355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберт Мифтахутдинов » Закон полярных путешествий: Рассказы о Чукотке » Текст книги (страница 14)
Закон полярных путешествий: Рассказы о Чукотке
  • Текст добавлен: 20 апреля 2017, 12:00

Текст книги "Закон полярных путешествий: Рассказы о Чукотке"


Автор книги: Альберт Мифтахутдинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)

Старик и Кошкин

Он спал. Ему было хорошо. Может быть, ему снилась грудь. Мягкая, белая, с большим темным соском, как у Кутгеут.

Он спал и сладко чмокал во сне, а Кутгеут сидела у потухшего очага не шелохнувшись. Она устала за день. В ярангу то и дело приходили все новые гости, и она не успевала разжигать костер, колоть лед, крошить мясо. Ребенок спал у нее за пазухой, укрытый мехом ее комбинезона, и она сидела тихо и слушала его, теплого, пахучего. Она не хотела вставать и снова готовить чай. Она не хотела его тревожить. Может быть, ему снилась тундра, белая, как грудь Кутгеут.

Вошел рыжий Кошкин. Он махнул рукой, сиди, мол, и сам разжег костер. Не глядя, повесил чайник на пятое звено цепи, где он висел раньше.

Он был здесь своим человеком.

Потом пришел усатый доктор Кузнецов. Он долго топтался в чоттагине, покашливал, осторожно сел на белую шкуру рядом с Кошкиным.

Молодой бригадир Лильи, муж Маши Кутгеут, влетел в ярангу стремительно, шумно чему-то засмеялся, сдернул малахай, кинул его в полог, сам уселся прямо на земле.

Все молчали. Слишком много и бесполезно было говорено с утра.

– Эх, доктор, – вздохнул Лильи, – давай завтра с Кергенто говорить.

– Мы еще с тобой поговорим, – усмехнулся Кошкин.

В пологе заворочался Кергенто. Он откинул шкуру, высунулся. Костер осветил коричневое, изрезанное морщинами заспанное лицо.

– Ииихх! – вздохнул старик Кергенто и закашлялся. – Завтра ехать. Далеко, совсем далеко, на усадьбу.

– Ишь ты, ловкач, ехать… – засмеялся Кошкин. – Устанешь ждать!

Любимец всей тундры, маленький рыжий Кошкин знал, что только один Кергенто его не может терпеть. Кергенто – отец Лильи. Когда-то Кергенто был бригадиром. Хорошим бригадиром. Ему даже медаль дали, «За трудовую доблесть».

А через неделю он отправился на дежурство, пряча за пазухой леденящую бутылку спирта. Сменщик-пастух нашел бригадира в десяти километрах от стада. Тот спал в снегу, блаженно улыбался, рядом стояла заботливо заткнутая бутылка. Пастух выпил последние граммы, закусил снегом, вздохнул и, не став будить бригадира, пошел собирать оленей. На всем пути валялись обглоданные остатки волчьего пиршества. В конце года бригада вышла на предпоследнее место. На отчетном собрании зоотехник Кошкин не пустил Кергенто в президиум, куда тот направился по привычке.

– Ты посиди в зале, так будет лучше.

Недобро сверкнули черные глаза Кергенто.

Он сидел, съежившись, и не глядел на сцену. Он не слышал слов. Так не слышат шума пурги, когда сидят в яранге у костра каждый со своими думами, как со своей кружкой. И когда сосед толкнул Кергенто в бок, тот по привычке вскинул руку и проголосовал, как все. Проголосовал за собственное снятие с бригадирства и за назначение на свое место Лильи, своего сына. Все это видели, но никто не смеялся. Горько было всем: бывшего бригадира любили, но правда и справедливость дороже.

С тех пор Кергенто противился всему, что замышлял Кошкин, а в стойбище привыкли слушаться старика.

Маша родила, когда Кузнецов был в другой бригаде. Усатый доктор, тихий, медлительный человек, два дня без ночевки гнал собак, а потом никак не мог понять, почему на него смотрит косо Кергенто, почему молчалива Маша, почему хмур ее муж, бригадир Лильи.

