Текст книги "Закон полярных путешествий: Рассказы о Чукотке"
Автор книги: Альберт Мифтахутдинов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)
Праздник Луны
Приключения всегда говорят о том, что ты чего-то не можешь, а мне хотелось быть опытным тундровиком.
Тогда, во второй раз, мы были вместе с Нанывгаком. Мы прижались друг к другу и курили. Снег совсем засыпал нас, яму под нартами мы выкопали хорошую. Пурга бесновалась где-то над нами.
Было тепло.
Со стариком мы старые друзья. И вообще, когда сидишь под снегом, всегда говоришь правду. Я рассказывал о Ней. О том, что это лучшая женщина в мире.
Старик молча кивал головой. Это он знал лучше меня: месяц назад Нанывгак похоронил Ильмытваль – свою единственную на этом свете женщину. Оставила она ему четырех дочерей.
В прошлом году Ильмытваль узнала, что у меня родился сын, и спросила, когда Она и сын приедут с материка. Я сказал, что осенью. Осенью Она и сын действительно приехали. Парень был уже большой – месяцев семь.
Вечером Ильмытваль и с ней две старухи пришли ко мне в гости. Сначала мы пили чай и обсуждали поселковые дела. Затем они спросили, где сын? Я провел старух к нему.
Сын не спал. Он стоял в кроватке, вцепившись ручонками в ее спинку, и с удивлением глядел на старух.
Они сели прямо на пол. Ильмытваль вышла на середину комнаты, запела и, припевая, стала танцевать. Это был древний ритуальный танец. Песня посвящалась моему сынишке.
Старухи подпевали, раскачиваясь, и хлопали иногда в ладоши.
– Ты понимаешь? – спросила Она.
– Да.
– Переведи, пожалуйста.
– Она поет, что его ждали долго, вот уже наупечвак стали ванкачкорами… ну, то есть годовалые важенки превратились в двухгодовалых. Еще она поет, что он хороший мальчик и белый-белый, как снег. А глаза, как у нерпы. Она желает вырасти ему охотником, метким охотником, и видеть далеко, как ворон. Она поет, что он не будет бояться ветра, если станет морским охотником. Что у него будут хорошие собаки, а если не будет собак, то их даст Нанывгак.
Она поет, что сама сочинила эту песню, как учил ее отец. А лучше всех песни сочиняет Нанывгак. Он тоже споет, когда маленький белый человечек первый раз выйдет на охоту…
Ильмытваль кружилась, раскинув руки, подражая полету ворона, мягко, неслышно прыгала, а руки ее и пальцы не знали покоя ни секунды.
– Ну-ну, дальше, переведи, – торопила Она меня шепотом.
Я рассмеялся:
– Если кое-что перевести на русский – получится ругательно. А по-эскимосски очень ласкательно. Теперь ты понимаешь?
Она кивнула. А Ильмытваль продолжала петь и танцевать.
Я до сих пор помню эту мелодию. Я медленно насвистываю ее, и Нанывгак внимательно слушает.
Я не вижу его лица, но знаю, что он улыбается. Он узнает песню. Ему приятно, что об Ильмытваль говорят доброе.
Ведь каждому приятно, когда о любимом человеке говорят хорошее.
Мы не знаем, когда кончится пурга. Это сейчас я знаю, что мы просидели в снегу больше суток, но тогда мы не знали, сколько нам еще сидеть.
Старик обнимает меня. Мы, как наши собаки, стараемся прижаться друг к другу плотнее, стараемся вобраться в себя, стараемся стать меньше.
Потом он мне говорит, что я могу спать, что он спать не будет, а потом, когда ему будет совсем трудно, спать будет он.
Я соглашаюсь. Один должен дежурить. И когда мне кажется, что я вот-вот увижу один из двух снов, которые вижу всю жизнь, я слышу, как Нанывгак говорит:
– Мы вернемся… поедем стойбище… праздник Луны… я приглашаю тебя.
Я просыпаюсь как от удара. Еще никому из русских не удавалось присутствовать на празднике Луны.
Это самый большой подарок для меня. Мне хочется плакать, мне хочется немедленно сделать старику что-то доброе.
Но я сейчас ничего не могу. И тундра, и снег, и пурга, и собачки, спящие тревожно, – все это дом старика, и здесь он сильнее.
…Яранга, в которой мы остановились, была самой большой.
