Текст книги "Владигор. Князь-призрак"
Автор книги: Александр Волков
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)
В итоге на месте стычки оставалось один-два трупа с проломленными черепами, а еще двое-трое из участников процессии вскоре отдавали богу душу без всяких видимых причин. Через пару дней бедняга либо не просыпался поутру, либо снопом валился с седла, с хрипом закатывая глаза и раскидывая руки.
После этого нищих опять привозили в сарай, и здесь они проходили уже третий цикл, после которого становились тихими, незаметными и даже как бы слегка тронувшимися умом. Они уже не гнусавили, выворачивая ноздри и закатывая глаза, не хватались за полы купеческих и прочих кафтанов, но смирно сидели под складными холщовыми зонтиками, положив перед собой щербатые деревянные чашки.
Некоторые из них что-то бормотали или напевали себе под нос, некоторые теребили и вытягивали в нить шерстяные колтуны, сорванные с уличных собак, пользуясь зонтиком как веретеном. Но эти как раз и были самыми опасными, ибо собачья нить, незаметно прицепленная к ветхим обмоткам лаптей или расшитой жемчугом поле кафтана, не просто отмечала прохожего знаком близкой смерти, но обрекала его на эту страшную участь: стоило ниточке попасться на глаза какому-нибудь колченогому оборванцу, как он проталкивался к ее носителю как можно ближе и тем или иным способом убивал несчастного. Чаще всего убийцы использовали яд, обильно смазывая им заостренный наконечник костыля, спицу или рыболовный крючок, застревавший в ткани и слегка царапавший кожу при движении. А так как рыболовный промысел в Синегорье был делом обычным, то и крючок, случайно найденный в тряпье покойника, не вызывал ни у родственников, ни у старух, обряжавших его в последний путь, никаких подозрений.
Бывало, впрочем, что роковой крючок извлекали из шелковых шаровар молодого заезжего купца или, скажем, мельника, привезшего на базар муку и вдруг рухнувшего бездыханным среди своих мешков. Порой на это обстоятельство не обращали внимания, но бывало, что оно вызывало вполне понятное и законное любопытство друзей, родственников и, в особенности, кредиторов покойника. Последние в зависимости от своего влияния, связей и размеров долга либо оставляли факт обнаружения крючка без внимания, либо поднимали шум, требуя проведения следствия, масштаб и результат коего напрямую зависел от вложенных в это дело средств.
Простое и дешевое следствие ограничивалось допросом слуг, родственников и кратким набором гаданий на паленой шерсти, подкрашенной кровью, на воде, огне или петушином крике и чаще всего завершалось публичным сожжением какой-нибудь полоумной старухи, наследники которой на радостях отдавали палачу половину ее скудного скарба.
Дорогое следствие отличалось от дешевого не столько методами, сколько результатом. Чиновники городского сыска (все случаи сомнительных смертей расследовало исключительно это ведомство) перекрестно допрашивали очевидцев, дворцовый врач кормил специально отловленных крыс кусочками печени покойника, и, если хоть одна из этих прожорливых тварей дохла, гадания на пепле, крови и петушином крике не только окончательно подтверждали версию отравления, но и указывали имя отравителя.
В подобных случаях обвинительный перст никогда не указывал на обитателей ветхих бедняцких хижин, но, покружив над списком знатных вельмож, состоятельных купцов и цеховиков, падал на имя жертвы, подобно коршуну, высмотревшему в колючей стерне бурую спинку полевой мыши.
Обвиняемого доставляли во дворец, предъявляли крючок и дохлую крысу и заставляли съесть кусок протухшей человеческой печени. Если преступник отказывался от этой принудительной трапезы, его вздергивали на дыбу, после чего он под диктовку чиновника наговаривал на себя такое, что когда народ собирался вокруг плахи или высокой кучи хвороста, то, от стихийного побивания камнями приговоренного спасал лишь молниеносный удар топора или факел, воткнутый в просмоленную солому.
Но бывало и так, что казнь сопровождалась глухим, недовольным ропотом толпы, по ее окончании народ угрюмо стягивал с голов шапки и молча исчезал в кривых переулках.