Кузнецов был новым человеком в тундре, и ему все еще не верилось, что он на Чукотке. Он мало говорил, но много работал, ежесекундно переживая свое пребывание здесь, в стране о которой мечтал еще в студенчестве, о которой ничего не знал, но которую любил неизвестно за что. И вот он здесь.

То, чего не мог понять Кузнецов, отлично знал Кошкин. И он сразу же послал в бригаду Лильи вездеход.

Вездеход встретили радостно. Но когда Кузнецов сказал, что на этом вездеходе Маша и ее дочка поедут в поселок, в больницу, Кергенто полоснул Кузнецова взглядом, крякнул и полез в полог.

Лильи как-то смущенно хихикнул и, потоптавшись около доктора, убежал в другую ярангу.

Через три дня приехал на нартах Кошкин.

– Не отдают роженицу? – спросил он у Кузнецова.

Кузнецов развел руками. У него был такой вид, как будто виноват в этом он сам.

– Я так и знал… – устало вздохнул Кошкин. Он еще не чаевал, ему хотелось в ярангу, и он спеша шептал Кузнецову, что это уже не первый раз, что две недели ребенку не будут давать имя, что никто из чужих не должен это время брать малыша на руки, а доктор, как ни крути, чужой человек, и больница – тоже не священное место. А в бригаде, хоть и не совсем верят во все эти шаманские штучки, но не в силах противиться черным, холодным и удивительно молодым глазам упрямого Кергенто.

Потом они сидели в яранге. Костер уже горел вовсю.

– Ишь ты, ловкач, – повторил Кошкин, обращаясь к Кергенто. – Ехать… Без Маши и ребенка никуда мы не поедем.

Кошкин сидел на корточках, поджав под себя ноги, пил чай – одну кружку за другой, так что тельняшка его взмокла и голубые полосы слились в темноте в одно с белыми просветами.

Маша сидела тихо, и казалось, ей было безразлично все.

Лильи беспрестанно ахал и охал, и посторонний человек сразу бы решил, что Лильи здесь ни при чем, что разговор не о его ребенке, что Лильи просто, рад гостям.

Кузнецов откинулся на деревянный столб яранги и, казалось, дремал. Было тепло, от еды и чая всех разморило, вставать и уходить в другую ярангу не хотелось.

В пологе зашевелился Кергенто. Сейчас он оденется и пойдет в ярангу сына. За ним поднимутся гости. Полог в этой яранге принадлежит Маше и ребенку, и еще здесь всю ночь будут две старухи.

Кошкин закрыл глаза. Он слушал. Слушал себя, тишину яранги, ветер на улице. Кошкин знал, что он в ответе перед собой не только за судьбу Маши, ее ребенка, за судьбу Лильи, но он в ответе и за молодого усатого доктора, которому пока все еще впервые.

Кошкину стало легко.

– Пора спать, – тронул он за плечо Кузнецова.

Утром долго возились с вездеходом, и Кергенто пригласил Кошкина в стадо. Олени паслись недалеко, километрах в десяти. Надо было убить одного на дорогу, путь длинен.

Кергенто тянул за собой легкую беговую нарту, Кошкин шел скоро, и они беседовали как старые друзья.

Солнце грело сильно, по-весеннему. Старик и Кошкин старались идти по каждой проталине. Только человек, который всю зиму ходил пешком по снегу, может понять, какое это сладостное чувство идти по новой земле, земле этого года рождения. Когда они входили на проталину, то старались идти медленно, ноги пели, и воздух был какой-то сладкий, и видно было, как умирал снег, дурманяще пах мох и в воздухе висел непонятный звон. Может, это солнце разбивало свои лучи о камни проталин.

Олени паслись внизу. Спускаться не хотелось.

Кошкин лег на проталину, старик сел на нарту, и они закурили. Разговор шел лениво, как бы нехотя. Кошкин считал, что говорить не о чем, дело решено, старик же думал другое…

Кошкин вертел в руках чашеобразный кусок базальта, покрытый черным лишайником, и думал, что неплохо бы приспособить этот камень под пепельницу или подарить кому-нибудь – подарок оригинальный, такого ни у кого нет.

А Кергенто тревожно всматривался в лицо Кошкина, ему казалось, что веснушек на его лице стало больше. Наверное, это от солнца, от весны, думал старик. И еще ему лезли в голову странные мысли о том, что вот у него, Кергенто, таких веснушек не было, даже в молодости. И злость медленно заливала стариковское сердце.

– Нет, – твердо сказал Кошкин. – Одни мы не уедем.

– Надо ехать, – бубнил старик.

– Если ты любишь Машу и свою внучку, они поедут с нами. Им же никто не сделает плохо, ты же знаешь.

– Уезжайте, – сказал старик. – Не надо трогать Машу. Мы сами.

И они снова надолго замолчали.

Кошкин приподнялся.

– А помнишь, Кергенто, семь лет назад у тебя умер сын?

– Ыхх… – выдохнул Кергенто.

– Он родился, и вы не хотели везти его в больницу к нашему доктору. Это все шаман, твой отец. Лильи не простит тебе, если что-нибудь случится с его ребенком.

– Ыхх… – задохнулся Кергенто.

– Он был совсем маленький… и это ты его убил, Кергенто, и твой отец.

– Ыххх…

Старик вскочил с нарты, и в его руке блеснул нож. Он сделал вперед два мягких шага. Захолодело у Кошкина где-то в пояснице.

– На, – сухо сказал Кошкин и протянул ему камень. – Наточи.

Старик застыл.

Кошкин снял пояс и протянул ему:

– И мой нож тоже… дорога длинная, будем резать железные банки.

Капли пота струились по лицу Кергенто.

Он поднял глаза. Кошкин улыбался.

Старик съежился.

Кошкин повернулся к нему спиной, постоял так секундой больше, чем нужно, и медленно пошел к ярангам.

Повалился старик в снег, плевался и плакал, как никогда не плакал в молодости.

…В поселок поехали все. Кошкин, старик, Маша с ребенком, Лильи и Кузнецов.

Через десять дней Машу выписали из больницы и в сельсовете регистрировали ребенка. Девочка была крепкой и удивительно спокойной.

Кузнецов суетился, старательно заворачивал в мех баночки с соками и детским питанием и который раз предупреждал механика, чтобы не заморозили дефицит.

– Как дочку назовем, Лильи? – спросил Кошкин.

– Ко-о… не знаю…

– А где она родилась? Как место-то называется? – спросил Кузнецов.

– Тундра, – засмеялся Кошкин. – Речка Северная, приток Эргувеем, там в это время стояла их бригада.

– Северная, – повторил Кузнецов.

– Се…ве…ри…на… – засмеялся Кошкин. – Северина, Северинка, Севериночка.

Всем понравилось новое имя.

– А по отчеству? Дай паспорт, Лильи!

В паспорте стояло – «Лильи». Имени, отчества нет.

– Я не хочу этот паспорт, – сказал Лильи. – Я хочу имя.

Кузнецов удивленно вертел в руках паспорт Лильи. Он не знал, что в тундре никогда не было отчеств и фамилий, только имена.

– Мы дадим тебе новый паспорт, – решительно сказал доктор. – Какое ты хочешь имя?

– Ко-о… не знаю… – сказал Лильи и обвел растерянным взглядом всех присутствующих.

Все молчали.

– А как тебя звать, Кошкин? – спросил Лильи.

У Кошкина комок подступил к горлу.

– Сергеем… мать нарекла.

– Пиши! – решительно сказал Лильи. – Пиши: Сер-гей!

– Северина Сергеевна, – тихо сказала Маша. – Ни-чиво-о…

Случай во льдах

– Ты узнаешь меня? – спросил я Катю Вэен. Она внимательно посмотрела.

– Да,– улыбнулась, – это ты тогда, давно-о, зарезал мою сестру Омрынаут…

– Узнала, – обрадовался я.

Мы обнялись.

Дорога на мыс Сердце-Камень длинна и неуютна. Трудная, можно сказать, дорога. Потому что дороги нет.

Скоро придет Большое Солнце. Месяца через полтора. А сейчас мартовский день стыл, и яркий снег слепит глаза.

Я беру две пары светозащитных очков. В дороге случается всякое, а конъюнктивит нам вовсе ни к чему.

Наш поселок на берегу Ледовитого океана: все дома – в одну линию. От каждого дома до океана несколько шагов. Все окна домов выходят в океан. У нас в поселке одна линия домов, всего одна улица, и она не имеет названия.

На правлении председатель колхоза в который раз спрашивает:

– Как улицу-то назовем?

Все молчат.

– Вот в других поселках есть улицы, а у нас?

Мы молчим. Ждем, когда будет выстроена вторая линия домов. Но второй линии нет. Все новые дома по-прежнему строятся в ряд, потому что все новые жильцы хотят, чтобы и их окна смотрели в океан.

Председатель старается, чтобы у нас было как на материке. Даже чтобы голуби были. Он очень скучает по своей Брянщине, или Орловщине, или не знаю уж по чему еще…

А у нас вместо голубей чайки. И чайки как голуби, сидят на крышах домов. И еще у нас океан. И этого нет на Брянщине, или Орловщине, или не знаю где…

Я иду в самый последний дом нашей линии, нашей единственной улицы. Там живет Катя Вэен, лучшая мастерица.

Все время она жила в тундре, и совсем недавно она переселилась на центральную усадьбу в новый дом. Тот, кто ходил в одежде, сшитой Катей, на следующий год не заказывал новую.

Катя смотрит на меня с улыбкой. Никогда не скажешь, сколько Кате лет. Когда чукотской женщине перевалило за тридцать пять, ей одинаково можно дать и двадцать девять и пятьдесят…

Она улыбается, а я знаю почему: я не так одет. И она выносит новую кухлянку. Она знает, что у меня длинная дорога, она знает, что молодежь всегда легкомысленна. Она протягивает мне кухлянку и говорит:

– Вернешься – отдашь. Это кухлянка Куны.

Я и так вижу, что это кухлянка ее мужа, потому что она мне длинна и потому что такой орнамент только на кухлянке Куны.

– Спасибо, – говорю и протягиваю ей нож.

Она понимает, я прошу ее сшить ножны.

– Какие? – говорит она. – Русские или чукотские?

– Не знаю… Давай русские.

Потом приходит Куны. У него чукотские ножны. Они на двух ремешках – длинном и коротком, – свободно болтаются на поясе. А мой, как и все русские охотничьи ножи, висит вертикально, крепко прилаженный к ремню. Ножны Катя сделала из моржовой кожи. Они получились легкие и прочные.

Тогда я не придал особого значения, какие у меня ножны, русские или чукотские. Мои мне нравились даже больше.

– Уезжаешь утром? – спросила Катя.

Я кивнул.

– Погода будет хорошая, – сказал Куны.

Второй час наша упряжка петляет между торосами, Нарты швыряет из стороны в сторону, бьет о лед: нарта в торосах, как вельбот в штормящем море.

Управляет собаками каюрша Омрынаут, двоюродная сестра Кати Вэен. Нам ехать долго. Только завтра мы будем за мысом Сердце-Камень, в поселке, который похож на все поселки побережья. Но в отличие от нашего в нем две улицы.

Я люблю этот поселок, потому что здесь чайки тоже сидят на крышах домов. Как голуби.

Здесь я летом ходил на боте. Я узнаю берега, узнаю места, где штормовал летом. Теперь я петляю между торосами на собаках, иду по этим же местам, но вижу их уже по-другому, узнаю, как товарища, чье лицо я помню, а вот имя запамятовал.

Тогда наш бот «Борей» вот тут не смог пристать, мешала волна и камни, мы долго искали тихую бухту. Теперь я эту бухту вижу легко, и непонятно, почему мы ее не увидели тогда.

Наверное, тогда больше нервничали.

Чукчи называли наш бот «Боря». Им просто было непонятно, почему северный ветер Эйгынлин может носить еще какое-то другое название. А «Боря» – это понятно. Моториста на боте тоже звали Боря. Наш «Боря» разбился вон там, за мысом Кенешкен. Кенешкен виден хорошо, мы к нему подойдем часов через десять, через одну чаевку.

Омрынаут показывает остолом на Кенешкен и смеется. Я тоже смеюсь и киваю, знаю, мол, помню. Она намекает на летнее происшествие. А ведь тогда все кончилось хорошо, только моторист Боря плакал. Ему было всего семнадцать лет, и новый мотор он получил впервые.

Вот и Чаячий мыс. Здесь весной и осенью птичий базар. Со стороны тундры сюда подходов нет. Но можно за яйцами лазить со стороны моря. Здесь столько гнезд, что названия многих птиц и я не знаю. Кто только сюда не прилетает! Места много, птицы не ссорятся, хорошо тут летом.

Мы останавливаемся на чаевку. Костра тут разжечь не из чего. Вокруг сплошные льды, а на берегу только камни и снег, ни травинки, ни кустика. Но наши термосы полны. В моем – какао, густо замешанное на сгущенном молоке. Перед отъездом влил в термос целую банку. Я всегда так делаю в дорогу.

Но Омрынаут не спешит пить какао. Она хитро смотрит на флягу, я перехватываю ее взгляд, и мы хохочем.

Наливаю спирт в крышечки от термосов. Омрынаут достает из нерпичьего мешка тряпицу. Разворачивает ее – в ней бумага. Разворачивает бумагу и протягивает мне костный олений мозг. Жир очень вкусен, он тает во рту, лучшей закуски не придумаешь.

Мы выпиваем и приступаем к какао. Омрынаут заворачивает остатки жира в бумагу, потом в тряпицу и кладет в мешок. На одном из оставшихся мятых листов бумаги раскладываем хлеб. Бумага тонкая, но плотная. Это плакат. Омрынаут рассказывает – в эту красивую бумагу были завернуты конфеты, их ей прислали с материка, куда недавно ездил Куны. Плакат ГАИ – большие красные буквы: «Мостовая – транспорту, пешеходам – тротуар!»

Ни одного из этих слов Омрынаут не понимает. Я ей долго и терпеливо растолковываю смысл плаката, она кивает, соглашается и удивляется, как это можно составить такое маленькое предложение, где ни одного слова понять нельзя.

Упряжкой Омрынаут правит лихо. Одну ногу она поставила на полоз нарты между копыльев, вторая – на весу. Омрынаут едет стоя, держась левой рукой за дугу нарты, смотрит дорогу, ищет проходы между торосами, в правой руке у нее остол, им она замахивается на собак, но не швыряет его в них, потому что псы бегут резво, наказывать их нет смысла, и даже Кавысек иногда старается тянуть нарты по-настоящему, а не делать вид.

Я сижу за спиной у Омрынаут, и скучать мне не приходится. Моя работа напоминает движения сидящего в коляске мотогонщика. Приходится кидать корпус то влево, то вправо, не давать нарте заноситься и лететь на льды, приходится смотреть в оба, отпихиваться от торосов ногами, соскакивать, помогать собакам и вытаскивать Кавысека из-под нарт, когда он попадает в яму между торосами, не успевает выкарабкаться, а наезжающие сани подминают его и придавливают ко льду. Удивительно, почему у этого пса до сих пор целы ребра?

Еще два часа после чаевки у нас за спиной. А нам идти и идти. Собак покормим там у избушки Кенешкен.

Вот и лагуна. Она сильно всторошена. Льды. Как будто их специально занесло сюда из океана для временного отстоя. Мыс сдавлен этими льдами, льды вылезли на берег как фантастические белые животные. От камней идет теплый воздух, солнце здорово нагревает их, и в этом мареве кажется, что белые спины белых животных шевелятся.

Омрынаут правит на одну из этих широких белых спин. Я вижу – там большая площадка, и с нее легко можно выйти на узкую прибрежную полосочку снега, свободного от торосов. Нарты взлетают стремительно – и…

Я поднимаюсь, в голове шумит, перед глазами оранжевые круги. В стороне опрокинутые нарты. Собаки остановились и ждут. Омрынаут лежит в снегу, пытается встать. Я иду к ней, по дороге нагибаюсь за малахаем и тут замечаю свой нож. Он, как и раньше, висит на поясе, но рукоятка в ножнах сидит глубже, а лезвие выглядывает из ножен сантиметра на полтора. От страха меня бросило в пот. Я кинулся к Омрынаут.

Она стонала. Развязав ее пояс, я поднял подол кухлянки, затем лыжную рубаху, которую она надевала прямо на голое тело, и увидел рядом с позвоночником глубокую ножевую рану. Крови не было. «Значит, кровотечение внутреннее…» – подумал я обреченно.

Нетрудно представить, как все это случилось. Нарта взлетела на площадку большого тороса, я падал назад, нож на толстой кухлянке стал вертикально, потому что был твердо укреплен с ремнем, а сидящая впереди Омрынаут всей тяжестью своего тела навалилась на меня, нож уперся рукояткой мне в ребра, острием пробил толстые моржовые ножны (всегда в дорогу берешь нож отточенный, как бритва, и с кончиком, как у иглы) и вошел ей в спину… Если бы ножны были чукотские и свободно болтались на двух ремешочках, этого бы не произошло.

Я разрезал шарф, обмотал рану, и через шарф накапал в рану одеколон. Может, и не нужно было этого делать, но под руками ничего не было.

Омрынаут еле доковыляла до нарты. Сидеть не могла. Лежать тоже. На каждом ухабе она тихо стонала.

– Больно, Омрынаут?

– Немножко больно… немножко нет…

Утром мы были в поселке. Упряжку я остановил у медпункта. Молодой доктор Володя Макаров раздел Омрынаут, и я увидел на месте раны синюю вздувшуюся шишку величиной с кулак. Страшно мне уже не было, было просто очень плохо.

Володя сделал Омрынаут укол, выпроводил меня и сказал, чтобы приходил утром.

Родственников у Омрынаут в этом поселке не было, я отвел собак к себе, распряг и накормил их. Ноги у меня все еще дрожали. Два часа назад при спуске с перевала я не мог удержать собак одним остолом и тормозил ногами. Омрынаут причитала: «ноги, ноги», боялась, что сломаю их, если собаки выскочат к Мейны-Выквы (Большие Камни) – к груде выветрившихся кекуров у подножия сопки.

Собаки промчались в десяти метрах от них, и в тундре я еле остановил упряжку, Омрынаут стояла по-прежнему на коленях, вцепившись в борта нарты, глаза ее были закрыты, и лицо потно.

Я снял кухлянку, малахай, меховые брюки, было очень жарко. Мы долго курили…

Мне даже казалось, что чувствую себя хуже я, чем Омрынаут, потому что мне трудно было смотреть ей в глаза.

…Утром Володя сам пришел ко мне и сказал, что с каюршей все в порядке, полежит недельку-другую, потом снова может водить упряжку.

– А ты? – спросил он.

– Мне надо добраться к пастухам, в тундру, в пятую бригаду.

– С кем поедешь?

– Один.

– А собаки?

– Одолжу у Омрынаут.

– Ты уверен?

– Пожалуй…

– Не советую.

– Почему?

– В тундре… торбасное радио… можешь представить, как тебя встретят.

– То, что узнают еще до моего приезда, я уверен.

– Тут и так говорят, сам слышал, какой-то парень, мол, зарезал Омрынаут, потом сам стал каюром… – Володя молчаливо теребил свою бороду. Потом вздохнул; – Вот. А в пятой у нее родственники. Дядька родной…

Он снова замолчал.

– Смотри сам, но я не хочу недоразумений. Тут тундра не книжная, не для мальчишек-романтиков. Пора бы знать…

– Ладно, Вова… и так тошно!

Мы поужинали, я отнес Омрынаут мороженой рыбы, она любила строганину. Договорился с ней о собаках, подарил свой толстый свитер, чтобы рану не застудила, и зеркальные очки, потому что солнце с каждым днем становилось все больше. Она уедет назад на попутных нартах, я верну ей собак не скоро, недели через две, когда вернусь из бригады ее дяди. Я знал, в тундре со мной никаких недоразумений не будет, потому что появлюсь в бригаде один. Ничего не бойся и приезжай один, если не виноват. И никто тебя ни о чем не спросит.

Володя просто не думал об этом…

– Узнала? – обрадовался я.

Мы обнялись.

– Ты снова едешь в тундру? – спросила Катя Вэен.

– Да.

– Заезжай к Омрынаут. Она будет рада…

– Спасибо.

– Идем в мастерскую. У нас лисицы пали, и я малахай сшила. Красивый… и тепло-о в нем, – улыбалась она.

Шитье Кати в тундре узнают сразу. Кто ходил в меховой одежде, сшитой ею, на следующий год не заказывал новую. И я уже третий год ношу ее знаменитый малахай из чернобурки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю