355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберт Шпеер » Шпандау: Тайный дневник » Текст книги (страница 7)
Шпандау: Тайный дневник
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:25

Текст книги "Шпандау: Тайный дневник"


Автор книги: Альберт Шпеер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)

Я долго слушал шепот падающих хлопьев и наблюдал за тенями от веток на освещенном квадратике стены в моей камере. Засыпая, я вспоминал многие ночи в горном домике, когда нас заносило снегом. Как я всегда любил снег! – больше всего на свете я любил снег и воду. Думая об этом, я задавался вопросом, может ли темперамент относиться к определенному элементу стихии. Если да, я бы не задумываясь сказал, что стихия Гитлера – огонь. Хотя его привлекала не прометеева сторона огня, а его разрушительная сила. Когда говорят, что он выжег весь мир и огнем и мечом прошелся по континенту, это лишь образные выражения.

Но сам огонь, в буквальном смысле, всегда вызывал в нем глубокое волнение. Я помню, в рейхсканцелярии по его приказу показывали пленки с кадрами горящего Лондона, охваченной пламенем Варшавы, взорванных автоколонн – с каким восторгом он смотрел эти фильмы. Я никогда не видел его таким возбужденным, как однажды в конце войны, когда он, словно в бреду, рисовал нам и себе картины разрушения Нью-Йорка в ураганном огне. Он описывал небоскребы, превратившиеся в огромные факелы и падающие друг на друга, яркое зарево горящего города на фоне темного неба. Потом, будто очнувшись от сна и вернувшись в действительность, он заявил, что Заур должен немедленно построить разработанный Мессершмиттом четырехмоторный реактивный бомбардировщик дальнего действия. С таким радиусом действия мы с лихвой отплатим Америке за разрушение наших городов.

Он ненавидел снег. И не только после первой зимы на подступах к Москве, когда снег и лед разрушили мечты о блицкриге. Даже в мирное время он в недоумении тряс головой, когда мы с женой и Евой Браун отправлялись кататься на лыжах. Холодная, безжизненная стихия была чуждой его природе. При виде снега он почти всегда испытывал раздражение.

5 декабря 1947 года. Передача тайных посланий постепенно превратилась в рутину. Временами я с тревогой замечаю, что становлюсь беспечным. Мою бдительность умышленно притупляют? Власти пытаются проследить мои связи с внешним миром и найти посредника? Несколько недель назад я положил под кровать сложенный лист туалетной бумаги и присыпал его пылью – хотел посмотреть, может, его найдут, а потом снова положат на прежнее место. Но бумага покрывалась все более толстым слоем пыли; никто не обращал на нее внимания. Подобное отсутствие недоверия, в самом деле, почти оскорбительно.

7 декабря 1947 года. В восемь часов утра во время смены постов я держал авторучку так, чтобы ее было видно. Так я сообщаю санитару-голландцу, что мне нужная тонкая писчая бумага, или что я хочу «послать» письма; то есть передать их ему для дальнейшей отправки.

10 декабря 1947 года. Стычка с Дёницем в очередной раз вскрыла огромную разницу между нами – пропасть, незаметную среди повседневных дел. Мы подметали коридор и поначалу мило беседовали. Дёниц отпускал шутки по поводу моей метлы, у которой погнута ручка – потому что я использую ее в качестве опоры, а не для работы, говорил он. Немного глупый, но вполне дружелюбный разговор. Но внезапно он направился в другое русло. Я даже не помню, как это получилось. Я сделал какое-то несущественное замечание и получил выговор от Дёница: «В конце концов этот человек был законным главой государства в рейхе. Я обязан был выполнять его приказы. Как еще можно руководить страной?» Несмотря на его порядочность и человеческие качества, Дёниц так и не пересмотрел свое отношение к Гитлеру. По сей день Гитлер остается его главнокомандующим. Уже несколько лет я сам смотрю на Гитлера гораздо более скептически, чем Дёниц сегодня, после краха и разоблачений в Нюрнберге. Столь наивную преданность я испытывал только в самом начале. Когда я вошел в ближний круг Гитлера и стал встречаться с ним каждый день, мое отношение к нему скорее напоминало отношение восхищенного архитектора к своему патрону, нежели отношение сторонника к политическому лидеру. Естественно, его явная симпатия ко мне была своего рода эмоциональной взяткой, и я был искренне к нему привязан. Но как политик он все больше отдалялся от меня, и я не помню, чтобы хоть раз по-настоящему говорил с ним о политике. Конечно, он часто рассказывал о своих планах, но это было что-то вроде покашливания на уровне мировой истории.

