355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберт Шпеер » Шпандау: Тайный дневник » Текст книги (страница 2)
Шпандау: Тайный дневник
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:25

Текст книги "Шпандау: Тайный дневник"


Автор книги: Альберт Шпеер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц)

Теперь по коридору иногда прогуливается другой тюремный психолог – Мичерлих. У него изнуренное лицо, он носит слишком широкие темные брюки и мешковатый свитер. Сразу видно, что он немец. Он с рвением приказывает охранникам открыть для него камеры, где сидят обвиняемые, проходящие по новым процессам. Он избегает нас семерых. Возможно, ему запретили общаться с нами.

1 ноября 1946 года. И вновь перед моим мысленным взором появляются страшные фотографии, которые нам показывали во время процесса. Среди улик обвинения были также описания массовых казней или убийств в газовых камерах, которые я никогда не забуду. Но когда я отпускаю череду образов и ассоциаций в свободный полет, то чувствую, что мое подсознание пытается уравновесить эти ужасы, все чаще ускользая в приятные или идиллические воспоминания.

В то же время абсолютно преступные черты лица Гитлера проступают все резче. Я спрашиваю себя: как ты мог этого не видеть, ведь ты столько времени провел рядом с ним? И все же, наверное, можно понять, что даже сейчас передо мной возникает образ воодушевленного Гитлера, человека, охваченного своей миссией, величием своих планов? Я вспоминаю о наших планах, о часах, проведенных над чертежным столом, о поездках по всей Германии.

Сегодня мои мысли постоянно возвращаются к одной из таких поездок – кажется, это было летом 1936 года. Перед моими глазами отчетливо вырисовывается образ Гитлера. Мы едем в большом открытом «мерседесе», он сидит вполоборота ко мне и говорит: «Только в машине я чувствую себя в безопасности. Только здесь я не боюсь покушения. Даже полиции не говорят, куда я еду. Покушение нужно подготовить заранее; им необходимо знать время и маршрут поездки. Вот почему я боюсь, что однажды по дороге в зал заседаний меня убьет снайпер. От таких вещей невозможно спрятаться. Основной защитой остается энтузиазм толпы. Если у кого-то хватит смелости поднять оружие, они тотчас повалят его на землю и затопчут до смерти».

Сейчас я уже не помню, почему Гитлер решил сделать крюк и заехать в монастырь Банц. Монахи, разумеется, были удивлены неожиданным визитом. Великолепие барокко не произвело впечатления на Гитлера; он не любил этот архитектурный стиль. Но монументальность всего архитектурного комплекса в целом привела его в восхищение. После осмотра достопримечательностей он надолго скрылся в одной из келий монастыря. Мы ждали. Нам сказали, что настоятель пригласил его для беседы. Мы так и не узнали, что они обсуждали.

По дороге в Бамберг Гитлер выбрал место для пикника на поляне рядом с шоссе. Из багажника достали одеяла, и мы неуклюже расселись в кружок. Через несколько минут он заговорил о яркой личности настоятеля.

– Вот вам еще один пример того, с каким умом католическая церковь подбирает своих сановников, – заметил он. – Есть еще только один институт, где человек из низших слоев имеет шанс достичь подобных высот – это мы, наше Движение. Крестьянские парни становились Папами; церковь избавилась от социальных предрассудков задолго до Французской революции. И какие отличные результаты это дало! Поверьте мне, церковь продержалась две тысячи лет не просто так. Мы должны перенять ее методы, научиться у нее внутренней свободе, знанию психологии.

Гитлер говорил это все тихим, нравоучительным тоном. Он немного помолчал и продолжил свой монолог.

– Но нам не следует копировать их или пытаться найти им замену. Фантазии Розенберга об арийской церкви – смехотворны. Партия в форме новой религии! Гауляйтер не заменит епископа; вождь группировки не сможет исполнять роль приходского священника. Народные массы никогда не отзовутся на подобные вещи. Если бы наши вожди попытались заняться богослужением и превзойти католическую церковь, они оказались бы совершенно не на своем месте. Нет у них той стати. Как может местный лидер освятить брак, если все в городе знают, что он пьяница и бабник? Не простое дело – создать традицию. Одной великой идеи недостаточно, требуется авторитет, готовность приносить жертвы, дисциплина – и все это на протяжении сотен лет.

У Гитлера были необычно большие, выразительные глаза. До этого момента они смотрели бесстрастно. Но теперь их выражение изменилось, и он добавил несколько слов угрожающим тоном:

– Церковь изменит свое мнение. Я хорошо знаю эту стаю черных ворон. Что они сделали в Англии? А в Испании? Нам нужно лишь надавить на них. И рядом с нашими величественными зданиями в Берлине и Нюрнберге их соборы покажутся смехотворно маленькими. Представьте только какого-нибудь мелкого крестьянина, вошедшего в нашу величественную ратушу с крышей в форме купола. У него не только перехватит дыхание. С этой минуты он будет знать, где его дом.

Он произнес эти слова возбужденным тоном, с каким-то странным придыханием. Теперь он был поглощен архитектурными проектами.

– Вот что я вам скажу, Шпеер, эти здания важнее всего остального. Вы должны сделать все возможное, чтобы построить их, пока я жив. Только если я буду выступать в них и править из них, они пройдут обряд посвящения, которое им потребуется для моих преемников.

Он резко замолчал и встал; вещи отнесли в машину, и мы поехали дальше.

8 ноября 1946 года. Сегодня ходил в душевую камеру. Она разделена тонкими перегородками. Вся обстановка состоит из дровяной печи для нагрева воды и двух деревянных ящиков вместо сидений. Вода в душе течет без напора, поэтому все это сооружение называется «капельная ванна». Мы с Гессом принимаем душ вместе под надзором охраны. Один из немецких военнопленных подбрасывает дрова в печь и регулирует подачу воды. Он служил пехотинцем на русском фронте. Если бы в 1942-м, говорит он, у нас был такой же танк, как русский Т-34, и такое же оружие, как советская 76,2-мм противотанковая пушка. Гесс приходит в волнение. «Это тоже государственная измена, ничего, кроме измены. Скоро мы удивимся, узнав обо всех изменах и вредительствах». Я отвечаю, что в конечном счете Гитлер сам был виноват в нашем технологическом отставании, что, хотя у него было много хороших и верных идей, он отрицал собственные взгляды, постоянно меняя приказы о перевооружении. Немецкий подручный и американский охранник слушали этот разговор, их лица выражали нечто среднее между скукой и заинтересованностью.

Душевую устроили в нашем корпусе, чтобы мы не встречались с подсудимыми и свидетелями по предстоящему «мелкому» процессу; их держали в другом тюремном крыле. Несколько недель назад американские солдаты, которые часто небрежно относятся к этим правилам, недосмотрели, и мы пересеклись в тюремной бане. Однажды я обнаружил, что рядом со мной, с не меньшим удовольствием, плещется в теплой воде Зепп Дитрих. В ранние годы он был постоянным спутником Гитлера. После 1933 года этот неотесанный человек с крепким крестьянским умом стал начальником охраны Гитлера. Простой капрал в первой войне, он сделал стремительную карьеру во второй. К концу 1944-го он командовал Шестой танковой армией СС в звании оберстгруппенфюрера СС, что соответствует чину генерала армии. Гитлер называл его «мой Блюхер»[2]2
  Гебхард Леберехт фон Блюхер (1742–1819), знаменитый прусский генерал, отличавшийся грубыми чертами лица. Был уволен со службы Фридрихом Великим, но, в конечном счете, стал героем Наполеоновских войн.


[Закрыть]
. В последний раз я видел Зеппа Дитриха во время Арденнского сражения. Он казался удивительно равнодушным к происходящему; передал командование дивизиями СС своему штабу и, удалившись на покой, жил в уединенном лесном коттедже. По моему мнению, он стал раздражительным эксцентриком.

Лежа в ванне, Зепп Дитрих объяснил мне смысл различных событий, происходивших на военных совещаниях Гитлера в конце февраля и начале марта 1945 года в Берлине; я был свидетелем этих событий, но не понимал их.

После поражения в Арденнском сражении под городом Бастонь, все усилия Гитлера были направлены на юго-восток, на Балканы. Новая операция носила кодовое название «Вальдтейфель»; возможно, Гитлер имел в виду известного композитора Вальдтейфеля, сочинявшего вальсы. По замыслу Гитлера, Шестая танковая армия СС, несмотря на серьезные потери в битве при Бастони, должна была сначала отвоевать Сава-Дунайский треугольник, а потом – Гитлер жирной линией прочертил ее маршрут на своей огромной настольной карте – через Венгрию наступать на юго-восток.

– Скорее всего, народные массы в этих районах поднимутся все как один, и с их помощью мы с триумфом пройдем по Балканам, сражаясь не на жизнь, а на смерть. Я по-прежнему убежден, господа, что на Востоке мы должны использовать наступательную тактику. Оборонительная стратегия наших генералов помогает только большевикам! А я никогда в жизни не относился к числу людей, занимающих оборонительную позицию. Теперь мы снова переходим от обороны к наступлению.

На самом деле, Гитлер почти всегда придерживался этого принципа. Он занял агрессивную позицию в ранние годы в Мюнхене. Его внешняя политика тридцатых годов была агрессивной, с бесконечной чередой неожиданных маневров. Развязывание войны само по себе служило примером агрессивной политики, и пока мог, он вел военные действия в наступательной манере. Даже после переломного момента в войне, капитуляции Сталинграда, он организовал наступление на Курск – эта операция носила кодовое название «Цитадель». Как будто он всегда знал, что у него есть только один выбор – атака или поражение, словно потеря инициативы сама по себе приравнивалась им к проигрышу. Именно по этой причине Гитлер был вдвойне потрясен, когда и эта последняя атака провалилась, попросту увязнув в грязи. Он приказал сорвать почетные нарукавные нашивки с солдат охраны и других дивизий СС. Зепп Дитрих рассказал мне, что потом он бросил свои знаки отличия в костер, в котором горели нашивки.

– Знаете, – в заключение сказал он, – Гитлер давно сошел с ума. Он попросту швырнул в пекло своих лучших солдат.

Зепп Дитрих командовал передовыми частями, поэтому он очень редко оказывался в наэлектризованной, в буквальном смысле безумной атмосфере, царившей в ставке фюрера. Что и помогло ему сохранить остатки здравого смысла и собственного мнения. Он практически никогда не становился объектом тирад Гитлера, искажавших представление о реальности у огромного числа людей. Наверное, мне следует воспроизвести один из этих монологов, которыми Гитлер, с нарастающим напряжением в голосе, изводил свою свиту.

– Русские истекают кровью, – начинал он. – После отступлений за прошедшие месяцы у нас появилось бесценное преимущество – нам больше не нужно защищать эти огромные пространства. И по собственному опыту мы знаем, что после своего стремительного наступления у русских, должно быть, не осталось сил. Вспомните Кавказ! Значит, теперь такой же переломный момент, как у русских, возможен и для нас. Должен сказать, я в этом абсолютно уверен. Подумайте! Русские понесли колоссальные потери боевой техники и людей. По нашим оценкам, они потеряли пятнадцать миллионов человек. Это огромная цифра! Они не смогут отразить следующий удар. Они его не выдержат. Наша ситуация не идет ни в какое сравнение с 1918 годом. Даже если наши враги думают именно так.

Как часто бывало, Гитлер впал в состояние эйфории под влиянием собственных речей.

– Те, кто сегодня на дне, завтра могут оказаться на самом верху. В любом случае мы будем сражаться дальше. Удивительно видеть, с каким фанатизмом самые молодые возрастные группы бросаются в драку. Они знают, что осталось только два варианта: либо мы решим эту проблему, либо нас всех уничтожат. Провидение никогда не оставит нацию храбрых солдат, – так Гитлер перефразировал Библию. – Нация, в которой есть хотя бы один праведник, не исчезнет с лица земли.

Несомненно, этим праведником он считал себя. Среди его любимых фраз в те последние недели было утверждение: «Тот, кто не сдается, обязательно победит». Довольно часто он добавлял еще одно замечание: «Но, господа, если мы собираемся проиграть войну, вам всем следует запастись веревками». Когда он говорил в такой манере, в его глазах сверкала свирепая решимость человека, сражающегося за свою жизнь.

– Все, что нам нужно, это еще раз показать врагу – одержав сокрушительную победу, – что он не сможет выиграть войну. Без фанатичной решимости Сталина Россия сдалась бы еще осенью 1941-го. Фридрих Великий в безнадежной ситуации тоже упорно сражался. Он заслужил звание «Великий» не потому, что в конечном счете победил, а потому, что не утратил мужества в тяжелые времена. Точно так же потомки оценят меня не по победам в первые годы войны, а по той стойкости, с которой я переносил жестокие неудачи последних месяцев. Господа, сила воли всегда побеждает!

Это была его обычная манера – заканчивать свои выступления подобными лозунгами.

Во время таких вспышек – обычно он произносил свои пламенные речи, склонившись над картой и устало взмахивая рукой в сторону молчаливой стены офицеров – Гитлер в некотором роде производил впечатление совершенно незнакомого человека. Он в самом деле явился из другого мира. Вот почему на военных советах он всегда выглядел таким неестественным. Но мне всегда казалось, что эта чужеродность была частью его силы. Военных учат справляться с разными необычными ситуациями. Но они оказались совершенно не подготовлены к общению с этим мистиком.

9 ноября 1946 года. Пасмурный день. Слишком темно, чтобы читать или писать. Размышлял. Отличная фраза – «погрузиться в мысли». Она точно описывает то смутное состояние сознания, в котором я пребывал на протяжении нескольких часов. И как результат такого состояния, все, о чем я думал, растворилось в воздухе. Никаких записей.

Ночью при искусственном освещении я нарисовал по памяти Цеппелинфельд. Старую версию с длинными колоннадами. Все-таки она лучше более позднего проекта. Первая идея всегда верная, если в ней нет фундаментальных ошибок.

10 ноября 1946 года. До войны я видел фильм, в котором доведенный до отчаяния человек пробирается по пояс в глубокой воде по парижской канализации к дальнему выходу. Образ этого человека часто преследует меня во сне.

11 ноября 1946 года. За прошедший месяц произошло много изменений к лучшему. Нас каждый день выпускают на получасовую прогулку. Но по отдельности. Нам запрещено разговаривать друг с другом. Однако, когда мы вместе работаем, нам иногда удается переброситься парой слов, если охранники в хорошем настроении.

13 ноября 1946 года. Несколько дней предавался мечтам. На улице – плотный туман. Охранники единодушно полагают, что Гитлер жив.

14 ноября 1946 года. В течение нескольких дней с девяти до половины двенадцатого мы трем металлической мочалкой железные пластины галереи, отчищая их от ржавчины. Потом пластины смазывают маслом. Когда я стою, согнувшись, у меня кружится голова – это говорит о том, как человек слабеет за тринадцать месяцев тюремного существования.

Сегодня, лежа на койке и размышляя, я обдумывал вопрос: будет ли плохо для Германии, если ее сделают технологически отсталой страной? И еще: что, если технологически неразвитый мир предоставляет больше возможностей для расцвета науки и искусства? Если некоторые планы будут воплощены в жизнь и нас низведут до статуса аграрной страны, не станем ли мы счастливее других наций, перед которыми открывается широкое будущее? По иронии судьбы Гиммлер и Моргентау были не столь далеки в своих взглядах от того, что могло бы стать идеальным положением для Германии. Даже если принимать обе теории за тот вздор, каковым они и являются, все равно остается идея нации, лишенной права на все, кроме культуры. Как Германия справится с этим ограничением после нынешней катастрофы? Я думаю о роли Греции в Римской империи, но еще и о роли Пруссии после краха 1806 года.

15 ноября 1946 года. Занимался рисованием. Сделал наброски небольшого дома. Окружающий пейзаж доставляет мне особенное удовольствие.

18 ноября 1946 года. Мы с Ширахом нагружаем тележку досками и тащим несколько сотен метров. Эта работа нас согревает несмотря на дождь. Дрова чудесно пахнут лесом – наверное, их недавно привезли с лесопилки.

15 ноября 1946 года. Сегодня в душевой Гесс признался, что симулировал потерю памяти. Я стоял под душем, а он сидел на стуле и вдруг ни с того ни с сего сказал:

– Психиатры пытались меня запутать. Я уже готов был сдаться, когда привели мою секретаршу. Пришлось притвориться, что я ее не знаю, а она разрыдалась. Мне с огромным трудом удалось сохранить бесстрастное выражение лица. Теперь она, конечно же, считает меня бессердечным.

Эти слова, безусловно, вызовут много разговоров, потому что нас охраняет американский солдат, понимающий по-немецки.

16 ноября 1946 года. Много рисовал. Сделал рисунок дома на две семьи и Цеппелинфельда с тыла. Долго не получались деревья: профессиональная болезнь архитекторов. Через десять лет обязательно получатся! Решение: научиться рисовать. От романтических фантазий о том, что архитектура может стать заменителем моей коллекции картин, теперь ничего не осталось. Я раздаю рисунки солдатам, которые их попросили.

22 ноября 1946 года. Несколько дней в камере стоит жуткий холод. Я читаю и пишу, завернувшись в одеяло. Работы Гёте, изданные в «Пропилеях», являются весьма полезным чтением, несмотря на хронологический порядок, если у вас много свободного времени, как у меня сейчас. Читая этот труд, отчетливо видишь, как разные события и впечатления пробуются на вкус, а потом общий итог различных побуждений появляется в произведении Гёте. Гёте находит материал, а не создает его. В его законченных работах творческий процесс виден не столь отчетливо. Хотя в школе нам приходилось учить наизусть «Германа и Доротею», эта поэма остается одним из моих любимых произведений наряду с «Принцем Фридрихом Гомбургским» Клейста и «Торквато Тассо» Гёте. Приветливое, до странности «буржуазное» звучание гекзаметра, уют, скромность и удивительное тепло этого мира трогают меня, отчасти потому что это мой мир – но еще и потому, что он являет собой полную противоположность чрезмерному, бесчеловечно грандиозному миру Гитлера, в котором я сбился с пути. Или все-таки я не до конца потерял себя?

28 ноября 1946 года. Утром, чтобы отвлечься, я записал ежедневные звуки, которые служат неизменным фоном моей тюремной жизни. В семь часов утра будят арестантов нашего крыла: «Подъем, подъем! Быстро!» Как пес в конуре, я различаю офицеров по голосам, охранников по шагам. Топот ног по винтовой лестнице. Через некоторое время они возвращаются назад, осторожно ступая; арестанты несут свой завтрак и боятся расплескать кофе.

На первом этаже через короткие промежутки времени раздается голос Йозефа Майра, австрийского фермера, одного из военнопленных, которые заботятся о нас: «Хлеб, хлеб, хлеб!» Каждый раз после его выкрика слышится короткий лязг металла. На седьмом выкрике он останавливается перед моей камерой, вешает сбоку ночной фонарь и передает мне четыре кусочка белого хлеба. Несколько минут спустя: «Кружки». Через отверстие в двери Йозеф наливает из кофейника черный кофе без сахара в мою алюминиевую кружку, которую я протягиваю ему, сидя на койке. Завтрак в постель, так сказать.

На верхнем этаже: «Как вы себя чувствуете? Что ж, отлично». Следующая камера: «Доброе утро, все в порядке?» Или: «Все нормально? Хорошо». Это повторяется раз пятьдесят – немецкий врач навещает подсудимых. Вдалеке кто-то стучит молотком по металлу. Американский солдат насвистывает «Лили Марлен»; ему вторит другой.

Тишина.

Девять часов. Шаги в галерее, потом в коридоре. Каждое утро двадцать три подсудимых из компании Круппа выстраиваются в шеренгу перед моей камерой. Мы улыбаемся друг другу через решетку в моей двери. Хотя это против правил, проходя мимо вместе с группой, Альфрид Крупп часто останавливается на несколько секунд, и мы обмениваемся парой слов. К моему удивлению, он – главный обвиняемый в этой группе индивидуалистов.

Во время визитов на заводы Круппа в Эссене я часто общался с ним. Он производил впечатление необычайно робкого человека, который практически не интересуется бизнесом. Мне казалось, он находился в тени своего отца и имел лишь смутное представление о моих попытках увеличить производство вооружения. Однако Нюрнбергский процесс, судя по всему, изменил его. Вероятно, все дело в том, что он впервые представляет династию Крупп, поскольку его отец тяжело болен, и он вместо него должен отвечать на обвинения союзников. В этой процедуре отражается странная концепция правосудия: обвиняется отец, но вместо него на скамью подсудимых посадили сына и ему же вынесли приговор.

30 ноября 1946 года. Сегодня полковник Эндрюс, американский комендант тюрьмы, сообщил нам, что нас переведут в Берлин 15 декабря. Придется поторопиться, если я хочу прочитать хотя бы еще немного Гёте. Мы обсуждаем, разрешат ли нам читать в Шпандау. Говорят, русские потребовали строгого одиночного заключения в жестких условиях.

Через час нас снова запирают в камерах. У меня есть время до обеда.

Сделал набросок под названием «Надежда». Снежная буря в горах. Заблудившийся во льдах альпинист пытается найти путь. Он пробирается по глубокому снегу, не подозревая, что идет по краю ледника, который обрушивается в пропасть.

Половина двенадцатого. «Суп, обед!» – Йозеф приносит манную кашу, зеленый горошек, спагетти с мясным соусом. Через полчаса от камеры к камере семь раз раздается его возглас: «Котелки», которые он собирает.

После этого на два часа наступает тишина, как в санатории. Каждый день в это время я пишу. Снова меня преследует мысль о двух лицах Гитлера и о том, что я так долго не мог разглядеть его второе лицо, скрывающееся за первым. Только ближе к концу, в последние месяцы, я заметил это двуличие; и, что примечательно, мое озарение было связано с эстетическим наблюдением: внезапно я обнаружил, какое некрасивое, какое отталкивающее и несимметричное у него лицо. Как я мог не видеть этого столько лет? Загадка!

Возможно, я был опьянен грандиозными задачами, планами, приветственными возгласами, работой и не видел за ними самого человека. Только сегодня я вспомнил, что во время наших поездок по стране, когда нас всюду так тепло приветствовали, мы снова и снова проезжали под транспарантами с антисемитскими лозунгами того самого человека, с которым я сидел на идиллическом пикнике и слушал песни под аккордеон Канненберга, его помощника по хозяйству. Я бы никогда не поверил, что этот человек способен на столь жестокую страсть к уничтожению. Иногда я спрашиваю себя: неужели я даже не замечал эти лозунги – «Евреям здесь не место» или «В этом районе евреи могут находиться только на свой страх и риск»? Или я просто не обращал на них внимания, как не обращал внимания на другое лицо Гитлера, воплощавшее ту реальность, которую я изгнал из своего иллюзорного мира?

Даже с учетом строжайшего самоанализа должен сказать, что я не был антисемитом. Даже в зародыше. Мир Юлиуса Штрейхера всегда казался мне патологическим, извращенным. В моем присутствии Гитлер обычно обрывал его антисемитские замечания, но, конечно, я понимал, что он разделяет темные, маниакальные взгляды Штрейхера. Тем не менее я абсолютно уверен, что за все эти годы я ни разу не высказался в антисемитском духе. Даже потом, когда я стал министром Рейха, я избегал участия в кампании против евреев; у меня не было искушения вставить хотя бы несколько ритуальных антисемитских фраз в свои официальные речи даже из меркантильных соображений.

На протяжении всего процесса не появился ни один документ, изобличающий меня в антисемитизме.

И все же – я проезжал с Гитлером под теми транспарантами и не испытывал омерзения от того, что подобные лозунги выставляются на всеобщее обозрение с одобрения правительства. Опять же: полагаю, я даже не видел транспаранты. Имеет ли эта частичная слепота какое-то отношение к «Герману и Доротее»? Иногда мне даже кажется, что моя собственная «чистота», моя леность делают меня более виновным. Страсть, основанная на ненависти или возмущении, – это все же мотив. Равнодушие – это ничто, пустое место.

1 декабря 1946 года. Только что вернулись с получасовой прогулки во дворе, где мы ходили по кругу на расстоянии десяти метров друг от друга. Четверо солдат с автоматами стояли по углам. Я внимательно рассматривал большое грушевое дерево и потом, в полумраке камеры, попытался воспроизвести свои впечатления. Если бы карандаш был помягче, а поверхность потверже! Я рисую на куске картона от коробки из-под рисовых хлопьев «Келлог». Шутки ради я даю карандашу полную свободу. Дерево получилось неплохо; я все время смотрю на рисунок с тем же воодушевлением, с каким в прошлой жизни я бы смотрел на недавно приобретенную картину в стиле романтизма.

Наш повар-австриец хочет построить небольшой дом. Я обещал сделать для него набросок.

2 декабря 1946 года. Долго думал. Беспорядочный топот ног по деревянному полу коридора, ведущего в здание суда. Подсудимые, вероятно, по одному из промышленных процессов, возвращаются с заседания и через полчаса идут за ужином; наш ужин приносит Йозеф. Два куска отварной солонины, хлеб, горячий чай. Американский капеллан просит открыть камеру и входит ко мне. Он говорит, что нам разрешат получить рождественские посылки из дома. Я прошу его передать моей жене, чтобы она не присылала мне продукты – у нас с едой лучше, чем у них.

Пять часов дня. Полная тишина. Закончилось дежурство охраняющего мою камеру солдата. Сменивший его часовой радостно приветствует меня как старого знакомого и пытается подбодрить меня. По моей просьбе он охотно передвигает фонарь так, чтобы свет был направлен вниз.

Каждый день я заново узнаю, какими бесчеловечными мы были на самом деле. Я не имею в виду жестокие преследования и истребление людей. Скорее абсолютное господство утилитарных целей, которые я преследовал, будучи министром вооружений, является ничем иным, как формой бесчеловечной жестокости. Охраняющие нас американские солдаты – шахтеры, бурильщики, фермеры. Отозванные из частей, принимавших активное участие в боевых действиях, многие из них носят неизвестные мне военные знаки отличия. Правила предусматривают жесткие охранные нормы, но эти люди всегда компенсируют строгость добротой. Нет ни малейших признаков садизма. Джон, шахтер из Пенсильвании, стал мне почти другом. Поразительно, но чернокожие американские солдаты первыми преодолели барьер враждебности. Отчасти основываясь но собственном опыте, они видели в нас неудачников, заслуживающих жалости. Самое сильное впечатление произвело поведение врачей-евреев. Они оказывали поддержку, далеко выходящую за рамки их служебных обязанностей, даже Штрейхеру, которого презирали и оскорбляли практически все, в том числе и мы, такие же подсудимые, как он. К примеру, Штрейхер все время складывал головоломку, для которой требовалось большое количество спичек. Доктор Леви достал их для него, хотя заключенным не полагалось иметь спички.

6 декабря 1946 года. Во время утренней работы в коридоре неприязнь, которую испытывали ко мне Редер, Дёниц и Ширах из-за моего отношения к Нюрнбергскому процессу, вырвалась наружу. Ширах, который всегда ищет, к кому прислониться, прибился к двум гросс-адмиралам; во время процесса он был в моей фракции вместе с Функом и Фриче. Сегодня он с намеренно вызывающим видом подошел ко мне и заявил:

– Вы, со своей общей ответственностью! Даже суд отклонил это обвинение, как вы могли заметить. В приговоре нет ни слова об этом.

Остальные пятеро заключенных одобрительно закивали. Я давно заметил, что они шепчутся друг с другом и умолкают при моем приближении.

– Я придерживаюсь этого мнения, – с жаром ответил я. – Даже в управлении компанией каждый человек в отдельности несет ответственность за ведение дел.

Наступило неловкое молчание. Потом они, не сказав больше ни слова, круто повернулись и оставили меня в одиночестве.

Вернулся в камеру. Стыдно, но наши действия даже не напоминали управление компанией. Избавленные от необходимости думать, мы предоставили все решения генеральному директору. Как руководство, доведенное до бессилия, выражаясь в гротескной форме.

Днем мы с Ширахом подметаем опавшие листья.

Сейчас я уже не страдаю от этой изоляции так сильно, как в первые недели.

8 декабря 1946 года. Начинаю составлять для себя программу, организовывать свою жизнь в заключении. Конечно, мой опыт ограничивается пока шестью неделями, а впереди еще тысяча тридцать недель. Но я уже понял, что жизненный план необходим, если я хочу продержаться и жить дальше.

Но мне нужен не просто план выживания. Мой срок должен стать временем подведения итогов. Если в конце, по прошествии двадцати лет, я не найду ответы на вопросы, которые мучают меня сейчас, значит, заключение окажется для меня бесполезным. Однако я полностью осознаю, что и в самом лучшем случае мои выводы могут быть только умозрительными.

9 декабря 1946 года. В своих показаниях на процессе я заявил, что ничего не знал об убийствах евреев. Судья Джексон и русские обвинители даже не стали опровергать мое заявление на перекрестном допросе. Решили, что я все равно солгу?

Трудно представить, что высшие руководители режима похвалялись своими преступлениями во время редких встреч. На процессе нас сравнивали с главарями мафии. Я вспоминаю фильмы, в которых боссы легендарных банд в вечерних костюмах сидят за столом и болтают об убийствах и власти, плетут интриги, готовят заговоры. Но подобная атмосфера закулисных игр была совершенно чуждой для наших вождей. При личном общении ничего не говорилось о каких-то зловещих деяниях, которые мы замышляли. Я иногда вижу Карла Брандта среди подсудимых по процессу врачей. Одной из причин моего возвращения в горящий Берлин в апреле 1945-го было спасти его от смертной казни, к которой его приговорил Гитлер. Сегодня, проходя мимо, он грустно помахал мне рукой. Я слышал, существуют неоспоримые доказательства его участия в медицинских экспериментах над людьми. Я часто виделся с Брандтом; мы говорили о Гитлере, смеялись над Герингом, возмущались сибаритством гитлеровского окружения, осуждали нахлебников партии. Но он никогда не рассказывал о своих делах, равно как и я не сообщал ему, что мы разрабатываем ракеты, способные сровнять Лондон с землей. Даже когда мы говорили о наших погибших, мы использовали слово «потери», и вообще мы преуспели в изобретении эвфемизмов.

Попросил у доктора снотворное, впервые за несколько месяцев.

19 декабря 1946 года. Несколько дней температура воздуха не поднимается выше минус 5. Повсюду не хватает угля – последствия проблемы со снабжением. В камерах температура держится на уровне нуля. За неимением перчаток я натягиваю на руки пару носков; оказывается, так можно даже писать.

Интервалы между записями становятся все больше. Последний раз я открывал дневник почти две недели назад. Я должен держать себя в руках и не поддаваться апатии. Волнуюсь из-за тюрьмы в Шпандау. Нас должны были перевести еще пять дней назад, а мы до сих пор здесь. Настроение пессимистическое. Боюсь также, что там я больше не смогу писать. За это время я понял, какое значение имеют мои записи для противоборства с самим собой. Записанные, четко сформулированные слова несут печать некоторой определенности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю