Текст книги "Кузьма Алексеев"
Автор книги: Александр Доронин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)
Александр Доронин
Кузьма Алексеев
Роман
Там, в лесах густых…
С горы Отяжка, сплошь покрытой непроходимым лесом, донесся трубный лосиный зов. Лесной царь словно призывал кого-то разделить свое одиночество, а, может быть, заявлял о своих правах на эту гору, лес, весь окружающий его мир.
Жители Сеськина в эту зиму видели лося часто и дивились его огромному росту. Крупную голову лесного красавца венчали лопатообразные рога: каждый о шести ветках, выросших из единого широкого корня. На лбу его – белая приметная звездочка. Спина, крепкая и мощная, лоснилась на солнце. Люди между собой называли лося Отяжкой – по имени горы, на которой он появился. И после каждой нечаянной встречи с ним рассказывали друг другу обо всех мельчайших подробностях. Лось сторонился человека, к селу близко не подходил, но и гору не покидал. А гора Отяжка была для сеськинцев их хранительницей и кормилицей. С северной стороны она защищала село от пронизывающих ветров и метелей. Летом и осенью кормила грибами, ягодами да дикими яблоками, которых в лесной чаще было видимо-невидимо. Давала тепло очагам, а нередко наполняла котлы дичью. Однако лосей до нынешнего года там не водилось. А этот откуда-то пришел и уходить не спешит.
Лось подогнул передние ноги и опустился на колени, покрытые ороговевшими мозолями, и снова замычал. Трубно, надсадно. В глазах его тревогой полыхнуло пламя – это отразились пылающие на вершине горы костры. Около них суетились люди. До лося долетали их громкие голоса. Кто они, эти двуногие? Не те ли, которые прошлой весной убили его лосиху, а его самого обожгли чем-то горячим?
Тогда они мирно паслись в Лысковском лесу, наслаждаясь первой зеленью, теплом, слушая птичьи голоса. Прекрасный день не обещал ничего худого. Оба лося чутко прислушивались только к одному: как вздрагивал и ворочался в материнском чреве их детеныш, которого они ждали со дня на день. Они увлеклись и пропустили опасность. Рядом раздался оглушительный грохот, и лося ослепила яркая вспышка. Лосиха повалилась на бок. Ее стон заглушили своим стрекотаньем сороки. Лось не подчинился инстинкту, остался на месте, не в силах осознать беду. И только, когда раздался второй удар и его ногу обожгло огнем, он молнией метнулся в кусты, и заросли ивняка надежно укрыли его от опасности. Несколько раз он в отчаянии звал подругу. Но отвечало ему только эхо.
Лось укрылся на дне глубокого оврага, по дну которого, тихо журча, текла узенькая прохладная речка. Он жадно напился. Вода смыла кровь с его ноги, пробитой мушкетной пулей, и облегчила его страдания. Потом он много дней отлеживался под большой корягой и ждал, когда боль покинет его израненные тело и душу. Ночью на него смотрели звезды, перемигиваясь друг с другом, а днем – старый ястреб, стороживший свое гнездо на соседнем дереве и ворчливо переговаривающийся со своей самкой: «Курр, кырр…» Лось не понимал ни языка звезд, ни языка ястреба, он только шумно и тяжело вздыхал и закрывал глаза, чтобы не видеть своего бесконечного одиночества.
Когда он смог встать на раненную ногу и на всех четырех спуститься к воде на дно оврага, то понял – пора уходить. Он покинул лес, где они с лосихой провели не одну зиму, родной и такой знакомый. Два дня и две ночи он шел, куда вел его вечный инстинкт жизни. Гора и густой лес вокруг показались ему безопасными, а люди, которых он видел издали, не делали попыток бросить в него огонь. Он остался тут. И теперь, шевеля толстыми губами, втягивая ноздрями воздух, пахнувший сладким дымом, он спокойно разглядывал село, спрятавшееся в ложбине, а потом, величаво повернув рогатую голову в сторону костров на вершине, опять протяжно заревел. Ответа не было. И лось, раздвинув своей могучей грудью кусты, скрылся из виду.
* * *
В наступающих сумерках вырубленная углежогами поляна на вершине горы при ярком свете костров казалась нарисованной на холсте: четкие контуры деревьев по краям, раскаленно-красные пятна огней посредине. Приглядевшись и привыкнув к контрасту света и тьмы, можно было различить остальное – четыре пузатые печи, сложенные из камней, и четыре человеческие фигуры возле них. Здесь жгли уголь на поташ. Сначала печи набивали дубовыми и ольховыми дровами, которые жгли, получали уголь, из угля – золу. Затем эту золу разводили водой, полученной кашицей обмазывали сосновые чурбаки, жгли их снова до получения золы уже беловатого цвета, которая и звалась поташом. Без него не обходилось ни мыловаренное, ни стекольное, ни военное производство. Правда, об этом сеськинские мужики не имели никакого представления. Они лишь знали, что поташ, который их заставляют добывать хозяева, в драку берут купцы и на лодках везут в Нижний Новгород, Москву, Астрахань и другие неведомые им города.
Одно только Сеськино поставляло десятки тысяч пудов поташа, уничтожая для этого лучшие леса графини Софьи Сент-Приест, князей Петра Трубецкого и Егора Грузинского.
Перед крайней печью, разинутая пасть которой была охвачена огнем, на куче сосновых веток сидели трое бородатых мужиков и паренек. Пламя освещало их чумазые лица. Все слушали одного. Виртян Кучаев, так звали бородача, заунывным голосом тянул грустную эрзянскую песню. В ней рассказывалось о барине, который глумился над своими крепостными. За то и повесили обидчика в глухом лесу на осине. Когда Виртян умолк, слышно было только потрескивание дров в печах. Все молчали и думали о своем. Тишину нарушил паренек:
– Дядя Виртян, а кто это в лесу давеча кричал? Леший? Или загубленная душа барина?
– Дурак ты, Николка! – Засмеялся Виртян. – То лось себе жену зазывает, от тоски кричит. – Мужики дружно посмеялись над парнем, а Виртян, уже обращаясь к ним, продолжил: – А что, если мы в село сходим, а, братцы? Там девки Пурнамо кудос1 собрались, слышь, распевают? А тут Николка один справится…
Никто не спросил согласия паренька, а он тоже промолчал: молодой, значит, старших слушаться должен.
– Не засни смотри! Дров во время подкидывай! – С этими напутствиями мужики ушли.
Николка остался один. Сел между печей, где посветлее, и с опаской поглядывал в гущу леса. Со стороны села в наступившей тишине были хорошо слышны женские голоса. Они пели о густых травах в поле, о реке Теше, об удачливых охотниках. Николка заслушался и забыл о своих страхах. Но вдруг затрещали ветки, справа закачались кусты. Николка схватил лежащую наготове толстую палку, сунул ее одним концом в печь («А вдруг медведь?!») и замер. Из кустов выбрался на поляну человечек с котомкой на спине, в лаптях, с батогом в руках.
– Ба, дедушка Видман! А я-то думал, медведь пожаловал… Откуда ты в такую пору?
– Бортья проведать ходил да припозднился. Ноги теперь плохо слушаются. Ну да еще немного до дома осталось, вот посижу – отдохну с тобой и добреду.
Старик сбросил котомку со спины, кряхтя опустился на лапник. Руки у него были жилистые, бугрились почерневшими бороздами вен. Лицо невеселое, брови насуплены, поседевшая редкая бороденка висела разлохмаченной куделью. Он о чем-то тихо бормотал, растирая натруженными ладонями усталые колени. «Они, наверное, ноют», – жалостливо подумал Николка, а вслух спросил:
– Дедушка, слышишь, как в селе поют?
– Пусть поют, пока других забот нет.
– А я вот все думаю, почему все песни такие печальные? – Николка от смущения, что задал такой необычный вопрос, сдвинул выпачканной в саже рукой потрепанную заячью шапку на кудатлой голове.
Но старик на него не смотрел и даже как будто не слушал. Думал о чем-то о своем. Но вот наконец он вздрогнул, оторвавшись от тяжких дум.
– Говоришь, печальные?.. Да ведь у каждой песни, сынок, свое начало есть, как у всякой речки. Вот даже наша Сережа начало имеет – ручеек маленький. А потом по разным местам течет, все слезы людские собирает. А слез немало – судьба у нашего народа тяжелая: хоть и златом шито, да горем покрыто. Вот и рассказывают люди об этом в песнях. – И видя, что паренек внимательно слушает, старик назидательно добавил: – Ты еще молод и глуп, жизни не видел, только и знаешь, что наше Сеськино, медвежий темный угол, где все потонули в невежестве, горько живем, темно…
– Я знаю, – возразил горячо Николка, – там, за морями-океанами, где плавают три кита и царь-рыба, счастье великое есть. Так в одной песне поется.
– Не знаю, не знаю! Только вот на Волге-реке, где я частенько бывал, тоже царь-рыба водится, только народ-то, вроде нас, горемычных, плачет постоянно.
От сухих поленьев, которыми Николка наполнил печи, пламя загудело с новой силой. Вокруг посветлело, предметы залило багровым цветом. Даже залатанная холщовая сумка старика выкрасилась в багрянец.
– Прошлой осенью я с тятей на Макарьевской ярмарке тоже кое-что видел и слышал. – Николка бросил на старика обиженный взгляд. – Там одного нищего торговцы хотели побить, а тятя не дал учинить расправу, спас бедолагу, потом накормил в трактире. Он и порассказал нам о своих несчастьях. Был это крестьянин из-под Лыскова. В неурожайный год, чтобы как-нибудь поправить в хозяйстве дела, отправился в отход. Мыл золото в Сибири, валил лес. Работал, как проклятый. Скопил деньжат и вернулся домой. А жена с детишками от голода померли, не дождавшись его. Вот и клянет жизнь-судьбу, скитается, пьянствует, ворует.
– Эх, чего и говорить, сынок, живем хуже собак. Некому за нас заступиться… Верепаз1, и тот нас оставил… Да и то, сами его предали, попам пятки лижем да доскам молимся, забыли веру отцов и дедов, а новая счастье не принесла.
– И отец мой так же говорит, дедушка! – признался Николка. – Да еще добавляет про волю-вольную, которую у народа обманом отобрали слуги царские.
– Голова твой отец, Кузьма Алексеевич! – с уважением заключил старик и, помолчав, спросил: – Когда он домой-то возвернется?
От вопроса Николка сразу сник. Дела отца ему были неведомы. Тоскуя по нему, одновременно и сердился, что отец имеет от него какие-то тайны. А он ведь уже не маленький…
Старик, кряхтя, стал подниматься:
– Засиделся я, старый пень, пора и до дому. Спасибо тебе, сынок, за тепло и разговоры. А об отце не тужи – вернется, дела, видно, задержали.
После ухода деда Видмана Николка продолжал думать о своем отце, который уже второй месяц как в Нижнем. Он присылал с кем-нибудь из односельчан редкие скупые весточки, сам же домой не торопился. Дела его, видно, не закончены. Кузьма Алексеев, его отец, работает на купца Строганова. Приказчиком служит, перед всеми подряд не кланяется. А жечь уголь Николка пришел вместо матери, сейчас их черед. От такого поручения он чувствовал себя счастливым и важным. Одно только червяком точило его душу: неразделенная любовь. Словно уголь в груди горячий – то разгорится, то потухнет… Давно Николке нравится дочка управляющего, черноокая красавица, барышня настоящая, отцовская любимица… Да не смотрит она в сторону Николки, не замечает паренька бесхитростного и простого. Ей, наверное, только царевич под стать.
Страдает Николкино сердце от безнадежности: не быть ему любимым. А разум сопротивляется, ищет выход, решение этой трудной задачи. Может быть, не все еще потеряно? Может, полюбит его красавица? Вот совершит он что-нибудь такое…
И Николка, глядя на огонь, принялся мечтать о своих подвигах.
* * *
Шагая не спеша домой, Видман Кукушкин думал о своей пасеке. В эту зиму, радовался он, пчел удастся сберечь. Омшанник вовремя утеплен, да и медовой подкормки достаточно. Почти весь собранный по осени мед он потратил на пчел. Лето было засушливым, взятки скупыми, откуда взяться меду. Лучше год без меда, чем совсем остаться без пчел. А старик предчувствовал, что зима будет суровой (по всем приметам выходило!), поэтому хорошо позаботился о своих питомцах: подновил и утеплил омшанник, пожертвовал медом. Если уцелеют пчелы – не погибнет с голоду и семья. На деньги от проданного меда Видман покупает муку, пшена, соли и много чего другого. А нынче придется пояса потуже завязать. Но не беда, выручат корова, овцы. Сена им запасли вдосталь. И к слову сказать, корова, поросенок и овцы тоже на мед ранее куплены. Вот что такое мед для сельчанина!
Думы старика тревожит только мысль о дочери. Окся пятый год без мужа. Русский зять Видмана, Листрат, которого Окся в Лыскове себе приглядела, в тюрьме сидит. Где – никто не ведает. Поначалу его в Нижний отправили, оттуда – Бог ведает куда. Окся ждет, горюет, а от Листрата ни слуху, ни духу. А ведь мог бы прислать весточку, грамоту зятюшка знает. Тут бы, в селе, тоже грамотеи нашлись, прочитали. Вон Кузьма Алексеев не только письмо, а и Псалтырь без запинки прочтет. Он много чего знает, умен, да к тому же свой, сельский человек, ему можно довериться.
Дочка пятую зиму подушку слезами мочит, словно Богу молится, все твердит: «Листратушка, Листратушка…» Как бы умом не повредилась! Видман уж с ней и так, и эдак, уговаривал замуж за Игната Мазяркина пойти, мужика хорошего, работящего. А она в ответ: «У меня законный муж имеется! И он скоро вернется ко мне». И когда это «скоро» наступит? Еще через пять лет, когда состарится? Но она ничего слушать не хочет. Одна у нее отрада – сын Никита, вот его любит-голубит. А малец – копия Листрата: русые волосы, светлые глаза, острый подбородок. Да и характером в отца уродился – ершистый, непокорный, однако добрый и любознательный. Любит деда вопросами мучить: что, где да почему? Восемь годков внуку, а рассуждает иногда совсем по-взрослому. Вот на днях спрашивает: «А почему это, дедушка, люди по-разному живут?»
При воспоминании о внуке лицо старика засияло, морщины разгладились, а обветренные сухие губы сложились в улыбку. «Вот пострел, – произнес с восхищением Видман, – это ведь он на управляющего Козлова намекал! А я сразу-то и не понял…»
Управляющего своего сеськинцы не любили и боялись. Злая собака, а не человек. Последний кусок отнимет, не пожалеет. Куда ему столько добра? Говорит, все графине Сент-Приест в Петербург отправляет. А ей зачем столько возов с хлебом, мясом, маслом и прочим добром? Десять видов податей собирает управляющий с эрзян: барыне – плати, царю – плати, в казну губернскую – плати, церкви – плати… Попам всегда мало, сколько ни дай. Вон какой храм всем миром выстроили, будто терем царский: купола золотые, колокольня высокая, стены беленые. Но отпевать и крестить – опять попу сельскому Иоанну плати.
А еще шесть дней в неделю выходи работать на графские поля, уголь жги, лес вали, тес распиливай – только знай горбаться. Как полуголодному и полураздетому крепостному все это выдержать? Как осилить? И ведь не убежишь от такой жизни никуда. И жизнь эту, как грязную рубаху, с плеч не скинешь. Человек к родному месту пуповиной привязан, с ним нелегко расстаться. Это Видман по себе знает. В молодости с мужиками ходил бурлачить на Волгу, баржи тяжелые таскал. С тех пор у него рубцы на плечах. Богатства там не нажил, а вот здоровье подорвал. В непогоду поясницу ломит, да и сердце порой так прихватит, что дышать нечем. Одно спасение – отвары трав, которые сам Видман и готовит. А хворей-то все больше становится с каждым годом – старость на пятки наступает… Поэтому и трав приходится запасать каждый год все больше и больше. Видман все лесные тропы и поляны в округе хорошо знает. Нигде краше родных мест не встречал. Одна только поляна Вирявы2 чего стоит! Незнающие люди, очарованные разноцветьем трав летом и обилием ягоды-брусники осенью, могут попасть в беду. Поляна эта – топкое непроходимое болото. И таких мест в лесах вокруг Сеськина немало. Лес безопасен разве что зимой, после лютых морозов. Потому и лесозаготовки ведутся в крае только тогда, когда болота замерзают, да и мошка с комарами не донимают.
Про поляну Вирявы среди сеськинцев легенды и были рассказывают. Будто каждую ночь над поляной огромными огненными столбами факелы вспыхивают, а вокруг них идемевсть3 пляшут. А лунными звездными ночами в конце лета с неба падают звезды, и болото их бесшумно проглатывает одну за другой.
Во время своих блужданий по лесу Видман не раз это видел своими глазами, видел и другие удивительные чудеса. Как-то раз спустился он в Рашлейский овраг, а там у журчащего звонкого родничка стоит девица-красавица. Нагая. Волосы золотистые по плечам и спине распущены, ветерок прядями играет. Стан девичий тонкий, как веретено точеное, лицо утренней зарей пылает. Но сама поникшая какая-то, словно потерянная. Вылитая дочка Оксюшка! Наклонилась хозяйка леса к роднику и стала в зеркале воды свою красу разглядывать. Не утерпел Видман, от волнения с ноги на ногу переступил. Хрустнула под ним сухая ветка. Лесная красавица испуганно вскрикнула и резвой козочкой скакнула в густые заросли. Больше ее Видман не видел. Постоял-постоял, затылок почесал, головой покачал и домой пошел. Это по молодости он горяч был, женщин любил, ни одну мимо не пропускал, целовал-миловал, песни им пел. Вот в ту пору встретить бы в лесу красавицу – уж не отпустил бы, догнал, чего бы это ему ни стоило. Даже ее колдовских чар не испугался бы! А ныне состарился Видман, тешился только воспоминаниями.
Усталый и голодный, он вернулся домой, позвал дочь с огорода, чтоб она ему щей налила да молочка с погреба принесла. И пока ел, рассказывал Оксе о бывалой встрече в лесу. Знал, она смеяться над ним не будет. Дочка точно не смеялась, только отвернула от отца вспыхнувшее румянцем лицо и горячо поддержала:
– Точно, тятенька, это Вирява! Истинно – Вирява! Помнишь, как в прошлом годе кужодонский парень из лесу не вернулся? Сказывают, его хозяйка леса в болото завела… А какая, говоришь, твоя-то была? Красивая?
И Видман вновь начал свой рассказ, стараясь не упустить из виду ни одну деталь. Окся жадно слушала, покачивая от удивления головой в сороке Видман так и не вспомнил, что у дочери под сороку4 упрятаны пышные соломенного цвета косы. Не вспомнил об этом старик и сейчас, бредя по лесу домой. Он продрог и устал, хотелось есть, с утра во рту ни росинки.
В лесу было хоть и холодно, но ощутимо пахло весной – растаявшей сосновой смолой, распустившимися почками и набухшим влагой снегом. Где-то над головой старика слышалась дробь дятла, который старался долбить изо всех сил, словно хотел разбудить все вокруг от зимней спячки. Его не слышала разве только река. Вон ее уже видно Видману сквозь стволы сосен. Но река еще крепко спит, укрытая толстым снежным одеялом.
Видман представил свое лоскутное одеяло на теплой печи, и ноги зашагали веселей. Вот уже и околица, и самый первый дом с краю – его собственный.
* * *
Окся молилась, стоя на коленях под образами. На киоте слабо тлел огонек лампадки. На плечи женщины накинут легкий заношенный зипун. По полу тянуло холодом, но она не чувствовала его. В ее душе, распахнутой Богу, пылал жаркий огонь любви и веры. Она молила о возвращении мужа, об исполнении давних желаний, о милости к ее исстрадавшемуся сердцу. Только любви ей недоставало в ее тяжелой жизни: отняли мужа, услали на каторгу.
Окся истово перекрестилась отяжелевшей рукой и оглянулась. На печи заворочался и что-то забормотал Никитка. Набегался за день и во сне, наверное, все бегает да дерется. Каково ему без отца? Конечно, дед Видман любит внука и учит его всему, что сам знает. Да ведь то дед! Да и стар он уже, не вечен. Окся, вспомнив об отце, прислушалась – не слышно ли его шагов, совсем пропал, старый… И, обратив лицо к иконам, вознесла новую молитву о здравии родителя.
Надо признаться, женщина в глубине души больше уповала не на самого Господа, а на его Мать. Икона Богородицы с Младенцем приковывала ее внимание больше. Деве Марии она доверяла все свои мысли без утайки, надеясь на Ее милость и сострадание. Наконец, почувствовав себя совсем обессиленной и продрогшей, Окся, отбив последние поклоны, встала с колен и прилегла на скамью у теплого бока печи. Уснула сразу, как только голова коснулась старого тулупа. И тут же увидела, как в избу влетает ворон, широко распахнув свои черные, как ночь, крылья. От них по всей избе поднялся ветер, погасли лампада на киоте и свеча на столе. Окся в испуге села на лавку, прикрываясь зипуном. А ворон увидел ее, налетел, царапая когтями зипун, и человеческим голосом прокричал:
– Позор-р! Пр-родаешь своего бога! Пр-ропащая! Окся вскинула руки – то ли ворона прогнать, то ли к Богородице обратиться за помощью. Ворон шарахнулся от нее в сторону и с тревожным криком вылетел вон. И тут Окся услышала голос. «Послушай, раба божья, – говорила Богородица, – муж за твои грехи страдает, кандалы носит. В дубовой роще Господа не ищи…» Окся вздрогнула и проснулась. В избе полутемно, тихо и пусто. Лампада и свеча погасли, только тоненький стебелек дыма тянулся от свечного фитиля к потолку. Из узкого окна сочился последний свет уходящего дня. Окся перекрестилась троекратно и тяжело вздохнула, вспомнив Листрата. Она познакомилась с ним весной.
Вместе с сеськинскими женщинами резала торф для князя Грузинского в большом болотистом овраге Лысковского леса. Здесь же, в лесу, мужики дрова заготавливали. Среди них был и Листрат Дауров. Они сразу приглянулись друг другу и расстаться больше не смогли. Окся вернулась домой с женихом. У Листрата не было ни отца, ни матери, ни добра нажитого. Поэтому он остался жить в доме тестя. С весны до глубокой осени работал с Кузьмой Алексеевым на Волге: для купца Строганова возили соль из Астрахани. Вскоре Никитка родился, единственная их распустившаяся почка… А потом Листрата обвинили в поджоге лодок у пристани и посадили в тюрьму.
Тоска острым ножом полоснула по сердцу женщины. Словно черный ворон когтем достал. Дышать стало тяжко. Окся встала и подошла к окну – там воздух свежее. В вечерних сумерках ей хорошо была видна тоненькая рябина под окном, одинокая и озябшая, как она сама. Эту рябину они с Листратом привезли той весной из лесу. Плохо растет, бедняжка, болеет, сохнет. Видно, в одиночестве даже дереву несладко.
В сенях послышались шаги и покашливание отца. Окся поспешила открыть дверь, чтобы в темноте старый не наткнулся на что-нибудь. Кряхтя и охая, Видман перешагнул через порог и позволил дочери снять с него полушубок и валенки. Пока дочь хлопотала возле него, он успел оглядеться и, потянув носом воздух, сурово спросил:
– Опять свечи жгла, Богу своему кланялась? Сколько раз тебе говорить, бестолковая!..
– А как, тятенька, пчелки? Живы ли они? – быстро увела разговор в сторону Окся, знавшая, что спорить с отцом себе дороже.
Уловка подействовала. Взгляд старика подобрел.
– Пчелки наши живы. Вот Чипаз5 землю согреет, они и полетят по белу свету, мед нам в ульи принесут.
– Вот и хорошо, тятенька! Устал ты, поди? Давай ешь, я за заслонкой кашу ячневую оставила, теплая еще. Да спать ложись.
После ужина она помогла отцу забраться на печь, укрыла его дерюжкой (под лоскутным одеялом сладко спал Никитка) и шепотом сообщила деревенские новости. Старик узнал, что домой вернулся Кузьма Алексеев, что, по его словам, он наведывался в судебную палату, чтобы расспросить о Листрате. Ему было сказано, что Дауров отправлен этапом в Сибирь.
– Ничего, ничего, доченька, – погладил Видман дочь по голове, – зятек молодой, крепкий, выдержит, домой вернется! Не плачь!
* * *
Кузьма Алексеев вышел на крыльцо и некоторое время постоял, держась рукой за дверной косяк, словно боялся упасть. Оглядел открывающуюся его взору картину – замусоренный двор, покосившиеся поленницы дров, остатки снега на гумне, кучи навоза, накопившиеся за зиму, – вздохнул и стал осторожно, держась за перила, спускаться по ступеням. Потом, пошатываясь, словно пьяный, пошел в хлев, навестить живность.
Мотало его из стороны в сторону и заставляло подгибать ослабевшие колени ни хмельное, принятое по случаю возвращения, а злая лихорадка, прицепившаяся к нему в эту зиму. Но сейчас, вдыхая утренний с весенним морозцем воздух, он почувствовал прилив сил, вот и решил осмотреть хозяйство, хоть жена и упрашивала полежать под теплым полушубком. Тем более, что она пожаловалась на лесных непрошеных «гостей»: кабанов и зайцев, разоряющих копёшки сена на задах усадьбы.
Корова лежала, медленно и лениво пережевывая жвачку. На появление хозяина отреагировала коротким вопросительным «му-у» – дескать, «а, заявился наконец-то!» В другой клети завозились овцы с ягнятами. Проснулся и пес Шайтан. Вылез из конуры и ходил неотрывно за хозяином, то и дело норовя ткнуть его холодным влажным носом в руку.
– Ладно уж, давай свой загривок, почешу! Хороший пес, умный пес! – Кузьма потрепал свалявшуюся собачью шерсть. Шайтан завилял хвостом, радостно заскулил. – Ну, пойдем дальше посмотрим.
Перед хлебным амбаром Кузьма остановился, посмотрел на сельскую улицу. В этот ранний час на ней безлюдно. Тихо. За соломенными крышами домов темнеет выгнутый коромыслом лес. На восточном конце его рассветное небо своими ало-розовыми губами ласкало макушки деревьев. Скоро покажется солнце и согреет воздух, растопит остатки снега.
Кузьма полной грудью вдохнул утреннюю свежесть и почувствовал, как в него влилась сила. Исчезли слабость и дрожь, зрение стало ясным, мысли четкими. Это ощущение ему было знакомо: родные места, родной воздух всегда молодили его, оживляли.
Он скучал вдали от дома, тосковал по этим окрестностям. Вон там, на краю села, когда-то был отцовский приземистый домишко. В нем Кузьма родился, сделал первые шаги, научился самостоятельно есть за огромным столом ложкой… Да мало ли чего он там сделал в первый раз! Но домишко сожгли злые завистники. Отец поехал на ярмарку в Нижний – теленка продавать – и как в воду канул. Воры ли на деньги его позарились, в пути ли он замерз, звери ли задрали? Никто и никогда уже об этом не узнает… Были и другие потери: из того дома забрали на царскую службу старшего брата Андрея. Уже все положенные сроки прошли, а его все нет, о нем ни слуху, ни духу. Из родительского дома увезли и старшую сестру Василису. Взял ее замуж арзамасский житель. Матушку свою безутешную Кузьма проводил в последний путь уже отсюда, из своего дома, построенного собственными руками. Он тогда с младшим братом Сашей гнул хребет на купца Строганова – нанимались к нему грузить соль на баржи. Только Саша и остался из всей семьи, живет здесь, на Верхнем конце. Удалось срубить и ему домишко.
Кузьма из-за слабости все же не решился идти на зады, вернулся к своему дому. Зашел с заветренной стороны, присел на завалинку, озабоченно оглядев ее крепость: не осыпалась ли за зиму, может, следует подправить? Вообще-то дом Алексеевых еще крепок, не стар, как и сам хозяин. На улицу глядят два окна да на двор два. Передняя часть избы, самая просторная, сложена из самодельного кирпича. Задняя – из бревен. Кирпичи они с Матреной сами готовили. Глины в ближнем овраге за гумном – пруд пруди, не ленись таскать. Печку для обжига во дворе соорудили. Да так ловко у них получилось – все односельчане удивлялись их умению. Только Кузьма не удивлялся: с такой женой, сноровистой да ловкой, все нипочем. И сам он многое умел, навидавшись всего в чужих приволжских краях. На заработки он уходил ранней весной, возвращался поздней осенью, когда лед сковывал реки, и соляные баржи вставали на прикол.
Матрена одна управлялась с хозяйством, а еще родила мужу и вырастила трех дочерей да сына Николку. Старшая дочь, Нуя, уже замужем, а Любаша с Зеркой еще невестятся.
Со стороны улицы раздалось конское ржание. Кузьма прислушался: подвода свернула в сторону его дома. «Кого это в такую рань несет?» – встревоженно подумал он и поспешил к воротам.
На козлах восседал Гераська Кучаев, односельчанин, работник Строганова. Громко ругаясь, он натянул вожжи, остановил лошадь. С ее морды падала пена. Измученная гонкой и плохой дорогой, она тяжело дышала.
– Гераська, ты что это животное-то не жалеешь, дурень? Чего так гнать приспичило?
– За тобой приехал, Кузьма леляй6! – виноватым голосом оправдывался парень. – Строганов приказал тебя срочно доставить.
– Что за спешка? Или он баржи по льду перегонять будет, пока река не тронулась?
– Зачем тебя купец зовет, он сам тебе скажет, мне не ведомо, – обиженно ответил Гераська. – Да и некогда мне тут размусоливать, ехать надо.
– Успеет купец. Лошадь лучше пожалей, загнал совсем. – Кузьма взял за уздечку и решительно повел гнедую в ворота.
Кучаев не спорил. Лошадь накрыли попоной, сами вошли в дом.
Хозяйка топила печку. Пахло сдобными лепешками и подгорелым молоком. Увидев вошедших мужчин, одернула подоткнутый подол холщовой рубахи-панар, и от этого движения заплясала бахрома на пулае, звякнули колокольчики, заискрились блестки и бисер, щедро украшавшие набедренник. Лицо женщины раскраснелось под стать алым лентам ее сороки – то ли от печного огня, то ли от присутствия постороннего, и потому сразу не поймешь – молода она или не очень…
Пока мужчины раздевались и усаживались за стол, она успела подать им горшок со свежеиспеченными пресными лепешками и две кружки кислого молока. Заметив красноречивый взгляд мужа, выбежала в другую половину дома и вернулась со жбаном пуре7.
– Вот хозяюшка как меня балует, – заулыбался Кузьма, – к моему приезду сварила. Как раз и гостю с дороги хорошо принять! Пей, Гераська, да забудь ты про своего купца хоть не надолго. Чай, у своих-то еще не был?
– Нет пока, успею заглянуть. Правду сказать, мне в родительском доме нет местечка даже переночевать. Считай, три семьи в одной каморке ютятся. Это вон у тебя хоромы!
Кузьма на это ничего не ответил, только допил бражку, крякнул и длинным ласковым взглядом посмотрел на жену, продолжавшую возиться у печки с ухватом и корчагами.
– Ладно, пойду загляну к своим да подремлю где-нибудь часок, – решил наконец Гераська, осоловевший от пуре и сытных горячих лепешек.
Кузьма вышел проводить гостя на крыльцо, поинтересовался:
– А ты опять купеческие амбары стережешь?
– Да куда деваться… Правда, нынче у меня под рукой только четыре амбара, зато…
Но Кузьма его даже не слушал, размышляя, зачем же его зовет хозяин. Уж не приказчиком ли поставить хочет в новый магазин?
– А еще я слышал – Силантий Митрич внезапно из Петербурга воротился, – перебил Кузьма разглагольствования Гераськи о своей службе у купца. – К чему бы это?..
– Да, прибыл старый хрыч! Да не один, а с новой молодой женой. Красавица! Все Лысково дивится на нее, когда они в церковь идут. У князя Грузинского днюют и ночуют, развлекают старого петуха. Так, бают, князь-то от красотки без ума, подарки дарит… Вчерась вышел я из амбара, вожусь с запорами, глядь, идет парочка – гусь да гагарочка. На князе шуба из куницы нараспашку, а на купчихе доха короткая, а из-под нее юбка парчовая овечьим хвостом виляет. А сама-то – веселым-весела, пухлые губы яркие, как малина, глаза блестят…