В политическом аспекте он больше никогда так не привлекал меня, как в тот ноябрьский день, когда я, двадцатипятилетний юноша, впервые его услышал. Студенты привели меня на массовый митинг в восточном районе Берлина. Молодые люди в дешевой одежде стекались к огромной пивной на Хазенхайде в Берлине. Оттуда я вышел уже другим человеком. Я видел те же плакаты, развешанные на грязных рекламных колоннах, но смотрел на них другими глазами. Увеличенная фотография Адольфа Гитлера в воинственной позе, которая раньше вызывала у меня снисходительную улыбку, вдруг перестала казаться смешной.

Сегодня после всего, что случилось, некогда знакомое лицо Гитлера внушает мне ужас. И этим я отличаюсь от Дёница. У него тоже есть сомнения, он тоже отмечает недостатки; но для него Гитлер все равно остается представителем правительства, законной главой немецкого рейха. Любое радикальное осуждение Гитлера Дёниц воспринимает как государственную измену. И мне кажется, что его взгляды разделяют многие генералы, а, может, даже и некоторая часть немецкого народа. Но его концепция власти кажется мне пустой. Дёниц не задается вопросом, какую позицию занимает власть, какие приказы издает, что скрывает. Такие люди, как он, никогда не поймут, что произошло в действительности. Рейх уничтожен, на нацию обрушивается одна катастрофа за другой, но они цепляются за абстрактную идею преданности и никогда не интересуются причинами.

Конечно, во время нашего разговора мы выражали свое мнение не в той форме, как я пишу сейчас. Но именно об этом мы спорили, раздраженно размахивая метлами, лишь наполовину высказывая свои мысли, не додумывая их до логического завершения. Но я твердо уверен, что понял его лучше, чем он меня.

Все это увеличивает разрыв между нами, хотя мы оба не являемся политиками. Нас объединяет или, по крайней мере, объединяло только одно: симпатия к человеку, который стал нашей погибелью.

12 декабря 1947 года. В первые месяцы охранники испытывали к нам откровенную ненависть. Сейчас большинство из них проявляют первые признаки сочувствия и стараются не осложнять нам жизнь. Первыми изменились французы. Они уже давно игнорируют большинство деспотических правил, к примеру, закон молчания. Они также позволяют нам работать или отдыхать, как нам хочется; правда, следят, чтобы поблизости не было русских охранников. Поначалу американцы придерживались русской линии поведения, но потом стали любезнее. Англичан невозможно сдвинуть ни 8 ту, ни в другую сторону; они ведут себя сдержанно, без неприязни, но и без дружелюбия.

Многим русским охранникам явно тяжело подавлять свой естественный гуманизм и строго соблюдать тюремные правила. Когда они уверены, что их никто не видит, они с удовольствием завязывают с нами разговор. Несмотря на молодость, они не шумят; у них почти испуганный и встревоженный вид. Меня поражает, что большинство советских охранников невысокого роста, а почти все старшие офицеры – толстые.

В тюрьме очень строгие правила. Нам по-прежнему запрещено разговаривать друг с другом. К охранникам нам полагается обращаться только по делу. В соответствии с директивами, по ночам охранники должны каждые десять минут включать в камерах свет, чтобы предотвратить попытки самоубийства. Но теперь с молчаливого попустительства русских эти правила соблюдаются лишь частично. Нас также никогда не заставляют ходить строем или маршировать; у нас сложилась относительно неофициальная обстановка.