Через час после казни отрубленную голову или обугленные останки скелета втыкали на шест и провозили по сумеречным улицам, швыряя поминальную горсть золота на крыльцо каждого кабака. Нищие смотрели на эти деньги как на свою законную добычу и, чуть не на лету расхватав монеты, скатывались внутрь заведения, где уже шли приглушенные разговоры о свершившемся. Вскоре дармовое вино развязывало неповоротливые от страха языки, и тогда из отдельных слов и фраз чуткое ухо могло уловить более внятную версию, нежели та, которую представил с эшафота городской глашатай.
Правда, никто из недовольных не представлял убедительных доказательств невиновности казненного, но самый дух сомнения, витавший под низкими закопчеными сводами заведения, невольно наводил на мысли о некоем заговоре с утвержденным сценарием и заранее определенными жертвами.
При этом народная молва не только отчетливо отделяла казненных от их мнимых жертв, но и объединяла отравленных в некое сообщество. Пасть от ядовитого острия (ходили упорные слухи о следах игольчатых уколов на телах погибших) мог как вечный бродяга книжник, прибывший в Стольный Город с купеческим караваном, так и белокурый северный наемник, стремящийся во дворец, чтобы продать князю свой тяжелый двуручный меч и бешеную ярость, с которой он мог крушить борта и мачты ладей и срывать клочья шкуры с пробегающего быка. Составляя все эти случаи в единую цепочку, даже самый недалекий обыватель видел, что всякая сколько-нибудь выдающаяся личность либо не задерживалась в Стольном Городе, либо очень быстро обретала в нем свое последнее упокоение. Но связать эти внезапные смерти с убогими калеками, издавна месившими грязь на улочках Стольного Города, а тем более усмотреть начальное звено в серой собачьей шерстинке, бог весть где приставшей к рукаву или штанине, мог лишь выдающийся ум, да и то после долгого и пристального наблюдения за предполагаемой жертвой безжалостных убийц.
Глава четвертая
Князь Владигор не любил, когда его хватали за полы кафтана или внезапно брали сзади за плечо. В первом случае он одергивал одежду и стряхивал назойливую руку, а во втором чуть приседал и, перехватив чужое запястье, резко скручивал его посолонь, отчего противник перегибался в пояснице и утыкался лицом в собственные колени. Когда бледный, изможденный нищий, сидевший под ветхим зонтом на выходе из княжеского двора, вдруг запричитал у самых ног Владигора и, выпустив свой зонт, протянул к нему сморщенные ладони, князь отступил в сторону и бросил попрошайке золотой.
Нищий визгливо захихикал, поймал монету в сложенные ковшиком ладони и пополз за князем, выставляя перед собой ручку зонта с ворсистым пучком шерсти вокруг набалдашника. Ракел, вышедший из ворот следом за Владигором, схватил наглеца за ворот вытертого клочковатого тулупчика, но гнилые нитки треснули, оставив ворот в кулаке Ракела, а нищий, резко упав вперед, набросил серую неприметную шерстинку на узелок обмотки под коленом князя.
В толчее перед воротами никто не обратил на это внимания, кроме бродяги, отбитого князем у Дувановых молодцов. Бродяга, кстати, сразу попал под надзор Ракела, который всю ночь не спускал с него глаз, а перед городскими воротами даже купил в придорожной лавке тонкую оленью жилу и намертво захлестнул петлей его запястье, другой же конец не выпускал из руки, оставив между собой и бродягой локтя полтора свободно провисающей жилы, которая терялась в лохмотьях и была совершенно незаметна со стороны. Так, связанные, они прошли по улочкам Стольного Города, приблизились к воротам княжеского дворца, влились в траурную процессию, обошли гроб и, покинув пределы двора, опять смешались с пестрой городской толпой.
Берсень шел следом за бродягой (назвавшимся Урсулом) низко склонив седую голову и опираясь на посох, в полости которого скрывался длинный клинок, насаженный на крестообразную деревянную рукоятку. Обходя гроб, он пристально вгляделся в бледное лицо покойника, поразительно схожего с живым князем. За двадцать лет, проведенных в подземелье, Берсень привык питаться слухами, проникающими даже туда, куда не доходит ни солнечный луч, ни глоток свежего воздуха.
