместе с ним были сыновья с женами, дочери незамужние. Теперь после обильной трапезы всех в сон клонит. Отец милостиво разрешает отдохнуть. А потом опять надо идти в церковь – к обедне. Вот наконец хозяин встал, перекрестился и полез на печку спать. Домочадцы, кто помоложе, дружно высыпали на улицу.
Там тоже праздник: зеленеют луга, тропы просохли, поют скворцы, солнышко улыбается во весь рот.
Вдоль порядка стайками ребятня бегает – яйца собирают. Из дома в дом шумной гурьбой ходят, холщевые их сумки уже переполнены крашеными яйцами и пирогами.
* * *
Жизнь села в крепкий узел связана устоявшимися традициями. Через родовые правила и обычаи не перешагнешь. А в селе все до единого родные, все друг другу сватья-кумовья, сестры-братья, свояки-свояченицы, тести-тещи, тетушки-дядюшки – сродники близкие и дальние. Поди, не посчитайся с ними! И человек, вознамерившийся совершить что-либо, сразу ощущал себя малым ребенком, забредшим в прибрежные заросли Сережи, где густо переплелись ветви кустарников и деревьев. Нет дороги ни вперед, ни назад. Таковы сельские обычаи, опутавшие каждого сеськинца с рождения до самой смерти.
Кроме этого, свободу действий каждого сельчанина ограничивала и местная власть. Разгневаешь старосту Максима Москунина – беги от него без оглядки. Петр Симеонов, бургомистр, живым тебя слопает. Сотник Ефим Иванов, которого за глаза зовут Бородавкой, живо замахнется на тебя кнутом. Да и не только власть, но и простые сеськинцы, более или менее выбившиеся из нищеты, человеколюбием не отличались. Например, в характере сапожника Захара Кумакшева – презрение к людям. Он на всех посматривал, словно рост человека хотел укоротить. Да и злобы в нем было через край, только попадись к нему на язык… У кузнеца Филиппа Савельева зимой и снега не выпросишь. «Хлеб да соль, хозяин!» – скажет ему прохожий по простоте душевной. А он в ответ: «Ем да свой, а ты рядышком постой!»
Зато Кучаевы последний кусок от себя оторвут и отдадут. Казалось, открытые сердца. А глянешь поглубже, узнаешь их получше, – там, внутри, зависть живет, как зверек когтистый. А Зинаида Будулмаева, несмотря ни на что, только и мечтает чужого мужа заарканить. Да, разные сеськинцы, хотя и живут по одним законам и обычаям. Но не только характеры отличают их. Главное в другом…
Сеськино разделено на две половины: на Нижнем конце живут верующие во Христа, на Верхнем конце – те, кто по-прежнему верит в своего бога – Нишкепаза. Два порядка сельских, словно раздвоенная ива, хотя оба ствола растут от одного корня.
Христиане – в большинстве люди с достатком, дома у них крепкие. Два века живи, простоят, не сгниют. Дворы обнесены высокими дощатыми заборами, перед каждым из них растут березы или тополя. На Верхнем конце села жители богатством не отличались. Домишки и дворишки низенькие, крытые обветшалой соломой, вместо окошек – маленькие прорезанные отверстия, затянутые бычьими пузырями.
И тем не менее оба порядка справляли большие праздники совместно, как единая семья. Вот и сегодня весна звала за околицу, откуда начинались склоны горы Отяжки, покрытые свежей изумрудной травой. Простор вокруг и ширь неоглядная! Над головой небо бездонное! Тезэнь покш читнестэ мазый палясо-панарсо Сеськинась веленек лисни, весе киштезь-морсезь яксить, пултнить толбандят, алт катаить, нуримасо нурсить.12
Сегодня даже луга радостные, на них солнышко свое тепло не пожалело, щедро выплеснуло. И ни малейшего дуновения ветра. Издали на людей, собравшихся на лугу, молча глядел зеленеющий лес, заботливо прикрывая их собой от холодных ветров, так непостоянных в это время года. Вдруг да подует расшалившийся озорник и испортит праздник! А лес тут как тут – на страже.
Эхо разносило по округе песни, смех, крики. Под Отяжкой плясали и веселились девки и парни. А на притоптанной лужайке группа молодежи пристроилась катать яйца. Сколько крашеных яиц шерстяным мячиком выбьешь из ряда – все твои. Не заденешь ни одного, другой участник будет мячик бросать. И так до тех пор, пока все яйца на кону не окажутся выигранными.
Лаврентий Кучаев глядел, глядел и тоже потребовал мячик.
– Пустите, пустите старичка! – захохотали девчата и потеснились, пропуская деда Лаврентия в круг. – Может, он попадет хоть раз!
Потеха заключалась в том, что «мазил» иногда наказывали – заставляли бегать за шерстяным клубочком, который битой отбивали на другой край поляны.
Старик Лаврентий два яйца сбил: желтое и оранжевое. В это время его сын Виртян на качелях с ветерком раскачивался. Качели крепились на толстых надежных жердях. Сверху, на перекладине, привязаны вожжи, меж которыми лежала доска для сидения. Внуки Лаврентия, Семен и Помраз, за веревку раскачивали эту доску.
– Вот дурни, нашли занятие! – сердито прогремел старик в сторону сыновей и что есть силы ударил битой по мячику. Тот – бац! – и ожег Зинаиду по ноге.
– На мне женишься, дедушка! – хихикнула вдова, но увидев в толпе любопытных Агафью Савельеву, быстро спряталась за спины игроков. Жену Филиппа она побаивалась. Та не раз уже драла ее за волосы. Самого Филиппа на лугу не было, он ушел с Кумакшевым рыбачить.
Гулянье продолжалось до самого вечера. Затем молодые люди собрались перед домом Зинаиды и там продолжали играть на тростниковой дудочке, пели и плясали.
Целую пасхальную неделю стояла хорошая погода. Каждый день на улице игры, песни… Чего-чего, а веселиться эрзяне умеют.
* * *
Отец Иоанн настойчиво учил сеськинцев главной молитве светлого праздника: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав». Поэтому каждый из сельчан знал – можно верить в воскрешение усопших. А для этого сначала надо вспомнить об этих самых ушедших. День поминовения – Радуница – наступает сразу после пасхальной недели, во вторник на Фоминой неделе. Тут уж отцу Иоанну заботиться не приходилось, на кладбище сеськинцы шли без напоминаний. У эрзян всегда был древний обычай общего поминовения предков. Всем селом (раньше это было осенью, после сбора урожая) собирались на кладбище, особо почитаемом месте – калмолангсо13 – вспоминали своих умерших родственников и друг друга стряпней, брагой, яйцами угощали. Вопли и причитания женщин сменялись шумными воспоминаниями о покойных. И так – целый день.
Сеськинцы считали, что умершие становятся ближе к богам, поэтому им устраивали моления, обращались с различными просьбами: о даровании детей, о здоровье, о благополучии. К предкам обращались за советом, знакомили с новыми членами семьи, к ним приходили пожаловаться в тяжелые минуты жизни.
Сеськинцы и без отца Иоанна знали, зачем они идут на кладбище в родительский день. Хоть он и говорил им что-то о прощении грехов, о загробной жизни и адском пламени, им оставалось понятным только одно: пришел день, когда пора отдать дань покойным родственникам. И поэтому почти в каждом доме в этот день варили квас предков – атянь пуре и зажигали свечу предков – атянь штатол.
В Верхнем порядке Сеськина в древних своих богов и покровителей верили крепче, чем русскому попу. Эрзяне даже утверждали, что святые лики икон – это спустившиеся с неба на землю боги, а горящие свечи перед ними – это огонь, зажженный Мельседей Нишкепазом, самым Всевышним богом-творцом.
Длинною вереницею двинулись люди на новое кладбище, которое было вблизи села. Старое – на том конце Рашлейского оврага, в дубовой роще, где давно уже не хоронили. Да и хоронили там не так, как теперь, с крестами. Покойника клали в гроб, выдолбленный из ствола дерева, привозили на кладбище, оставляли на высоком дубовом пне или подвешивали на дуб до лучших времен. Сойдет снег, выроют могилу, погребут покойника.
Новое кладбище опоясано высоким частоколом. Перед широкими тесовыми воротами – большая угрюмая часовня. Правда, сейчас часовню прикрыли одетые в нежную зеленую листву ивы и тополя. Сережки верб грустили пушистыми воробушками. Между деревьями извивались змейками извилистые тропинки, присыпанные песком, словно указывали, кому и куда идти и где остановиться, где начать свои рыдания. Столики, скамеечки, ограждения. Каждая могилка – отдельный семейный домик, куда покойного приносят раз и навсегда.
Люди не спешили расходиться по могилам, собрались возле часовни. Из нее вынесли стол, накрытый белым холстом. Видман Кукушкин поставил на него, хлеб, две миски с крашеными яйцами и начал читать молитву об усопших. Голос его был хрипловатым, по лицу пробегали морщинистые тени.
Видман Кукушкин старательно повторял: «Макст, Верепаз, кулозтненень свалшкань оймсема…»14 Затем запел сельский церковный хор. Настя Минаева высоким чистым голосом выводила: «Благословен еси, Господи, научи мя оправданиям Твоим». Ее поддержали жена Виртяна Кучаева, Раиса, Зинаида Будулмаева, Авдотья Кумакшева и Матрена Алексеева.
«Кадык эрить Тонь уреть валдо райсэ…»15, – продолжал хриплым голосом нараспев Видман.
Топтавшиеся с ноги на ногу и скучавшие мужики, на которых усыпляюще действовал голос жреца, оживлялись при звуках красивого припева. На глазах стариков даже слезы наворачивались. Наконец Видман замолк, поднял руку, и устало поплелся в сторожку.
Ворота кладбищ со скрипом отворились, и народ растекся по кладбищенским тропинкам. Вскоре почти у каждого холмика, поросшего первой весенней травкой, сидела семья.
К покойникам обращались одни женщины. Они плакали и причитали, просили прощения у усопших за свои прегрешения. Под кресты бражку лили, блины и яйца клали. Когда посетители кладбища разойдутся по своим жилищам, покойники будут вспоминать их за щедрым угощением, выйдя из своих мрачных могил на белый свет, такой ласковый и нежный, как сама весна. Прилетят и божьи птички полакомиться.
Среди односельчан на кладбище находился и Кузьма Алексеев. Посидев с женой и детьми на могилах своих родичей, он пошел от группы к группе поминавших, присаживался, говорил, других слушал. Люди уважительно расступались, давали ему место в семейном кругу. Кузьма – свой человек, коренной житель, покойных знавал лично и говорит всем понятные вещи, не то, что отец Иоанн. А говорил он о том, что надо молиться богу не чужими словами, а своими, эрзянскими. И тогда Бог обязательно услышит, ударят двенадцать громов, и сойдут на землю ангелы, чтобы судить мир. И после этого суда останутся на земле только те, кто предан эрзянской вере, кто принимает эрзянские законы, язык, одежду и обычаи.
Старики согласно кивали, молодые недоверчиво, но внимательно слушали, а потом задавали вопросы. Кузьма терпеливо объяснял еще и еще раз.
* * *
– Дедушка, а кто на земле главнее всех: царь, боярин или поп-батюшка? – спросил Никита, положив ложку на стол.
Видман мокрой ложкой стукнул любимого внука по лбу. У того аж слезы из глаз брызнули, лицо покрылось краской стыда.
– Ты больше думай о том, как во время скотину со двора выгонять да поросят кормить, ветрогон! Увижу, вокруг отца Иоанна вертишься, ноги оторву.
Видман сомневался в душе, следует ли так говорить о священнослужителе: как ни говори, тот назначен на службу по воле самого архиепископа. Однако батюшка иногда как помешанный бывает – непонятные молитвы читает, непонятному учит…
– Это не наше дело вовсе – в чужие дела вникать, – добродушно журил дед внука. – Наша первейшая забота – землю пахать и скотиной заниматься, а то от голода околеем. Потому, внучек, главный на земле человек – пахарь. Он весь свет кормит: и царя, и барина, и попа.
Видман положил ложку, повернулся к огромной иконе, которую откуда-то притащила дочь, крякнул. Хотя это и испортило ему настроение, однако никуда не денешься – Окся упряма, как он сам, они – ветки одного дерева, все равно сделает по-своему.
– Дома нечего торчать да ловить блох! – бросил он сердито внуку. – У нас с тобой во дворе куча дел.
Не успел дед ковшом зачерпнуть холодной воды, а мальчишки уж и след простыл.
«Дедушка, наверное, от Мельседея Верепаза произошел, – думал, стоя у крыльца, Никита, – как барин от Христа. Они самые главные на свете. Только для чего же батюшка мне внушает, что на земле все люди одинаковые: и богатые, и бедные, и работяги, и лодыри?»
Никита любит в церковь ходить и дома у батюшки Иоанна бывает. Живет тот одиноко, дом его большой, в три горницы. И во всех – иконы. На столе огромную книгу держит, Евангелие зовется. Одно-единственное плохо – написанное в этой книге Никите непонятно. Мальчик раньше знал только тех, кто в Сеськине живет, а тут, оказывается, есть царь и князья. Когда батюшка начнет рассказывать о людях, родной стране, голова у мальчика как флюгер вертится: куда ветерок, туда и разумок. По словам батюшки Иоанна, есть такие города, где одни черные люди проживают. Есть такие широкие реки, по ним парусники плавают. Есть город Петербург, его столицей России зовут. Этот город не для простолюдинов, в нем жители в одних кафтанах ходят да в сапогах кожаных. Богатые!
Никита видел, как дедушка и матушка, согнувшись в три погибели, работают в поле. Несмотря на это, управляющий каждой осенью отбирал у них хлеб. Частенько к ним заходили монахи и тоже что-то выпрашивали. От податей и оброков разных хоть в петлю лезь. Однажды Иоанн признался, что делать так духовным людям не пристало, что когда-нибудь Бог за жадность и алчность богатых накажет. Когда только?
Никита гнал прутиком на ближний луг овцу с ягнятами и думал совсем не по-детски о жизни. При мысли о дедушке ему будто кто в сердце занозу вонзил. Болеет, очень болеет дедушка. Целыми ночами не спит, все вертится и вертится на печи. Телом и лицом исхудал, одна тень от него осталась.
– Никита! – послышалось со стороны дома.
Это кричала мать. «Ох, совсем из головы вылетело, забыл!» – встрепенулся мальчик. Сегодня они с матушкой в барский дом убираться идут, их очередь. Управляющий за это всегда либо грош дает, либо что из провизии. Правда, при этом все ворчит и ругается: «Дармоеды! Ишь, сколько вас развелось!»
– Был бы отец, так бы он с нами не разговаривал, – громко, в полный голос сказал Никита, словно его кто мог слышать. Только овца подняла голову, посмотрела на Никиту и испуганно заблеяла. – Вот вырасту, я им всем покажу, кто на свете самый главный! – Никита с досадой стегнул прутом овцу, и она резво побежала на луг, а за ней засеменили два черных маленьких комочка.
* * *
Виртян Кучаев вышел на крыльцо. В избе было душно и дымно, а улица испускала свежие запахи зелени и речной воды. Во дворе жена Раиса доила корову. Рядом с ней топталась соседка Настя Минаева и без умолку рассказывала сельские новости. Виртян закрутил цигарку, от нечего делать прислушался к бабьей болтовне. Настя в красках описывала переполох в доме управляющего. У Григория Козлова пал любимый жеребец Чингисхан.
– Виданное ли дело – железный шкворень проглотил, бедняга!
Раиса ахала. Корова испуганно лягалась, грозя опрокинуть бадейку с молоком. А Настя начинала рассказ заново, то хватаясь за голову, то хлопая себя по бедрам. От услышанного у Виртяна задрожали ноги. Он сел на ступеньку крыльца, боясь дышать. Вспомнил последнюю поездку в Нижний. Туда его послал управляющий с обозом лосиных туш. Мясо староста Максим Москунин выгодно продал татарам, а на вырученные деньги купил Козлову пятьдесят пудов соленой рыбы и восемьдесят мешков овса. Десять мешков погрузили на телегу Виртяна. По дороге домой в один из мешков он воткнул железный штырь. Он, видимо, и сгубил жеребца. Задуманная Виртяном месть удалась на славу. Прошлой весной Козлов забрал у него участок посевной земли, которые давал на пять лет. Теперь один остался, а ртов-то сколько, поди прокорми! Двое неженатых сыновей, мать с отцом, да сам с Раисой… Еще один сын, Гераська, правда, в Лыскове он живет, большим человеком считается, служит у купца Строганова. А здесь, в доме, еще женатые сыновья есть: Помраз с Арсентием с женами и детишками мал мала меньше да Семён-холостяк. Как столько народа в избе помещается, Виртян и сам удивлялся. Да что ж делать, в тесноте – не в обиде! А у Козлова даже лошади вольготней живут, у каждой свое теплое, чистое стойло.
* * *
Весной о земле сказ особый. И мысли и хлопоты сельчанина по весне только о земле. Это и понятно: весна дает жизнь всему, что будет посеяно. А потому весной дорог каждый клочок земли.
С давних пор ведется: весна пришла – пора паевые участки распределять. Черноземы под горой Отяжка ежегодно по жребию доставались сельчанам, которые заботливо ухаживали за землицей: возили навоз со дворов, торф с лесного болота. А нынче прошел слух, что графиня запретила дележку земли и отдает ее управляющему в аренду.
Как только весть облетела все село, мужики посмелее бросились к Козлову, но тот даже за ворота никого не пустил, сказался больным. Село забурлило. Староста Москунин вынужден был собрать сход.
В центре села, у лавки управляющего, сгрудилась шумная толпа. На крыльце лавки – Москунин. Управляющий так и не показывался.
– Эрзяне, послушайте, что скажу! – пытался перекричать всех Москунин. – Плетью обуха не перешибешь! Хозяйка не дает нам нынче свои земли. Шуми, не шуми – ничего не исправишь. Это ее земля, ее воля…
– Обществу, значит, фигу с маслом, а Козлову нашу землицу?!
– Не бывать этому!
– Лучше по домам идите. Драку затеете, еще хуже будет.
– А ты, трусливый пес, перестань нас пугать. Мы пуганые!
Больше всех возмущался Кузьма Алексеев, не прятался за чужие спины, смело говорил, что думает:
– Мужики! Уступим сейчас – потеряем все, что имеем. Надо драться!
И решил сход: идти за правдой к самому губернатору в Нижний и спросить, как им поступить в данном случае. Выбрали из сельчан пять ходоков. Возглавил их Алексеев. «Кузьма, – говорили крестьяне, – знает, к кому подойти и как действовать. Все ходы и выходы в Нижнем ему знакомы».
Через три дня посланники вернулись от губернатора и сообщили, что поле он разрешил пахать под наблюдением управляющего.
– Без него обойдемся, а то он наши паи отберет! – уверил мужиков Алексеев и добавил, что у него бумага гербовая имеется, которая выручит в случае чего.
И вот наступил день выхода в поле. С утра было солнечно и тепло. Люди и обозы двинулись под Отяжку, на поля. Два дня восемьдесят лошадей пахали и боронили черноземы. Фыркали натруженно лошади, покрикивали пахари. Кто сохой пахал, кто железным плугом. Белели мужицкие рубахи, пестрели женские платки и кофты. Слышались смех, плач детей. Работа кипела.
Виртян Кучаев пахал со своими четырьмя сыновьями парою лошадей тот пай, который отобрал у них Козлов. Думал-думал Виртян да и пустил лошадку на отобранный участок, который находился на самом краю поля. За плугом сыновья ходили по очереди. Освободившийся от работы Семен подошел к отцу.