В этом отношении я тоже не могу понять Дёница, который считает, что охранники четырех наций несут личную ответственность за его заключение. На Нюрнбергском процессе в качестве оправдания он говорил, что долг солдата – подчиняться приказам. А теперь в Шпандау он обвиняет охранников, стоящих на нижней ступени иерархии, в том, что, как он утверждал, является долгом адмиралов и генералов.

13 декабря 1947 года. Охрана на сторожевой вышке меняется каждые два часа. Сегодня снова слышу, как вдалеке американский сержант отдает команды отряду из десяти человек. Солдаты держат шаг под ритмичное «раз-два!». Перед каждым поворотом дорожки сержант командует «направо» или «налево», как будто взрослые люди сами не знают, куда поворачивает дорога, только потому, что одеты в форму. До чего странный этот солдатский мир. Англичане тоже строго соблюдают строевой порядок. Такую дотошность обычно с некоторым презрением называют прусской. Французы, с другой стороны, ведут себя расслабленно, как на загородной прогулке. Русские ходят строем, но без напряжения. Сержант что-то говорит, и охрана меняется. Сменившийся солдат рассказывает анекдот; сержант и заступившие на службу часовые тихо смеются.

Я с удивлением обнаружил, что русские охранники здороваются со своим старшим офицером, очень строгим директором в звании майора, за руку, как с равным. У французов тоже весьма непринужденные отношения со своим начальством. Англосаксы, напротив, кратко и сдержанно отвечают своему директору. Я часто слышу их отрывистое «Есть, сэр!».

14 декабря 1947 года. Сегодня Ширах завел разговор о моей ссоре с Дёницем. В нашем небогатом событиями мире этот мелкий конфликт, похоже, был предметом широкого обсуждения. Нейрат полностью поддерживает Дёница, Редер, в кои-то веки, тоже; Гессу абсолютно все равно; на этот раз Функ встал на мою сторону; Ширах колеблется. Он признает, что в основе Третьего рейха лежало скорее личное обаяние Гитлера, чем привлекательность самой идеи. Именно это поражало его в других гауляйтерах. По его словам, они были властными деспотами в собственных провинциях, но в присутствии Гитлера казались маленькими и трусливыми. Он напомнил мне, как они пресмыкались перед Гитлером, когда он приезжал в столицу их гау, как они поддакивали ему, даже если он высказывал недовольство ими. Так было во всем – от постановки оперы до проектирования здания или решения технической проблемы.

К моему удивлению, Ширах на основе этих фактов делает вывод, что Дёниц в некоторой степени прав. Гитлера настолько отождествляли с государством, утверждает он, что невозможно было восстать против одного ради сохранения другого. Напоследок он приводит свой самый сильный аргумент: «Неужели ты не понимаешь, что со смертью Гитлера не правительство, а само государство прекратило свое существование? Государство было неразрывно связано с Гитлером». «Скажи об этом Дёницу, – ответил я. – Как преемник Гитлера и последний глава государства в рейхе, Уверен, он будет рад это услышать».

18 декабря 1947 года. Пять часов. Мы заперты в своих камерах. Американский охранник Донахью, паренек, чья жизнерадостность граничит с глупостью, и его высокомерный британский коллега Хокер сидят за столом и рассказывают друг другу анекдоты. Много смеются. В коридор с громким стуком въезжает тележка с едой. Наши жестяные котелки стоят на сервировочном столике. Нас по очереди выпускают из камер. Ширах берет еду для заболевшего и лежащего в кровати Функа. «Сначала надо отнести Функу. Вот его мочегонный чай. Это все. Да, все». Ширах возвращается из камеры Функа, бормоча себе под нос: «Кофе с молоком, с молоком, молоком, молоком».

Десять минут спустя камеры снова запирают. Стук ложек по жестяным подносам. Нам по-прежнему не дают вилки и ножи. Казалось бы, заключенные предпочли бы вместе принимать пищу и вместо бесконечных разговоров по парам – разумеется, только когда русских нет рядом – вести общую беседу. Но когда администрация предложила нам это, мы единодушно отказались. На самом деле, мы не хотим быть вместе больше, чем нам положено.

Без двадцати шесть. На еду дается полчаса, после этого двери снова открываются, мы ставим подносы на тележку, и она уезжает. Скудная пища, похоже, идет Шираху на пользу. Он поет: «Все проходит, все пройдет». Остальные слова он не знает, поэтому насвистывает мелодию. Он повторяет ее снова и снова, напевая или насвистывая.

– Это уже в двенадцатый раз, – говорю я Функу.

– И до сих пор ничего не прошло, совсем ничего, – отвечает он.

20 декабря 1947 года. Между прочим, я тоже голосовал против, когда нам предложили обедать вместе. Я сказал себе, что сидящая за столом компания создает иллюзию войскового товарищества там, где нет никакого единства. Но и в диалоге нет смысла; с каждым днем я все больше в этом убеждаюсь. Мне не с кем здесь разговаривать. Последние стычки с Дёницем и Ширахом, все эти споры о власти, преданности и обаянии не научили меня ничему новому. Они все говорят об обаянии; им нравится прятаться за этим словом, но что оно означает? Если я пытаюсь выяснить, в чем заключалось это обаяние для них, я получаю лишь обобщенные ответы. В основном они говорят о его таланте оратора и хриплом, странно чарующем голосе. Конечно, у него все это было. Но не только. Иногда он воздействовал на людей одним лишь своим присутствием. Именно так было со мной в нашу первую встречу. Это произошло весной 1931-го во время так называемого путча Стеннеса, переворота, который устроили штурмовые отряды СА Берлина. Сняв Стеннеса с должности, Гитлер приказал всем членам СА и связанным с ними группам явиться во Дворец спорта на перекличку. Будучи членом NSKK, Национал-социалистического автомобильного корпуса, я тоже приехал на стадион. Не было никаких речей. Гитлер выбрал другую тактику. Мы молча стояли несколько часов. Потом с небольшой свитой появился Гитлер. Вопреки нашим ожиданиям, он не поднялся на трибуну, а пошел в гущу выстроившихся солдат. Все затаили дыхание. Потом он начал шагать вдоль строя. Единственным звуком в огромной чаше стадиона были его шаги. Это длилось часами. Наконец он дошел до моей шеренги. Его глаза сурово смотрели на наш отряд; казалось, он хотел одним взглядом добиться клятвы от каждого человека. Когда он поравнялся со мной, у меня возникло ощущение, что его пронзительные глаза завладели моим существом. Меня поразило, что Гитлеру хватило смелости ходить без охраны среди членов СА, которые всего несколько дней назад подняли бунт против него. Я и сегодня не могу объяснить, как Гитлеру удалось оказывать столь мощное психологическое воздействие на протяжении нескольких часов. Впоследствии я рассказал ему об этой первой встрече, которая, безусловно, прошла для него незамеченной. Но он ответил: «Знаю. Я хорошо вас помню».

21 декабря 1947 года. Четверть девятого утра. Входит санитар. «Не желаете ложечку «Алудрокса» от болей в желудке?» Двери остаются открытыми, поскольку с восьми часов мы освобождены от русских. Идет дождь, поэтому мы не выходим на прогулку.

22 декабря 1947 года. Страшно переволновался. Меня чуть не поймали. Я писал, вновь пытаясь понять природу обаяния Гитлера. Сегодня вечером я размышлял, к чему привело бы это знаменитое обаяние, если бы республика добилась экономических и политических успехов. Я уже собирался спрятать записи в подошву ботинка, как вдруг услышал голоса за дверью. Кто-то гремел ключами у смотрового отверстия. В полном ужасе я скомкал листки, сделал неловкий и несомненно вызывающий подозрение шаг к туалету и выбросил туда все записи. Я так и не знаю, наблюдал за мной кто-нибудь или нет. Через несколько часов я успокоился и попытался восстановить свои записи, но быстро потерял интерес. Эта тема меня больше не привлекала. Появилась тайная надежда: то же самое произойдет со всем прошлым. Освобождение через писательство.

23 декабря 1947 года. В результате вчерашнего инцидента у меня закончилась бумага. Ведь я выбросил и чистые листы тоже. Эти слова я пишу на обертке от табака. Завтра утром, когда придет Влаер, буду держать ручку в руке.

25 декабря 1947 года. Директора приложили некоторые усилия, чтобы сделать Рождество особенным для нас. Сначала Функ сыграл на фисгармонии несколько собственных импровизаций. Потом впервые за два с половиной года я слушал Баха и Бетховена: кантату и «Глорию» из «Торжественной мессы». Сначала мне казалось, что я этого не вынесу, но потом на меня снизошло полное спокойствие. Я все время боялся, что музыка повергнет меня в депрессию. Но на душе стало светло и радостно.

Тем не менее, настроение у меня отнюдь не рождественское. Сегодня разлука с семьей давит на меня больше, чем обычно. Поэтому я рад, что в этом году не будет рождественских посылок.

28 декабря 1947 года. Несколько дней назад я начал разрабатывать проект дома средних размеров. Русским охранникам нравится, когда я объясняю им свои наброски и интересуюсь их мнением. Они всегда отвечают одинаково: «Очень хорошо». Я не делал архитектурных чертежей с 1942 года, поэтому детали даются мне с трудом. Хотя я покончил с монументальной архитектурой и умышленно сосредоточился на зданиях утилитарного характера, временами мне трудно забыть, как я мечтал занять место в истории архитектуры.

Какие чувства я буду испытывать, когда меня попросят спроектировать спортивный зал, ретрансляционную станцию или универсальный магазин – после того, как я проектировал самый большой купольный зал в мире? Гитлер однажды сказал моей жене: «Я даю вашему мужу задания, которые никому не поручали уже четыре тысячи лет. Он будет возводить здания на века!» А теперь спортзалы!

3 января 1948 года. Еда стала более питательной, и отопление тоже хорошо работает. Как «главный истопник», я поддерживаю огонь в двух больших железных печах. По понедельникам я работаю посудомойщиком, а несколько дней назад мне в первый раз удалось пришить пуговицу. Нашу арестантскую одежду заменили; теперь мы носим более-менее цивильные костюмы. Униформа подавляла меня, потому что постоянно напоминала о заключенных концлагеря, которые носили ее до меня.

2 февраля 1948 года. Прошло больше месяца после последней записи. Никаких событий, никаких мыслей, никаких новых впечатлений.

3 февраля 1948 года. Прошлой ночью из коридора доносились обрывки музыки – Вагнеровский «Риенци». Прошлое возвращается снова и снова – ужасно! Я, безусловно, часто слышал эту увертюру, но первым на память приходит Гитлер.

Лето 1938-го. Мы с Робертом Леем, заведующим организационным отделом партии, сидели в салоне гостевого дома Винифред Вагнер в Байрейте. Лей пытался убедить Гитлера, что на церемонии открытия партийного съезда в Нюрнберге следует исполнять музыку современного композитора. Идеология национал-социализма должна выражаться и в музыке, утверждал он. По всей видимости, он, не дожидаясь разрешения, сделал заказ нескольким композиторам. Гитлер и Винифред Вагнер не разделяли его энтузиазма, но Лей стоял на своем.

Гитлер всегда очень серьезно относился к оформлению своих массовых собраний. В этот раз он тоже, несмотря на сомнения, согласился потратить один из свободных дней Байрейтского фестиваля на поездку в Нюрнберг. Вместе с Леем и другими партийными функционерами мы сидели в Зале Луитпольда и целых два часа слушали, как огромный симфонический оркестр играет новые сочинения. Лей тщетно пытался добиться хоть какого-то комментария, – Гитлер хранил молчание. Наконец он дружелюбно сказал: «Я бы еще хотел послушать увертюру к «Риенци» в исполнении этих музыкантов. Вчера я говорил вам об этом».