Слухи проникали в глухой каменный мешок с новыми узниками и достигали ушей Берсеня в виде яростных ругательств, слабых протестующих стонов, а также полусумасшедших причитаний и молений, обращенных к Князю-Солнцу, идущему со светлым воинством на битву с гнусным Климогой и его омерзительным покровителем Триглавом. Из всех этих обрывочных сведений Берсень составил историю лихой скоморошки, пленившей мужественное сердце грядущего освободителя и бесследно канувшей в мутную Реку Времени, которая то разбегается на бесчисленное множество ручейков, то вновь стягивает их в одно могучее русло. Сцена, представшая перед глазами старого тысяцкого в княжеском дворе, завершала хоть и печальным, но все же вполне определенным образом долгий ряд сомнительных и противоречивых свидетельств. Пристально вглядывался он в лица безутешной вдовы и разубранного в шелка и бархат младенца, сидевшего на княжеском троне, и понимал, что по окончании этого спектакля княжеский дворец перейдет в холеные руки самозванки, чьи пальцы, обильно унизанные тяжелыми перстнями, властно сжимали спинку кресла, обитого чеканными золотыми пластинками. Понимал он и то, что ни сама идея низвержения Владигора, ни ее мрачное, но впечатляющее воплощение не могли возникнуть внезапно в чьей-то одинокой честолюбивой голове. Здесь был заговор, ниточки которого пряли и сплетали согласные, хорошо понимающие друг друга руки некоей многоголовой и злокозненной твари. Заговор был осуществлен столь безупречно, что ни у кого в процессии, мерным шаркающим шагом обходившей дубовую колоду с покойником, по-видимому, не возникало даже тени сомнения в подлинности происходящего.
Но как у любого согласно действующего механизма должен быть некий управляющий центр, так и у заговора должен быть один мозг, подобный пауку, не только непрерывно выпускающему из бархатного своего брюшка клейкие нити, но и чутко отзывающемуся на малейший трепет раскинутой паутины. Думая обо всем этом и наблюдая из-под седых кустистых бровей за происходящим вокруг, Берсень хоть и скрипел зубами от бессильной злости, но все же не мог не восхититься искусным воплощением хитроумного замысла, рядом с которым резня, учиненная Климогой во дворце Светозора, представлялась убогим бандитским налетом на постоялый двор.
И все же он был убежден в том, что козни заговорщиков рано или поздно будут раскрыты. Так было с заговором Климоги, когда волкодлаки не успели перерезать всю нечисть, заполонившую княжеский дворец в ту далекую кровавую ночь, а уцелевшие рассеялись по всему Синегорью и слово за словом поведали чутким ушам синегорцев истинную правду. Здесь же правду предстояло еще выяснить: отыскать единственную ниточку, ведущую к пауку, точнее, к мозгу, питающему нити заговора своей невидимой силой. Чей это был мозг, чья голова? Дувана? Десняка? Или, быть может, этой бледноликой «вдовушки», холодно смотревшей на процессию из-под круто изогнутых черных бровей?
Раз возникнув, эти вопросы продолжали мучить Берсеня и после того, как все четверо оказались за пределами княжеского двора, где уличная толпа, казалось, жила обычной суетливой, но безрадостной жизнью. Веселые лица в толпе встречались столь редко, что скорее обращали на себя внимание, нежели отмеченные признаками усталости и равнодушия. Именно по этой причине рассеянный взгляд старого тысяцкого остановился на нищем, который сидел под драным зонтом и весело показывал прохожим сверкающую золотую монетку. Когда же он повнимательнее пригляделся к нищему, то буйная радость калеки по поводу монетки показалась ему нарочитой и наигранной.
Но тут взгляд Берсеня упал на перстень идущего впереди князя, точнее, на тонко оправленный аметист, грани которого вдруг стали наливаться густым кроваво-красным светом. Берсень отпихнул ногой назойливого нищего, догнал князя, положил руку ему на плечо и спустя мгновение уже корчился на бревенчатой мостовой, уткнувшись лицом в собственные колени. Падая, он успел заметить на грязной обмотке поверх княжеского лаптя пушистую серебристую шерстинку, скрученную весьма привычной к этому занятию рукой.
Десняк сидел в верхней каморке рубленой бревенчатой башни и ждал вестей. Накануне похорон мнимого князя Цилла уверяла его, что все пройдет – как надо, но именно ее «как надо» больше всего смущало искушенного в интригах старого вельможу. Прежде всего Десняк сам не был вполне уверен в том, что ему так уж необходим этот погребальный балаган, и, если бы не Цилла, он вполне довольствовался бы своим положением.
Молодой князь после вступления на престол оказал ему особую честь, пригласив к утренней трапезе в маленькую, разубранную коврами и мехами горницу и приказав накрыть стол на два прибора. За завтраком князь Владигор был необыкновенно учтив, сдержан и столь искусен в обращении с многочисленными ножичками и вилочками, разложенными по обе стороны от фарфоровых тарелок, что, глядя на его бледные ухоженные руки, Десняк с трудом верил, что они знакомы с рукоятью меча или древком копья. И если бы он своими глазами не видел, как этот стройный широкоплечий молодец с пронзительным взглядом светло-синих глаз поднимал на дыбы белого жеребца и рубил клыкастые головы мерзкого чудовища, сплошь покрытого панцирем из колючих роговых пластин, никакие рассказы очевидцев не смогли бы убедить старого вельможу, что этот юнец и есть тот самый князь Владигор, положивший предел правлению Климоги.
Но Десняк сам наблюдал из оконца своей каморки страшный бой с Триглавом, а в отдельные моменты, когда гибель отважного всадника казалась неизбежной, даже приставлял к глазу зрительную трубку, мгновенно бросавшую наблюдателя в самую гущу бешеной сечи. Когда Триглав заносил когтистую лапу над белокурой головой, губы Десняка вздрагивали от возбуждения, словно желая предупредить князя о грозящей опасности, но в последний миг всадник припадал к шее коня и тем самым вновь избегал смерти.
Впрочем, несмотря на то что за поединком следили практически все жители Стольного Города, после воцарения князя стал расползаться мерзкий, непотребный слушок о том, что битва эта была не более чем мороком, сотворенным некоей могучей нечистой силой с таинственными и далеко идущими целями. Причем мутили воду не столько сами горожане, сколько захожие скоморохи, уже успевшие сшить трехголовый панцирь из заскорузлых обрывков кабаньих шкур и набить его всякой трухой. Они таскали это чучело по всем городам и весям Синегорья и с большим успехом представляли перед уличными зеваками историческую схватку.
По приказу Десняка его люди тайком схватили и приволокли в застенок одного из этих площадных шутов, но все попытки разговорить его, вздернув на дыбу, не дали ровным счетом ничего. Даже когда заплечных дел мастера до упора заворачивали подъемные барабаны, заставляя жилистые конечности лицедея с хрустом выскакивать из суставов, их обладатель лишь вопил, закатывал глаза и корчил такие жуткие рожи, что его мучители в ужасе бросали рукоятки, и истерзанное тело шута с истошным воплем обрушивалось на нижнее бревно пыточного снаряда. Шута отливали водой, привязывали к деревянной кобыле, хлестали кнутом, прорубая кожу до ребер и позвонков, но он только вопил, дергался и в конце концов снова лишался чувств, так и не сказав, кто вразумил их бесшабашную компанию представить героическую схватку в виде неуклюжего топтанья корявого трехголового чучела перед волосатым оболтусом, лихо гарцующим на растрепанной просяной метле.
Лицедей молчал, даже когда его распяли на широкой доске, сплошь покрытой стальной щетиной остро заточенных гвоздей. Правда, при этом он старался как можно меньше шевелиться и дошел в своих стараниях до того, что побледнел, похолодел и стал похож на покойника. Когда же его попробовали слегка оживить, положив на грудь две раскаленные в горне подковы, мнимый покойник открыл глаза, потянул носом едкий запах паленой кожи и, пробормотав что-то вроде: «Ох, грехи наши тяжкие!» – в самом деле испустил дух.
Застеночные мастера сперва стали злобно ругаться, обвиняя друг друга в топорной работе, но когда Десняк, присутствовавший при пытке, собственноручно налил им по ковшу водки, единым духом выдули подношение и, затянув песню «Смерть да смерть кругом…», стащили покойника со снаряда, в клочья разодрав об острия гвоздей его костлявую спину. Когда Десняк ушел, они кинули жребий, кому достанется жалкое тряпье скомороха, а потом отволокли труп в мертвецкую, чтобы ночью вывезти его подальше в лес и утопить в болоте, завалив место погребения лобастыми замшелыми валунами.
Душегубы затолкали труп в мешок и, по обыкновению, напились. Дабы не утруждать себя долгим путешествием, они спустили мешок в ближайший придорожный пруд, добавив к его содержимому с полдюжины булыжников. Тут, как на грех, замолотил дождь с градом, заставивший палачей вытащить на берег лодку и укрыться под ней, перевернув днищем вверх и согреваясь из захваченной с собой баклажки.
И вот тогда-то и случилось такое, отчего все трое собутыльников не то чтобы совсем лишились языков, но слегка тронулись умом, отчего их речи стали распадаться на отдельные, никак не связанные между собой слова, как-то: патлы… пузыри… мертвяк вонючий… и прочие, запись коих вряд ли внесет ясность в суть случившегося в ту ночь на берегу заросшего ряской пруда.
Картина, составленная из этих невнятных и, прямо сказать, не совсем трезвых, восклицаний, вырисовывалась совершенно дикая и невозможная. Когда дождь якобы внезапно утих, ряска вдруг вскипела пузырями и на поверхности показалась облепленная водорослями голова утопленника. Выглядывавшие из-под лодки собутыльники сперва согласно потрясли головами, мол, не мерещится ли им то, что они видят, но, когда страшное существо стало шумно отфыркиваться и стряхивать ряску с перепутанных волос, под лодкой затихло всякое движение, ибо очевидцы вмиг уподобились тем самым булыжникам, что наполняли лежавший на дне пруда мешок.
«Утопленник» не обратил ни малейшего внимания на произведенный им фурор. Он вылез на берег в двух шагах от перевернутой лодки, отряхнулся, отжал длинные соломенные патлы и тряпку, облепившую его костлявый крестец, и, поеживаясь от ночной прохлады, скрылся в густом придорожном кустарнике.
Заплечных дел мастеров хватились в замке лишь на следующий вечер, когда Ерыга приволок из кабака очередного бродягу, под хмельком сболтнувшего ему о том, что он своими глазами видел «истинного князя» во главе тьмы кочевников в низовьях Чарыни. Усердных работников «кнута и дыбы» искали всю ночь, и лишь под утро один из рыбаков случайно увидел под опрокинутой на берегу лодкой три пары сапог, бурых от запекшейся крови.
В замок всех троих пришлось нести на носилках, ибо идти своим ходом они были не в состоянии. Они только мычали, сводили к носу выпученные глаза и корявыми дрожащими пальцами указывали на темное пятно чистой воды посреди нефритовой поверхности пруда. Рыбаки пошарили в том месте баграми, но вытащили всего лишь обрывок веревки, которой был обвязан мешок. Тут палачи опять впали в столбняк и не очнулись даже тогда, когда их привели в замок, попарили в бане и поставили перед каждым по ковшику водки, настоянной на молодых побегах можжевельника.
Разговорились они лишь к ночи, и не просто разговорились, а стали в голос вопить такую дичь, что подняли с постели самого Десняка. Он накинул на плечи шерстяной халат, расшитый странными горбатыми зверями с плоскими утиными мордами на длинных гусиных шеях, спустился в клеть, где сидели прикованные к лавкам душегубы, и, вслушавшись в их истерический бред (до чертей допились, не иначе!), отправил к пруду Ерыгу.
Тот, вернувшись к утру, показал Десняку пустой мокрый мешок и длинный обрывок веревки, которой для верности удавили лицедея перед тем, как бросить его в воду. Десняк нахмурился, покрутил в руках веревку, пробуя ее на разрыв, а когда она не подалась, приказал доставить в его верхнюю каморку болтуна, схваченного на другой день после пыток неизвестно как и куда канувшего лицедея.
Болтун оказался тщедушным мужичонкой с черным от солнца и сморщенным, как изюм, личиком. По-синегорски говорил он не вполне твердо, объясняя это тем, что давно не был в здешних краях, а когда Десняк стал расспрашивать, в каких землях ему довелось постранствовать, начал рассказывать столь многословно, что Десняк остановил его, вызвал писаря и приказал тому записывать за бродягой слово в слово.
Мужичок сперва струхнул при виде роскошного чернильного прибора с рубиновыми печатями и золотой, усыпанной алмазами стопкой для перьев, но когда перед ним поставили ковш с вином – решительно отстранил питье смуглой ладонью и, потеребив редкую курчавую бородку, продолжил свой рассказ с того самого места, где его прервал приход писаря.
Странник говорил, лучина трещала, отражаясь в его черных маслянистых глазках, писарь скрипел гусиным пером, а Десняк нависал над столом, посыпая тальком свежие строки и беличьим хвостом смахивая опадающие угольки с развернутого свитка. Бродяга рассказывал об огромных песчаных пустынях, над которыми возникают в небесах недостижимые видения каменных городов, о степных наездниках, на всем скаку попадающих копьем в обручальное кольцо, о дорогах, вымощенных каменными плитами, о холмах из человеческих черепов по обочинам этих дорог, о всадниках, закованных в гравированные стальные панцири вместе со своими конями подобно гигантским черепахам, столь же неуязвимым и беспомощным, как они.
Десняк не перебивал, и даже когда странник пускался в подробные описания уже известных ему вещей, не останавливал его, продолжая терпеливо помахивать над свитком беличьим хвостом и с треском запаливая от огарка новую лучину. Он терпеливо ждал, когда мужичок сам собой перейдет к тому, что интересовало его больше всего, но тот говорил о чем угодно, кроме белокурого вождя степных кочевников, якобы ограбившего груженный шелками и пряностями купеческий караван на покрытом вечными снегами перевале. Десняк понимал, что этот лихой атаман мог не иметь никакого отношения к истинному наследнику синегорского княжения, – мало ли отчаянных вояк выросло и разлетелось по свету из украденных и проданных в рабство синегорских пацанов! – но сам факт настораживал и, при всей отдаленности, требовал к себе особого внимания.
До налета на перевале странник добрался только под утро, когда ночная тьма в окошке каморки сменилась синим предрассветным туманом, а петушиная стража пустила по кругу третью перекличку. Белокурый вождь, по описанию странника, был горбат, но чрезвычайно широк в плечах, прикрытых полосатой шкурой зверя, мордой похожего на синегорскую рысь.
– У него морда на шлем была напялена или как? – перебил Десняк.
– Нет, нет, господин хороший! – замахал руками странник. – У него и шлема-то не было, один ремешок вокруг головы, чтобы волосы в глаза не лезли.
– Так откуда ж ты тогда знаешь, какая у того зверя морда? – Десняк зевнул и помахал в воздухе беличьим хвостом.
– Как не знать, господин, когда я таких зверей живых видел! – воскликнул бродяга, выдернув из жидкой бородки длинный волнистый волосок.
Поняв, что белокурый горбач никак не может сойти за синегорского князя, Десняк еще немного поговорил с бродягой о разных чудесах, до которых был большой охотник, а затем приказал накормить своего ночного собеседника и дать ему выспаться. Когда странника увели, Ерыга, слушавший весь разговор из ниши за настенным ковром, начал было хмуриться и бормотать что-то насчет каленых игл под ногти, но Десняк без слов вытянул его тяжелой плетью и приказал писцу на две луны перевести слишком ретивого опричника на тихое прохладное место ночного привратника.
С той поры пытки в замке прекратились, и потому, сидя напротив князя за накрытым столом, Десняк спокойно смотрел в его глубокие синие глаза, где отчетливо светились три главных качества Владигора: мужество, ум и какая-то странная, непонятная Десняку печаль. К концу трапезы он уже не сомневался, что перед ним сидит истинный наследник Светозорова престола, но это ничуть не меняло существа задуманного Десняком дела.
Точнее, не им самим задуманного – старому вельможе вполне хватало и власти, и могущества, и подорожных сборов с купеческих караванов, и еще кое-каких не совсем легальных источников дохода, – а Циллой, смуглой чернобровой дивой, доставшейся Десняку при несколько необычных обстоятельствах.