Вечером сюда, на праздник Луны, пришли гости – жители стойбища. Нанывгак встречал всех и усаживал каждого на свое место.
Родственники Нанывгака – женщины – пришли с украшениями на головных уборах. К кожаной ленточке головной повязки был привязан кусочек шкуры оленя с длинным ворсом. Я догадался, что эти кусочки с шеи оленя.
Мужчины были в вышитых плащах из вымороженных моржовых кишок, все женщины – в вышитых торбасах и новых керкерах.
Каждому, кто участвует в празднике, были розданы маленькие весла, величиной в три-четыре спички. Каждому была дана чашка с кровью. Я тоже получил веселко и чашку с кровью. И деревянную кисточку. Я сидел и молчал.
Я решил делать то же, что и все.
Зажгли большой жирник.
Вышел незнакомый мне старик, взял бубен, стал у входа в ярангу и начал петь. Он пел и плясал. Плясал тихо и осторожно, чтобы никого не задеть: ведь нас в чоттагине набилось много.
Все, кто был, ему подпевали. И рисовали кисточками на лопастях веселок. Я не знал, что рисовать. Я стал подглядывать.
Я видел, что рисуют сопки, оленей, собак, солнце, ярангу, незамысловатые орнаменты. Нанывгак был грамотным, и он просто поставил свое имя и повесил веселко высоко над головой на заблаговременно натянутую нерпичью сеть.
Только сейчас я понял назначение веревочки у маленького весла. Я обмакнул кисточку в чашку с кровью, нарисовал кита, курящего трубку, я часто его рисовал, и старику этот рисунок нравился, потом начертил свое имя и повесил веселко над головой рядом со стариковским.
В жирник добавили жира, и стало светлей. Я увидел вдруг, что вокруг главного столба, на котором держится яранга, привязаны большие весла, настоящие, с которыми выходят в океан. От столба в свободный угол, не занятый людьми, тянулась большая продолговатая куча. В ней я различил черепа моржей, нерп, зайцев, песцов, был и медвежий. Куча угадывалась и за стенами яранги. Это была годовая охота. И песни были во славу будущего сезона, во славу удачливых, я эти песни помню.
Самых удачливых я знал. Они приносили маленькие рейки, обтянутые шкурой, игрушечные вельботы и складывали их у основания столба, на котором висела нерпичья сеть и вокруг которого были привязаны настоящие весла.
Певцы сменяли друг друга. Когда они уставали – пели женщины.
Было много еды. Те, кто приходил с посудой, набивали посуду мясом и уносили в другие яранги тем, кто не может прийти на праздник.
Гости сменяли друг друга. Было много песен. Из песен я понял главное, что знал и раньше: удача одного – удача всего стойбища, а беда одного – горе для всех.
Здесь, на эскимосском побережье, никогда не было плохих песен, не было плохих обычаев, наверное, не было и плохих дел, или просто о них я еще не знал.
На третий день праздника пел Нанывгак. Я ждал его песен. Я знал, что каждой своей дочери колыбельную сочинил он сам. И у каждой это была только ее песня и на всю жизнь. И каждой из них он дарил колыбельную в честь одного из четырех ветров. Назывались колыбельные по имени ветров: Эйгынлин – северный, Керальгин – западный, Никеен – восточный, Ыненнан – южный. И дочери, давно имеющие целый выводок детей, сидели тут же и подпевали.
По улыбке Калянтонау – самой старшей – я понял, что эта колыбельная принадлежит ей, это песня, посвященная северному ветру Эйгынлин.
О северном ветре, о северном ветре…
У-у-ахх! У-у-ахх!
Я вечером эту песню услышал,
А с этой песней вечером
К нам в ярангу пришла новая девочка.
И с этого времени это ее песня.
А эту девочку зовут Калянтонау,
Видно, прислал нам ее келе.
Вырастешь – пой сама эту песню
И берегись северного ветра…
У-у-ахх! У-у-ахх!
У-у-ахх! У-у-ахх!
Старик кончил петь и сел рядом со мной у жирника. Гости все еще продолжали тянуть напев.
Женщины принесли нам много мяса. Я выбрал сердце, язык, два ребра, остальное пустил по кругу. Старик макал мороженое моржовое мясо в нерпичий жир.
Потом мы пили чай, а женщины поочередно пели, стараясь кокетничать или стесняться – я так и не понял.
И вышла Тагрына, младшая дочь.
Она сбросила с левого плеча керкер, потом опустила его с правого, она была обнаженной по пояс. Она пела и плясала, и рукава керкера болтались в такт движению ее бедер, и тень ее, большая тень, металась по стенам яранги, и казалось, что у нее четыре руки. Она пела и плясала, закрыв глаза. Это тоже была колыбельная, которую сочинил ей Нанывгак тридцать лет назад. Колыбельная в честь Никеена – восточного ветра.
Я большой ветер,
Но не злой.
Я просто пою песню.
Иногда человек отдыхает
При большом ветре.
И поэтому на ветер
Нельзя обижаться…
Если будет холодно —
Тоже нельзя обижаться.
Может быть, я ласкаю
Своей долгой песней.
Я большой ветер,
Но не злой.
Не надо на меня обижаться…
– Ты же знаешь наш разговор, – сказал Нанывгак. – Пой. Видишь, все поют, помогают ей петь. Давай вместе, давай петь.
Я встал.
Я пел и хлопал в такт ладонями, я помогал песне, и она росла, сначала во мне, потом выплеснулась где-то у жирника, у его пляшущего пламени, и встал Нанывгак, и мы обнялись, мы пели и раскачивались, а где-то над нами, над ярангой шумел ветер и тоже пел с нами, пел о себе, о нас, о нашем братстве.
И я знал, что дождусь того времени, когда старик Нанывгак поведет на охоту моего сынишку и споет для него колыбельную, которую он заготовил для своего сына, но так и не спел, и будет мой мальчик знать ее, и петь, когда он один, когда ему хорошо или плохо, и лицо у него будет в это время, как у ребенка, который впервые открыл для себя мир и вдруг удивился его несовершенству.
И думалось мне, что у меня еще все впереди, и я давал мысленно клятву, что никогда не покину этих людей, что их беды станут моими бедами, как сейчас их радость стала моей.
Старая яранга
Утром к старику Керго пришел председатель. Старик сидел на нартах у входа в ярангу. Грелся на солнышке, ковырялся в трубке. Его жена Мымчинэ копошилась в чоттагине. Оттуда слышался натужный кашель, вздохи. Тоненькой струйкой пополз на улицу дым. Старуха разжигала костер.
Председатель сел на нарту, вытащил портсигар, и они с Керго закурили. Не впервые начинал председатель этот разговор.
– Вот что, – сказал он. – Твой дом уже неделю стоит. Понимаешь?
– Ии… – кивнул старик.
– Надо переселяться. Ты один остался. Только ты живешь в яранге. Понимаешь?
– Ии…
– Бумага пришла из Магадана.
Председатель вытащил белый листок и отдал Керго. Старик равнодушно посмотрел на бумагу и снова занялся трубкой. Читать он не умел.
– Пишут, что твою ярангу перевезут в город. В музей. Чтобы все люди смотрели, как раньше жил Керго. И как жили все на побережье. Понимаешь?
– Ии…
– Ты ничего не забирай. Все оставь – и чайник, и рэтэм[6]6
Рэтэм (чукот.) – покрытие яранги.
[Закрыть], и колья, и котел – в общем, все. Твоя яранга последняя, больше на берегу нет. Учти.
Керго посмотрел на берег, на дальние сопки. Вздохнул.
– Мы тебе все купили. Койки, столы, чашки-ложки разные, в общем, все, понимаешь? А трубку можешь забрать себе. Трубка в хозяйстве пригодится, – и председатель засмеялся. – Скажи Мымчинэ, пусть собирается. Скоро за ярангой придет пароход.
В новый дом старик натаскал шкур. Спал с Мымчинэ на полу. На кровати боялся. Председателю объяснял:
– А вдруг я ночью упаду?
– Дети, – председатель улыбался.
Каждый вечер Керго и Мымчинэ приходили к своей яранге, сидели на берегу, молчали. Старик курил трубку, а Мымчинэ сидела просто так. Смотрела в море. В ярангу они не заходили, хотя там все было как прежде. Нельзя заходить в ярангу, если ты ее сам покинул.
Каждый вечер они спешили сюда, как на свидание с прошлым. Они садились у входа. И хотя тут никто не жил, яранга еще сохранила свой удивительный запах. Старик потихоньку втягивал носом воздух, ноздри его дрожали, он закрывал глаза. У прошлого был запах, и Керго волновался.
Пароход пришел утром. Молодые, веселые парни управились с ярангой быстро. Они поставили основания кольев на распорки, стянули их канатом и так перенесли на палубу. Старик не видел, как орудовали матросы. Очень рано он ушел на рыбалку и пропустил важнейшее событие – приход первого парохода. Каждый год старик сообщал эту новость первым и целую неделю всем рассказывал, как увидел дымок на горизонте, как догадался, что это старый знакомый «Докучаев».
А вот теперь пароход увозил его прошлое. Невеселое это дело – рассказывать о том, как что-то от тебя увозят.
Старик сидел на берегу и смотрел на пароход. На палубе стояла его яранга, в которой он прожил всю жизнь. Дул южак, глаза старика слезились. Он втянул носом воздух. Знакомого запаха не было.
Старик о чем-то мучительно думал. Вдруг вскочил, заковылял в правление. Председатель подписывал какие-то бумага и отдавал их незнакомому человеку с парохода.
– Куда идет, говоришь? Туда, – махнул рукой председатель, – на юг, в Магадан.
Керго заволновался и долго путано что-то объяснял человеку с парохода. Тот ничего не понял.
– Ладно, – сказал председатель, – отвези его на судно, там разберетесь. Переводчицу возьмите, Леночку.
Капитан долго водил старика и секретаря сельсовета Леночку по пароходу, показывал свое хозяйство. А когда капитан открыл шампанское, глаза у Керго заблестели. Нет, будет что рассказать на берегу.
– Так какое у тебя дело, Керго? – спросил капитан, когда они поднялись на палубу.
– Он хочет ярангу посмотреть, – сказала Леночка.
Они пошли. Яранга была поставлена крепко. Старик обошел вокруг нее.
– Он спрашивает, правда ли, что пароход идет на юг?
– Да, – сказал капитан, ничего не понимая.
– Он говорит, что нужно ярангу переставить.
– Зачем?
Леночка смутилась.
– Надо переставить так, чтобы вход в ярангу выходил на восток. Так говорит старик.
Капитан что-то сказал матросу. Пришли парни. Подняли за колья ярангу и поставили ее по-новому.
Вечером пароход уплывал на юг. Старик сидел, как всегда, на берегу, смотрел на пароход.
Капитан не знал, что ему будет удача. Керго хотел, чтобы к людям, которым вдруг почему-то понадобилась его старая яранга, не пришла беда, чтобы они были счастливы. А для этого надо, чтобы вход глядел на восток. На востоке восходит солнце, а с солнцем приходит радость. В стойбище Керго все яранги глядели на восток.
Хорошее отношение к собакам
На собак география накладывает свой отпечаток, как и на людей. Характер пса формируется окружающей средой, как и характер человека. Но человек равнодушный забывает об этом. Для него все собаки «на одно лицо», и ко всем собакам у него одинаковое отношение. У плохих людей животных надо отбирать, если животное не имеет возможности оставить хозяина.
В этих записях пойдет речь о чукотских собаках, живущих на берегу реки Большой Анюй, впадающей в Колыму. Четвероногие большеанюйского побережья отличаются от своих собратьев, живущих на материке, точно так же, как люди тундры от людей юга.
Все чукотские собаки работают. Или в упряжке, или помогают охотнику в тайге, или сторожат избушку от зверя.
Я расскажу о собаках в период короткий и для них непривычный – в период вынужденного безделья или заслуженного отдыха, как хотите. В короткий период заполярного лета. Когда чинятся нарты в ожидании первого снега. Когда зверь не подходит к зимовью и сторожить нечего. Когда уходишь за лосем и берешь в лодку только одного пса, любимчика, остальные воют, стонут от ревности, просятся тоже.
Глазик
На берегу Большого Анюя – село Пятистенное. На сопке, покрытой фиолетовыми пятнами иван-чая, три ряда домов. Дома стоят ровно, в три линеечки. В них почти никто не живет. Только в крайнем юкагир Егор с женой и детьми, да в центре ламут Филиппыч с женой чукчанкой, и в самом верхнем – мы, ихтиологический отряд, на лето и осень избирающие тундру или тайгу. Да совсем недавно три русских парня сколотили рыбацкое звено, починили снасти, подписали договор с совхозом и поселились в самом нижнем доме, у воды…
Упряжка собак у Егора, упряжка у Филиппыча, упряжка набрана у ребят, хотят и на зиму остаться, думают зимовье рубить.
Нам упряжка ни к чему, мы с первым снегом свернем экспедицию и уплывем на север, а там, у океана, ждет самолет. А раз собак своих нет, то все чужие – наши, привечаем их, знакомимся, они тоже к нам привыкают.
Ночью над сопкой висит солнце. Тишина. Пахнет росой. И над рекой странные метелки все лето рыжей травы. Никто ей не знает названия, и мы в наших ученых книгах-определителях так и не нашли ей имени. Но пахнет она только ночью, при росе. Пахнет сеном. Сеном с материка. Вот-вот коровы появятся из-за сопки. Медленные, тяжелые молоком. Пахнет детством. И бабушкиными сказками.
Но в солнечной светлой полярной тишине, когда будто и вода в реке течет медленней, физически ощущаешь, как на сотни верст окрест ни жилья, ни человека. И лишь первозданность природы. А ты, и река, и трава, и спящие собаки – все едино.
Опускаешь в воду руки, перебираешь гальку на дне, моешь лицо, возвращаешься домой по узкой, тянущейся в гору тропинке, несешь в руке мокрый красивый камень халцедон.
Повторяя сбоку все изгибы тропинки, тянется в гору молодой овес. Полоска овса не шире тропинки. Откуда он здесь, за Полярным кругом?
Мы долго угадывали странную судьбу этой полоски. И я вижу караван геологических лошадей. Вот они поднимаются в гору, и вьюки их тяжелы, копыта скользят на береговой глине, и лошади чуть-чуть оседают на задние ноги. Они идут к перевалу, за сопку, а из порванного вьюка последней лошади тоненькой струйкой сыплется овес… Теперь проросший овес показывает путь, которым шли неизвестные нам ребята.
У них свой путь. И у нас…
Из фиолетовых зарослей иван-чая выскакивает фиолетовая молния. Странный зверь странной окраски. Я бегу за ним. Но фиолетовый зверь стремительно ныряет в овес, прыгает через тропинку и пропадает.
Днем рассказываю Егору:
– Я видел утром дикую собаку. Синяя-синяя, даже фиолетовая. Черно-фиолетовая.
Смеется:
– Это Глазик. Он домой приходит редко. Любит свободу.
– Глазик?
– Ну да, так его зовут. У него глаза разные. Вечером придет.
…Вечером я пью у Егора чай, и он показывает в окно. Из густой травы, озираясь, выходит длинный тощий пес. Ребра его можно сосчитать. Собаки глядят на него спокойно, потом отворачиваются, будто Глазика и нет.
Глазик стоит у крыльца, опустив голову, но подняв глаза. Из-за этого кажется, будто смотрит он исподлобья, Один глаз у него белый, второй – темно-коричневый. Егор выходит на крыльцо и молча кидает ему рыбу. Глазик хватает рыбу и стремглав кидается в кусты.
– Теперь не скоро придет, – бурчит Егор.
Увидел я его через неделю, когда жарил на улице рыбу. Глазик вышел на запах. Мне хотелось, чтобы пес не боялся меня. Я вынес на крыльцо мясо.
– Глазик!
Он смотрел на меня настороженно, весь подобравшись для прыжка. Я протянул ему руку с мясом:
– Глазик!
Но этот жест испугал его. Он прыгнул в кусты и скрылся. Оставленное для него мясо съели другие собаки.
Меня удивляла его пугливость и недоверчивость.
– Он всего боится, Егор…
– Он ничего не боится. Его звери боятся. Собаки не дерутся с ним.
– Он может не вернуться?
– Не знаю… он дикарь… любит быть один.
– Бандит-одиночка? Индивидуалист?
– Охотник…
В тайге сейчас привольно. На косах собираются зайцы, в лесу – птичий молодняк, на сопках – много евражек и полевок… все это тяжелый хлеб Глазика. Но к нам на рыбалку он не приходил. Нас всегда сопровождала свора псов. На берегу они отъедались. Рыбы вдоволь. Но Глазик не приходил на берег. Он презирал попрошаек.
Я несколько раз пытался завязать с Глазиком контакт. Но, схватив приманку, он убегал в тайгу и пропадал надолго. И вот однажды все невеликое население нашего поселка высыпало на улицу, удивленное невероятным галдежом, поднятым собаками.
Между домами метался лось. Его выгнал сюда из тайги Глазик. Глазик вертелся тут же, рычал на собак и на лося, собаки понимали его и держали лося, ожидая людей.
Сохатый прянул, Глазик взвился, собаки залились воем, и по тяжелому всплеску воды мы догадались, что лось уже в реке, под обрывом…
Здесь Анюй широк, но течение сильное. Собак быстро снесло, и только Глазик держался около лося. Он догнал его, вскарабкался ему на спину и вцепился зубами в голову. Лось мотнул головой и продолжал плыть, и тут из-за поворота выскочила рыбачья дюралька тех парней, что организовали звено и ловили рыбу. Они сразу увидели лося. Мотор взревел. Глазик спрыгнул, и его понесло течением. Лодка ехала прямо на лося. Голова его ушла под воду, потом снова показалась…
Убитый лось лежал на мелководье. Втроем ребята не могли вытащить его на берег.
Мы с Егором сели в лодку и поплыли к ним помогать.
– Вот! Пешней! – рассказывали ребята.
– Да мы видели…
– А вы проспали? Он от вас же плыл… Чего не стреляли?
– Не успели…
– А кто у него на голове плыл?
– Глазик.
– Ух ты! Это, значит, он пригнал.
На берегу толпились собаки. Глазика среди них не было.
Мы вытащили лося, разделали его, дали мяса собакам. Егор взял два куска, веревку и ушел по косе вниз, к кустам.
– Глазик! – позвал он. – Глазик!
Я сел в лодку и медленно поплыл вниз по реке, наблюдая за Егором. Из кустов вышел пес. Егор бросил ему мясо. Пес взял кусок, но не убежал, а отошел в сторону и съел его. Потом расправился со вторым куском. Егор привязал веревку за ошейник, я подгреб к берегу, и Егор втащил собаку в лодку.
Глазик лежал на корме и дрожал.
– Чего он?! – недоумевал я. – Чего он боится?
– Его старый хозяин держал на цепи. И все время бил… Глазик еще молодой, я купил зимой его. Его боятся все, даже люди. А он боится только людей.
Мы пристали к нашему берегу. Егор отвязал веревку. Глазик прыгнул и скрылся в зарослях.
Лохмач
Лохмач – черный пес в белых штанах и с белыми пятнами на спине. Хвост колечком, помесь лайки с беспородной дворнягой, ласковый, добрый пес, преданный, и глаза веселые, смешливые.
Малые дети Егора треплют Лохмача, таскают, запрягают летом в сани, ездят на нем верхом – все терпит он, забавляется, радуется вместе с детьми.
Завидев евражку, веселый Лохмач подкрадывается, высоко подпрыгивает на месте, как бы приглашая ее поиграть, но евражка знает, чем все это кончится, и предпочитает не вступать с ним в игривые отношения.
Рыбу на наших глазах Лохмач ест редко. Наверное потому, что он всегда сыт. И когда ему кидаешь пыжьяна или хариуса, он осторожно берет рыбу, относит метра на два в сторону и начинает ее закапывать, работая носом и лапами. А закопав, он навсегда о ней забывает. Памяти у Лохмача нет вовсе.
Николай – тощий бородатый человек, хозяин Лохмача. Прошлый год они вдвоем провели на зимовье, и Лохмач хорошо брал белку и птиц и держал медведя.
Николай любит Лохмача, знает все его грехи и ругает незлобиво.
Вот и сейчас, заметив, как собака, озираясь, подошла к куче ящиков, оставленных на косе геологами, Николай орет на всю тайгу:
– Лохмач проклятый! А ну, кыш!!
И швыряет камень, стараясь не попасть. Пес убегает. Николай орет свирепо, а сам еле сдерживает смех. Он хорошо знает привычки собаки: Лохмач поднимает ногу на каждую брошенную или оставленную на берегу вещь, наказывая полевиков за небрежность.
По утрам я сажусь в каяк и переплываю Анюй. Все собаки, которые в это время на берегу, осторожно входят в воду и плывут за каяком. Они плывут вместе со мной на тот берег. И первым в воду всегда кидается Лохмач. Плывет он хорошо. Назад я его перевожу в каяке. Он лежит тихо, но на плывущих следом собак смотрит несколько заносчиво. Но это до поры… Вот когда приплывем, Лохмач будет подозрительно долго крутиться возле каяка. Он знает, что собаки готовы устроить ему небольшую взбучку. А получить трепку в планы Лохмача с утра не входит, и он будет сопровождать меня до крыльца.
– Надо воспитать в Лохмаче дух коллективизма, – жалуюсь я Николаю. – Надо, чтобы он меньше выслуживался.
Николай вспоминает жизнь собаки.
– И вовсе он не выслуживается… преданный он, благодарный. В тайге с ним весело, спокойно. Вот уж верно, друг человека.
– Эй, друг! – зову пса. – Идем-ка на реку!
Мы спускаемся по тропинке к воде. Сегодня мне надо отловить побольше мальков, вчера их у берега были тучи.
Рыбья молодь вертится в тени у лодки. Час назад ребята чистили тут чиров и щук. Мальки растаскивают сгустки крови, внутренности, жир.
Набираю ведро воды, выношу на берег. Потом сачком вылавливаю рыбешек.
Лохмач тоже залез в воду.
Он смотрит на снующих возле его ног мальков и недоумевает: что за странные существа кругом, совсем не пахнут? Он втягивает носом воздух – пахнет водой, рекой. Тогда он трогает мальков лапой – они разбегаются. От удивления его голова сваливается набок. Он так и стоит, будто прислушивается к чему-то. Но вот муть оседает, мальки снова собираются. Лохмач изучает их, внимательно рассматривает, приготавливается, и… хвать!
Челюсть впустую лязгает в воде, мальки разбегаются, Лохмач выходит на берег и долго чихает.
Я не могу видеть, как Лохмач чихает. У него это получается долго, и он мучается. Прошлым летом кто-то из экспедиционных ребят, раздосадованный неудачной охотой, пальнул в пса. Дробина пробила ему нос и небо. Эта сквозная дырка не заросла. И с тех пор во время еды, когда крошки пищи застревают там, он чихает.
Беспечный, доверчивый Лохмач резвится на косе. Он не помнит, как бежал человеку навстречу, душа нараспашку, компанейский пес! А в душу – из двух стволов!
Вот Глазик бы этого не простил. А что Лохмач? У него совсем нет памяти.
Пират
Не знаю, кто в его роду числился в аристократах, но голубая кровь в Пирате чувствовалась за версту. Ходил он по косе не спеша, степенно оглядывая округу.
Одет он в черную густую шубу с длинным мехом. Шерсть всегда блестит на солнце. Он весь черный, только грудь белая. Небольшой белый треугольник – манишка.
Все собаки жили в одинаковых условиях, но у Пирата почему-то был самый ухоженный вид.
С верховьев, где стоят наши контрольные сети, возвращается Егор. Лодка его полна рыбы. Собаки кидаются его встречать. Пират за ними тянется лениво.
По традиции тут же на берегу происходит раздача добычи. Собаки как по команде садятся полукругом, и Егор каждой кидает по рыбине. Каждая собака знает, какая рыба предназначена именно ей, и ловит свою на лету.
Пират не ловит на лету. Это не в его правилах.
Если его доля упадет рядом с ним, он не спеша и не боясь, что другая собака может отобрать еду, наклоняется, нюхает и только потом медленно начинает есть.
Все наши собаки ели любую рыбу. И кормили мы их в основном щукой и чукучаном. Пират ел только рыбу сиговых пород. Чир, пыжьян, пелядь – вот это из рациона Пирата. От ряпушки и муксуна он тоже не отказывался. Но чтобы он опустился до щуки – никогда!
Если в наши сети забредал окунь или налим. Пират долго думал, прежде чем закусить. И если был достаточно сыт, то отворачивался и уходил. Мы знали, что он обижается, если кидаешь ему что-либо, с его точки зрения, несъедобное. Именно кидаешь. Никто никогда не видел, чтобы Пират брал пищу из рук. Даже из рук своего хозяина Егора Пират никогда не брал пищу.
– Пиро! – протягиваю ему рыбу.
Он подходит и внимательно смотрит. Кладу ему рыбу на нос. Он не реагирует. Минута, две… Он отворачивается и уходит. Кидаю рыбу вслед. Он ее обнюхивает, берет и уносит в кусты. Почему он так себя ведет, ведь он голоден со вчерашнего дня? Однажды я пытался его погладить – он оскалил зубы, понурил голову и ушел.
– Не надо гладить! – сказал мне третьеклассник Костя. – Он и нас кусает… Он не любит…
Вот тебе на! Никогда собаки не кусают детей. Разве что в очень крайних случаях, когда они, собаки, больны или когда им, собакам, делаешь больно… И то сначала в качестве предупреждения просто огрызаются.
– Надо ломать Пирата…
Николай засмеялся:
– Дохлый номер… Вон он меня тяпнул. – И Николай показал заштопанный рукав куртки.
Я договорился, чтобы никто, кроме меня, не кормил Пирата.
Целый месяц Пират знал только мой голос, все это время пища его пахла только моими руками. Он научился ходить за мной, когда я его звал. Он научился плыть за каяком, когда я уплывал на тот берег. Он приходил к крыльцу, когда я его звал. И он знал, что получит кусок мяса или рыбы от меня. Но он не брал из рук по-прежнему и, понурив голову, сердитый, уходил, когда я его пытался гладить. (Правый рукав моей куртки и одна рубаха были уже порваны его зубами.)
Почему он не любит ласки? Никто этого не знал.
…Мы пили чай на улице, у костра. Была тихая летняя ночь. Пират дремал у крыльца.
– Ну и как твои эксперименты? – заводил меня Николай.
– Пират!
Пес поднял голову.
– Иди сюда, Пиро! Иди!
Он подошел. Я протянул ему жареную пелядь. Масло сочилось из куска. Пират облизнулся.
– Ну!
Пират отвернулся.
Я положил кусок ему на нос и так держал. Он осторожно раскрыл пасть, взял кусок и отправился есть.
– Ну вот, молодец! – похвалил я его, когда он вернулся на свое место, и протянул руку, чтобы потрепать его по шее. Пират зарычал и хватанул зубами манжет рубашки. Должно быть, он хотел реабилитироваться за измену самому себе, своим принципам, когда он взял еду из рук. Но в том, как схватил зубами манжет, чувствовалась неуверенность. Я понял, что надо железо ковать, пока оно горяча И я очень заволновался.
– Николай, сейчас… сейчас…
Я снял рубашку (маек мы не носили) и голый по пояс сел рядом с Пиратом и положил ему руку на голову. Он резко повернулся в сторону кисти и застыл. Я гладил его, говорил ему спокойным голосом разные слова. Потом обнял Пирата, Так мы и сидели, а Николай от удивления чуть не выронил кружку.
В момент собачьей неуверенности я понял, что ему будет неловко кусать открытое беззащитное тело. Это все равно что укусить в лицо. А в лицо собаки не кусают.
С тех пор каждое утро я брал его на руки (тяжелый, черт!), входил с ним в воду, и мы купались.
Я стриг его, расчесывал, научил играться с куском оленьей шкуры, возился с ним, и, хоть он был по-прежнему собачьим вожаком, характер его был сломлен.
Но победа меня не радовала. Мне не следовало ее добиваться. Ведь Пират потерял свое лицо, забыв истину, которую чувствовал инстинктивно, – ласка человека ведет в конце концов к нему в кабалу.
Байстрюк и Орлик
Орлик – непритязателен. Ест все, что дают. Я иду на мелководье, там резвятся щуки. Стреляю из карабина в черную узкую тень. Даже если не попаду, оглушенная щука перевернется вверх животом и утонет. Тут я ее и достану.
За пять выстрелов добыл пять метровых щук. Несу одну Орлику. Орлик берет рыбу радостно. Физиономия его светится довольством. Поесть он любит, но никогда не ворчит, если его просят поделиться.
Орлик – черный с белыми пятнами. Одно ухо висит, перекушено в драке. Другое стоит. От этого морда у Орлика простодушно-глуповатая. От этого кажется, будто он всегда доволен жизнью, что бы ни случилось.
Из кустов выходит Байстрюк, молодой черный красивый пес. Байстрюк ложится рядом с Орликом и лапой трогает его рыбу. Орлик откусывает себе еще кусок, а остальное милостиво разрешает отпробовать Байстрюку.
Так не бывает. Собака, даже сытая, не отдаст куска. Она не будет есть, но не отдаст другой собаке. А тут Орлик спокойно делится едой. И если бы только раз. А то ведь очень часто. Наверное, они вместе росли щенками. И их кормили всегда вместе… Но это еще ни о чем не говорит. Возьмите любую семью выросших вместе щенков, и вы увидите, как они будут драться из-за мяса.