Должен признать, знакомая величественность этого произведения, которое часто исполняли на партийных съездах, звучала как откровение. Довольный Гитлер наблюдал за реакцией Лея, радуясь его явному смущению. Внезапно он стал очень серьезным и дал такое объяснение: «Знаете, Лей, я ведь не случайно открываю съезды партии увертюрой к «Риенци». Дело не только в музыке. В возрасте двадцати четырех лет этот Риенци, сын трактирщика, убедил римский народ свергнуть порочный сенат, напомнив им о великом прошлом Римской империи. Когда в юности я услышал эту божественную музыку в театре Линца, у меня было видение, что когда-нибудь я тоже объединю Германскую империю и верну ей былое величие».

8 февраля 1948 года. Несколько недель назад директорам тюрьмы пришла в голову идея, что мы должны делать конверты. Редер добросовестно ведет учет произведенной за день продукции. Готовые конверты складывают огромными стопками в пустой камере. Когда нет бумаги для розжига печей, любезные охранники разрешают воспользоваться конвертами, и наша продукция постепенно исчезает в огне. Это сбивает с толку и терзает Редера. Но власти испытывают облегчение; они беспокоились, что наши творения будут продаваться в качестве сувениров.

Гессу, как правило, разрешают остаться в камере. Лежа на кровати, он ноет и стонет, как только охранник зовет его на работу. Мне тоже несколько раз удалось уклониться от изготовления конвертов – чертил план сада по заказу тюремных властей. Потом я заявил, что умею красить; в конце концов, чтобы водить кистью, большого мастерства не требуется. Сначала я покрасил часть пола в вестибюле; потом взялся за мебель. Этим я сейчас и занимаюсь. Еще я ободрал со стен в вестибюле потрескавшуюся краску и заново оштукатурил.

12 февраля 1948 года. Нас, семерых заключенных, обслуживает штат из тридцати двух человек: четыре высокооплачиваемых директора – двое в звании подполковника и двое в звании майора. У каждого директора есть помощник – начальник охраны. Французскому директору этого мало; своего начальника охраны он назначил заместителем директора. На любой вопрос он обычно с важным видом отвечает: «Обсудите это с моим заместителем».

Кроме директора и начальника охраны, каждая страна выставляет семерых охранников, которые меняются по сложному двенадцатидневному графику так, чтобы два охранника и начальник охраны были из трех разных стран. Система функционирует, все заняты делом, постоянно загружая друг друга работой. Составляют отчеты, проводят совещания, решают споры. Шпандау – это бюрократический эквивалент вечного двигателя. Наш аппарат работает практически самостоятельно. Интересно, он продолжит свое действие, когда нас уже не будет в Шпандау[9]9
  Он продолжал работать в ноябре и декабре 1971 года, когда последний заключенный, Рудольф Гесс, находился в британском военном госпитале. Двадцать охранников продолжали нести свою службу, и в первый день месяца русские и французские часовые сменяли друг Друга в соответствии с жесткими протокольными нормами.


[Закрыть]
?

Мы избавлены от характерного невроза заключенных. В обычной тюрьме среди сотен других заключенных мы, скорее всего, уже давно бы съехали с катушек. При таком огромном количестве арестантов у охранников нет времени на отдельных людей. В Шпандау, с другой стороны, охранники заботятся о нас, постоянно пробуждая в нас интерес к жизни. Разные нации, темпераменты, языки и взгляды вносят разнообразие и яркие краски в наше монотонное существование. Некоторые охранники рассказывают нам о своих личных делах. Нам сообщают о смерти отца, о вручении диплома сыну, о первой любви дочери. Когда сегодня Рейнольдс сказал, что у него родилась дочь, меня пронзила страшная мысль: ведь я, возможно, еще буду здесь, когда она выйдет замуж. Так жизни других людей вытесняют наши собственные. Наши семьи все больше отдаляются от нас, а мы принимаем живое участие в жизни наших охранников.

14 февраля 1948 года. Все время думаю о биографии Гитлера. Как к ней подступить? Как выстроить композицию? Как систематизировать хаотическую массу обрывочной информации, накопленной за пятнадцать лет тесного общения? Я – единственный человек, способный выполнить эту задачу. После казни или самоубийства почти всех ранних соратников Гитлера – Геббельса, Гиммлера, Лея, Геринга, Штрейхера, Розенберга, Риббентропа и всех прочих людей из его ближайшего окружения – не осталось практически никого, кто был достаточно близок к нему. Гесс еще жив, но у него такая путаница в голове, что ему не хватит на это сил, он просто не сможет сосредоточиться. Ширах мог бы, но, в сущности, он никогда не был близок к Гитлеру. К тому же Гитлер никогда не воспринимал его всерьез; он всегда был Бальдуром, пай-мальчиком.

Значит, остаюсь только я. Тесно связанный с Гитлером не только на событийном, но и на эмоциональном уровне; и все же достаточно далекий от него в силу происхождения и воспитания, чтобы распознать – хотя и слишком поздно – чуждые, необъяснимые, зловещие черты его характера. С другой стороны, меня преследует мысль: есть ли у меня способности к написанию крупного исторического труда – не говоря о том, смогу ли я занять объективную позицию, хватит ли мне хладнокровия. И все же моя жизнь неразрывно связана с его жизнью. Всякий раз, когда меня одолевают сомнения, я думаю, что мне следует написать книгу наподобие мемуаров Коленкура о годах, проведенных с Наполеоном. Эта книга стояла на полке у моего отца. Если я точно и честно опишу события, я внесу свой вклад.

Временами я смотрю в прошлое, и мне кажется, что оно уже подернуто дымкой. Тогда я сомневаюсь, не обманет ли меня память, смогу ли я правдиво описать все подробности. Помню ли я, как он сидел в машине, разговаривал с людьми, вел себя за столом? Я решил, что в следующие несколько дней я отправлюсь в путешествие с Гитлером и испытаю свою память и способность к описанию. Все, что я писал до сих пор, – всего лишь обрывочные воспоминания.

15 февраля 1948 года. Летом 1936-го Брюкнер передал мне, что Гитлер просил на следующий день приехать в его мюнхенскую квартиру на Принцрегентенштрассе. Это была квартира человека среднего достатка – директора школы, руководителя сберкассы или некрупного предпринимателя.

Буржуазная обстановка: массивная дубовая мебель, книжные стеллажи со стеклянными дверцами, диванные подушки, расшитые слащавыми сентиментальными надписями или наглыми партийными лозунгами. В углу одной из комнат стоял бюст Рихарда Вагнера; на стенах в широких золотых рамах висели романтические картины мастеров мюнхенской школы. Никому бы и в голову не пришло, что обитатель этой квартиры уже три года был канцлером немецкого рейха. Из кухни доносился запах кулинарного жира и остатков еды. Гитлер каждое утро делал зарядку перед открытым окном. Однажды он сказал мне, что давно занимается с эспандером. Я не смог скрыть удивления, и тогда он показал мне рекламное объявление в журнале «Югенд». Там говорилось, что этот прибор развивает мускулатуру. Эспандер был ему необходим, объяснил Гитлер, потому что во время торжественных маршей СА и СС ему часто приходилось часами держать руку на весу, и не дай бог она дрогнет, тем более опустится. Благодаря многолетним тренировкам, говорил он, в выносливости ему не было равных среди подчиненных.

Около двух часов Гитлер вышел ко мне в форме. С ним был только его слуга Краузе. Я привез несколько новых чертежей, но, к моему удивлению, он объявил, что мы едем в Аугсбург. «Я хочу взглянуть на театр вместе с вами». Потом он спросил Брюкнера, предупрежден ли гауляйтер, что он настаивает на тихом приеме – никаких толп – и требует заказать угловые столики для кофе в ресторане гостиницы «Дрей Морен». Пока мы спускались по лестнице, он с восторгом говорил о театре Аугсбурга, построенном двумя самыми знаменитыми театральными архитекторами девятнадцатого века. У подъезда мы сели в открытый семилитровый «мерседес». Два прохожих остановились и робко подняли руки в приветствии. Из боковой улочки к нам присоединилась машина охраны.

В Аугсбурге у входа в театр нас ждали гауляйтер, мэр, городской архитектор и директор театра. Но, к удивлению Гитлера, у здания собралась также большая толпа. Крики «Хайль!», шум, радостное возбуждение – но Гитлер в плохом настроении направился в здание. Солдаты СС оттеснили толпу назад; ворота закрылись за нами, и мы остались одни.

– Неужели нельзя обойтись без толпы? – рявкнул Гитлер.

Гауляйтер, добродушный, туповатый и слепо преданный сторонник, запинаясь, проговорил:

– Вы знаете, мой фюрер… когда вы… когда вы в кои-то веки приезжаете в Аугсбург…

Гитлер раздраженно перебил его:

– Теперь, конечно, знает весь город. Я же ясно сказал, что не хочу всего этого. Ладно, хватит. Давайте осмотрим ваш театр. – Гитлер повернулся и повел нас по фойе к лестнице. – Здесь все в довольно запущенном состоянии, – сказал он мэру. – Почему город не заботится об этой жемчужине? Вы хотя бы знаете, кто его построил? Хельмер и Фельнер из Вены, самые известные театральные архитекторы в Австрии. Они создали больше дюжины оперных и драматических театров во всем мире, один лучше другого.

В зрительном зале Гитлер пришел в восторг от роскошных балконов и лож в стиле архитектурного необарокко. Около получаса он водил нас по залу, по коридорам, лестницам, за кулисы, показывая каждую деталь, каждый узор, каждый ракурс. Ему явно доставляло удовольствие демонстрировать аугсбургцам их собственный театр. Внезапно он остановился. Общительный, возбужденный энтузиаст превратился в государственного деятеля.

– Гауляйтер Валь, – официальным тоном заявил он, – я решил полностью обновить и восстановить этот театр. Я оплачу расходы из собственных средств. – Гауляйтер с мэром вытянулись в струнку. – Безусловно, нужна новая сцена и оборудование. Я предоставлю в ваше распоряжение моего оперного архитектора, профессора Баумгартена. Вы должны привести все в превосходное состояние. Театр – это мерило культуры города и цивилизации.

С этими афористичными словами Гитлер развернулся и пошел к выходу. Тем временем на улице собрались тысячи людей, бурлящая толпа восторженно приветствовала Гитлера. Отряды СА, которых вызвали на подмогу, с трудом расчищали нам дорогу, и мы на черепашьей скорости доехали до гостиницы.

Некоторое время спустя мы сидели под пальмами в старомодной гостинице гостиницы и пили кофе с пирожными. Гитлер, как всегда, прикончил кучу пирожных и кусков штруделя, с отеческой заботой уговаривая нас съесть еще. Он взволнованно рассуждал о многоплановом фоне средневекового городского ландшафта; ему особенно нравилась Максимиллианштрассе. Даже тогда мне вдруг пришло в голову, что он никогда так не относился к Вене, не говоря уж о Берлине. И сегодня мне кажется, что он всегда оставался провинциалом и неуютно чувствовал себя в больших городах. Если в политике он мыслил и планировал в гигантских масштабах, простые и понятные условия жизни в городке типа Линца, где он ходил в школу, были наиболее комфортной средой его оботания.

Это провинциальное мышление отражалось и в политических взглядах Гитлера. Он хотел сделать гау, традиционные районы проживания древних племен, административной единицей рейха. Он поддерживал и культивировал характерные черты разных местностей и не хотел разрушать индивидуальность различных немецких народностей. Голыптинцы, саксы, рейнландеры, швабы или баварцы должны были сохранить свои приобретенные веками национальные особенности. Всякий раз, когда заходил разговор на эту тему, он гневно осуждал «еврейское равенство», которое, по его словам, не оставляло места для души.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю