Текст книги "Прошлое"
Автор книги: Алан Паулс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц)
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Как-то Римини в очередной раз прослушал сообщения на автоответчике, накопившиеся за день, и вдруг понял, что чего-то не хватает. Умная машинка не воспроизвела ни вздохов, ни тревожного молчания в трубку, ни проклятий, ни оскорблений. (Римини выслушал высказанное совершенно безумным голосом пожелание заболеть всеми экзотическими болезнями сразу, причем фоном этих пожеланий было звучавшее по радио танго.) Он покопался в памяти: автоответчик не преподносил ему никаких сюрпризов вот уже примерно с неделю. Осознав этот недостаток чего-то привычного, он напрягся и стал прислушиваться к тому, что происходило вокруг. Он сидел голый за письменным столом, а из спальни доносилось сопение спящей Веры. В гостиной продолжала негромко играть музыка, которую ни один из них не выключил – соревнование в лености закончилось ничьей. Римини чувствовал себя центром, к которому стягиваются звуки со всего дома.
Ему стало легче – теперь он по крайней мере мог прослушивать сообщения в присутствии Веры; но дело было даже не в этом факторе спокойной жизни, в действительности маленьком и незначительном: Римини вдруг ощутил, что его переполняет гордость. Наверное, так ощущают себя врачи, которые со скандалом уговаривают пациента начать принимать новое лекарство, дающее на первых порах не облегчение, а, наоборот, обострение всех симптомов болезни – ожидаемый эффект наступает позднее; но самых упорных врачей и фармацевтов первоначальное ухудшение не смущает, и они продолжают верить в успех. Судя по всему, лекарство, изобретенное Римини, наконец подействовало на Софию благотворно. Подумав, он решил выждать еще немного, чтобы дать ей возможность окончательно разобраться в себе и в своих чувствах, а затем, чем черт не шутит, можно будет ей и позвонить – к тому времени, подумал Римини, раздел фотографий превратится в чисто формальное мероприятие.
Несколько дней спустя, в пятницу, у его отца был день рождения. Римини решил без предупреждения заглянуть к нему на работу и, вытащив из кабинета, предложить сходить где-нибудь вместе пообедать. Некоторое время он потратил на поиски подарка, специально за этим отправившись на улицу Флорида. По сравнению с былой роскошью и утонченностью этого уголка Буэнос-Айреса нынешняя Флорида просто поразила Римини своей вульгарностью: бесконечные лавочки с безвкусными сувенирами, вечные распродажи, салоны кожаных пальто и курток, книжные магазины, сплошь уставленные альбомами для туристов, нищие, ресторанчики быстрого питания и жалкие продавцы, которые отчаялись дождаться покупателей в своих магазинах и потому вышли «на большую дорогу», хватают прохожих за рукав и навязывают им бумажники и сумки, разумеется – с «невиданной скидкой»; продавцы эти назойливостью не отличались от распространителей пригласительных билетов на стриптиз нон-стоп и в так называемые сауны, которые в изобилии действовали буквально в пяти кварталах, где Флорида радикально меняла свой социальный облик. Римини дошел до Виамонте и решил вернуться обратно. Запах картошки фри преследовал его; с ближайшего угла доносился искаженный мегафоном голос женщины, сулившей всем проходящим мимо страшные беды и несчастья, избежать которых можно было, посетив некий салон гаданий и предсказаний. Римини уже подумывал о том, чтобы перенести поиск подарка на другой день, как вдруг увидел в одной из витрин пуловер из плотной шерсти, на молнии, с кожаными заплатами на локтях. Вещь сразу чем-то понравилась ему, и он купил свитер не раздумывая. Едва выйдя из магазина, Римини понял, что стал жертвой собственного необъяснимого порыва. Начать хотя бы с цвета: оттенок высохшего вина, может быть чуть смягченный коричневым, с точки зрения строгого отцовского вкуса вещь была просто кричащей, носить одежду такого цвета, полагал он, пристало женщинам; вряд ли он примет без возражений и молнию на свитере; ну а заплаты на локтях новой вещи и вовсе должны повергнуть его в изумление («налокотники» – всплыло в памяти Римини правильное слово для обозначения этих кожаных заплат, всплыло – и исчезло). Терзаемый сомнениями, он подошел к зданию, где работал отец. Римини постоял немного, и вдруг его осенило: перечислив мысленно все возражения против покупки отцу пуловера, он принял решение считать их не чем иным, как доводами в пользу именно этого подарка.
Приглушенно звякнул звонок на входной двери, и Римини вошел в офис, который занимала отцовская фирма. Пройдя по коридору мимо ряда кабинетов – одинаковых, неразличимых кабинок из сборных щитов, – он, не постучавшись, открыл последнюю полупрозрачную дверь. Ему тотчас же бросилось в глаза крупное пятно цвета высохшего вина – быть может, с легким оттенком коричневого. Пятно с готовностью двинулось ему навстречу; Римини, остолбенев, замер на пороге, не закрыв за собой дверь и не убрав ладонь с дверной ручки. В течение нескольких секунд он был уверен, что галлюцинирует – в конце концов, это было действительно невозможно: свитер вообще-то должен лежать у него в бумажном пакете… Отец оглаживал рукава с замшевыми заплатами на локтях и нервно дергал вниз-вверх застежку-молнию; на нем был свитер-близнец того, что только что купил Римини. Наконец отцу удалось зафиксировать застежку на нужной высоте; он отвлекся от явно нравившегося ему пуловера и, красуясь перед Римини, поинтересовался: «Ну как?» Свитер сидел на нем так хорошо, что сын и сам удивился. Впрочем, нет – именно так он и должен был сидеть, если бы Римини удалось – после долгих уговоров, разумеется, – заставить отца примерить эту яркую и необычную вещь. Римини заставил себя чуть скривить губы и с сомнением в голосе произнес: «Ну не знаю… Цвет, в общем-то, непривычный… И к тому же – с каких это пор свитер стал застегиваться на молнию? Вот уж не знал, что тебе нравятся такие вещи». – «А они мне и не нравятся. То есть – не нравились, – сказал отец, снова поправляя рукава. – Мне его только что подарили. Но ведь, согласись, отлично сидит, правда? Эх, жаль, здесь зеркала нет…» С этими словами отец вышел в коридор; сзади с воротника свисала этикетка – тот же самый магазин. Римини вышел следом – уже совсем в мрачном настроении. Отец тем временем стал вертеться перед узким зеркалом, где помещался лишь в профиль или вполовину. «С днем рождения», – сказал Римини, инстинктивно пряча пакет со своим подарком. – «А ведь неплохо, очень неплохо, – с довольным видом повторил отец и, приподняв руки так, чтобы стали видны кожаные заплатки, добавил: – И эти налокотнички…» – «Эти – что?» Лишь заметив, что через полупрозрачные двери на него смотрят коллеги отца, Римини сообразил, что перешел почти на крик. «Вот это, – пояснил отец, показывая на куски замши на локтях. – Это же не заплаты на старье, а специальные налокотники». Римини хотел было улыбнуться, но какая-то неясная, тревожная мысль заставила его ограничиться лишь неопределенной гримасой, похожей на ухмылку. «Я серьезно. Они так называются. Мне София сказала, – с самым довольным видом произнес отец и, чтобы внести ясность, добавил: – Пуловер мне она подарила». Римини узнал эти интонации: так обычно отец говорил о том, о чем не хотел бы умалчивать, одновременно стараясь не смутить собеседника. «Хорошо, что зашел», – сказал он, снова заталкивая Римини в кабинет. Тот посмотрел отцу прямо в глаза: «Ты виделся с Софией?» – «Да. Она только что ушла. Загляни ты минут на пять раньше, и вы бы не разминулись». Отец закрыл за ними дверь, сделав вид, что не заметил пакета, который Римини оставил у входа. «Подарок с меня, – сказал Римини и добавил: – А сегодня я приглашаю тебя на юбилейный обед». – «Отлично. Как там на улице?» – «Не жарко». – «Тогда я в этом пуловере и пойду». – «Запаришься». – «Ладно, будет жарко – сниму». Они вышли из кабинета. «Ничего, что я прямо так?» – «Прямо – как?» – «Ну, что я прямо в этой обновке». – «Папа, ну о чем ты». – «Не знаю. Вещь яркая, может быть, не всем понравится». Проходя мимо стойки дежурного администратора, отец предупредил: «Буду в три». Дожидаясь лифта, отец Римини продолжал поглаживать пуловер, не то расправляя складки, не то просто лаская обновку. «А она очень неплохо выглядит. По крайней мере, гораздо лучше, чем когда я видел ее в последний раз. Просила передать тебе привет и поцелуй».
Они отправились в знакомый итальянский ресторан, где сели за привычный столик под огромным контуром Бруклинского моста, очерченным лампочками, которые то загорались, то гасли. И Римини, и его отца удивило почти полное отсутствие посетителей. Естественно, этими наблюдениями они поделились и с официантом, который обслуживал их уже много лет. Ну да, посетителей теперь, конечно, гораздо меньше, согласился он, добавив, что иного и не следовало ожидать после того, что здесь произошло на прошлой неделе. «А что произошло?» – спросил отец Римини. В этот момент за соседний столик села пара туристов-иностранцев. Официант понизил голос и, чуть наклонившись к Римини и его отцу, доверительным тоном сообщил: «У нас тут ограбление случилось. То есть чуть не случилось. Хотя уж лучше, чтобы ограбление. В общем, появляются трое – двое толстых таких и с ними женщина. А у нас – вот ведь совпадение – как раз в туалет полицейский с улицы зашел. Ну, он, значит, выскакивает, хватает пистолет и целится в них. Женщина не выдержала и, наверное, с испугу выстрелила первой. Матерь Божья! Что тут началось! Стрельба, крики. Я послал к черту ригатони с шестнадцатого столика и бросился на пол. Так и лежал, прямо здесь. Честное слово. В итоге имеем: один клиент убит, еще один ранен, у полицейского легкое ранение, один из преступников погиб, двое сбежали. Вам как обычно – две порции спагетти карбонара?»
Едва официант отошел от столика, отец, словно обрадовавшись, что снова может поговорить с сыном наедине, дружески похлопал его по руке и сказал: «Ну ладно, давай рассказывай». Да, с тех пор как Римини расстался с Софией, тональность их встреч с отцом резко изменилась. В течение долгих лет Римини, восседавший на троне своего непоколебимого семейного и душевного постоянства, снисходительно и вместе с тем заинтересованно выслушивал отца – профессионального холостяка, жизнь которого била ключом: он заводил и прекращал романы, менял женщин и дома как перчатки, ссорился с возлюбленными, добивался прощения, консультировался с адвокатами, судился, женился в Парагвае или в Мексике и время от времени неожиданно уезжал куда-нибудь подальше в очередное свадебное путешествие; кроме того, он частенько захаживал в полуподпольные частные игорные дома, где играл – «инвестировал», как он любил говорить, – в покер и то выигрывал, то проигрывал менеджерам и государственным служащим, с которыми в приступе внезапной и взаимной амнезии здоровался на следующее утро при встрече на перекрестке. Теперь же все было наоборот: Римини, без Софии, а значит, холостой, – фактор, который отец считал необходимым и достаточным для определения его гражданского статуса, – превратился в потенциального рассказчика о всякого рода похождениях. Но в этом предложении рассказать о своей жизни, с которого отец начинал теперь каждую их встречу, Римини чувствовал не только интерес, но и раздражавшую его снисходительность – отец словно бы считал себя ответственным за изменения в жизни сына или же думал, что именно благодаря ему Римини понял: жизнь может быть не только упорядоченной и спокойной, но и лихой, бесшабашной и веселой. Получалось, что сын вроде бы и не сам устраивал свою судьбу, а следовал высказанным или невысказанным советам отца – впрочем, несмотря на свое несогласие с такой картиной, Римини предпочитал не спорить и принимал правила игры. Он с удовольствием рассказывал о своей жизни, тем более что в его арсенале было немало тем, которые неизменно привлекали отца: ведение единоличного домашнего хозяйства, финансовая ситуация и многочисленные возможности, которые предоставляла ему теперь, казалось бы, будничная повседневная жизнь. Разумеется, особый интерес отца вызывали отношения Римини с Верой; обычно он выслушивал рассказы на эту тему с выражением некоторого удивления и недоверия на лице, словно подозревая, что все это сын придумывает лишь для того, чтобы скрыть свою робость в отношениях с женщинами и затянувшееся одиночество; впрочем, у отца хватало такта не пытаться выяснить истину, а Римини и не настаивал на том, чтобы тот верил каждому его слову.
В тот день у Римини возникло ощущение, что отец его не слушает. Он в нужные моменты кивал головой, внимательно смотрел на сына уже старческими, постоянно влажными глазами и то и дело постукивал по столу ладонью, выражая либо удивление, либо несогласие с тем, что говорил Римини, – но за этими почти автоматическими знаками внимания Римини ощущал пустоту. Вот в очередной раз они одновременно протянули руки – каждый за своей чашкой кофе. Римини уже успел рассказать отцу о Вере, о куче работы, которая на него навалилась, и даже о том, что попробовал кокаин, – благоразумно умолчав о частоте приемов и о дозах; в какой-то момент он посмотрел на отца и увидел, что тот сидит, наклонив голову и полуприкрыв глаза, – клюет носом. Пожалуй, впервые Римини обратил внимание, насколько за последнее время отец постарел, каким стал беззащитным и в то же время как надежно укрыт от большого мира в своем старческом мирке, который вращается вокруг проблем пищеварения, ознобов, неожиданных приступов сонливости и бессонницы, – в общем, в мирке, где даже не слишком яркий пуловер бросается в глаза, как богатый иностранный турист в какой-нибудь нищей стране. Римини аккуратно прикоснулся к руке отца и, дождавшись, пока тот выйдет из дремотного состояния, спросил его о Софии. Отец отреагировал мгновенно, словно эта тема только и могла воодушевить его на продолжение разговора. Впрочем, он тотчас же дал понять, что не собирается отвечать на вопрос сына прямо и откровенно; выслушав несколько уклончивых комментариев, Римини чуть напряженно улыбнулся и укоризненно сказал: «Папа, ну что ты…» – «Нет-нет, дело не в том, что я не хочу….» Пойманный на нечестности, тот попытался объясниться, но получилось это у него не слишком убедительно. «Не хочешь – чего? – настойчиво переспросил Римини. – Перестань. Тоже мне хорош: просидел весь обед в новом пуловере, а теперь не хочешь рассказать мне о женщине, которая его тебе подарила».
Выяснилось, что выглядела София не слишком хорошо, даже очень плохо – одни глаза остались, как выразился отец; ощущение такое, что она совсем не высыпается, – кроме того, с нервами у нее явно не в порядке: вдруг начинает лихорадочно суетиться, после чего надолго впадает в молчание и почти полную неподвижность; когда она взялась за чашку с кофе, стало заметно, что у нее дрожат руки; говорила она сдавленным голосом, как будто вот-вот собиралась заплакать или только что утерла слезы. Отец сказал, что точно не уверен, но ему показалось, что у нее даже стало развиваться косоглазие. «Вы обо мне говорили?» – спросил Римини. «Ну да, упомянули – а как ты думаешь?» – ответил отец. «Что она тебе сказала?» – настаивал Римини. «Да ничего особенного». – «Папа», – «То, что говорят все женщины после развода: что ты ее избегаешь, не подходишь к телефону и не перезваниваешь ей, когда она тебя просит». Они помолчали. Римини почувствовал на себе, как ему показалось, осуждающий взгляд отца и сказал: «У меня своя жизнь. После двенадцати лет супружества я, в конце концов, имею право на то, чтобы ни о чем ей не докладывать. Или ты не согласен?» – «Не знаю, – сказал отец. – После стольких лет… Столкнуться с таким испытанием – наверное, ей пришлось нелегко». – «Это что, цитата из ее разглагольствований?» Римини почувствовал, что начинает злиться. Посмотрев на отцовский пуловер, он неожиданно для самого себя отметил немодную, по-стариковски крупную вязку и заранее издевательски потертые заплатки, пришитые к локтям. Ему вдруг захотелось попросить отца снять подарок Софии. Римини молча поднял руку, чтобы попросить счет. «Ну что тебе стоит, – сказал отец. – Я же знаю, каково ей сейчас. Я не прошу, чтобы ты с ней встречался. Звони ей время от времени, вот и все. Это же нетрудно. Рано или поздно все утрясется, я тебя уверяю, – все пройдет, вот увидишь. Рано или поздно все встает на свои места».
Римини не терпелось уйти – он хотел как можно скорее оказаться дома, в Лас-Эрас, где его ждал еще не тронутый пакетик с кокаином, тридцать не переведенных страниц и платяной шкаф, в который можно было поглубже засунуть так некстати купленную копию подарка Софии. С отцом они попрощались на улице, перед входом в бизнес-центр. Римини, как обычно, задержался у стеклянных дверей, чтобы дождаться, пока отец войдет в лифт. Тот пересек вестибюль – не переставая одергивать пуловер, – но вдруг сунул руку в карман и решительно вернулся. Римини уж было подумал, что отец собирается дать ему денег, как, бывало, делал по пятницам полтора десятка лет назад. Но отец, вынув руку из кармана, протянул Римини маленькую черно-белую фотографию. «Вот, это она просила передать тебе», – сказал он, но Римини уже не слушал – смотреть на фотографию он начал еще до того, как взял ее в руки; время повернулось вспять, пронеслось десять, двадцать, тридцать лет, и Римини вновь стал мальчиком в школьной форме, в коротких штанишках и шнурованных ботинках, который просунул любознательную физиономию между прутьями решетки какой-то клетки в зоопарке.
Домой он возвращался взволнованный и встревоженный; даже поездка в такси превратилась в настоящий кошмар. Тело от пояса и ниже обрело особую чуткость ко всем внешним воздействиям: даже простое прикосновение ткани белья к коже на бедрах вызывало у него стон – не то боли, не то мучительного удовольствия. В какой-то момент ему показалось, что все вокруг дрожит и качается; Римини, сам пошатываясь, вошел в квартиру, закрыл входную дверь на ключ на два оборота, включил приемник на полную громкость, будто опасался, что в помещении установлены «жучки», и, бросившись на кровать прямо в одежде, наконец позволил себе вновь взглянуть на фотографию, перевернуть ее и прочитать то, что было написано на обороте:
Я не хочу говорить с тем, кто виноват в подмене жизни укрывательством и бегством, кто пытается спрятаться, защититься от того, что любит (и от того, что любит его). Я хочу поговорить с тем ни в чем не повинным придурком (я ведь с ним знакома, он мне не чужой, и он для меня важнее всего на свете), который в семь лет (а ведь тебе тогда было семь, если не ошибаюсь) освещал дни своим любопытством и который вечно умудрялся перепачкать обувь неизвестно где. Если он еще жив, если он где-то есть (а я думаю – есть), пусть трижды постучится в эту фотографию, и я открою ему дверь.
Римини поднес карточку к глазам и убедился в своих худших предположениях: текст был написан карандашом. Классическая манера Софии. Она зачастую писала карандашом, причем самым мягким, который легко стереть резинкой: следы, с помощью которых она обозначала свое присутствие в мире, вмешивалась в ход событий, были легкими, едва заметными – и все же более чем достаточно четкими для того, чтобы Римини не мог забыть о том, что она где-то совсем рядом. Написав эту записку, София предоставляла ему самому принять решение: прочитать текст и ничего не делать; прочитать и стереть; или же стереть сразу, не читая, – во всех этих случаях рвать фотографию не было необходимости. В который раз в жизни Римини почувствовал, что стрела, посланная Софией, попала в цель. София названивала ему по телефону, заваливала его письмами, сумела своими жалобами околдовать его отца – еще бы, отец разводился трижды и всякий раз оставался в полной уверенности, что он один во всем виноват; это было еще терпимо. Но беда в том, что все чувства Римини – зрение, интуиция, обоняние – были обострены так, что даже тень Софии, мелькнувшая на горизонте его жизни, не могла не быть тотчас замечена; они были настроены на то, чтобы уловить эту тень. Какой смысл прятаться, отключать автоответчик, если самое важное ее сообщение все равно дошло до него сквозь все преграды; более того, своими стараниями он, по всей видимости, не помешал ей нанести удар, а, наоборот, помог, дав понять, что позволяет ей это. Уж кто-кто, а София точно знала, как именно будет истолковано ее послание, что подумает Римини, получив его, и как будет себя чувствовать. Ворочаясь на кровати и дрожа словно в лихорадке, Римини ощутил во всем теле страшную слабость: так, наверное, чувствует себя выздоравливающий – болезнь отступила, симптомы почти исчезли, и если бы не больничный халат, то ни врачи, ни другие больные ни за что не приняли бы его за пациента, а скорее подумали бы, что этот вполне здоровый человек пришел навестить кого-то из близких; но вот болезнь переходит в контрнаступление; тому, кого только что собирались выписывать, вдруг опять становится хуже; он вновь не встает с больничной койки и, пожалуй, не с ужасом, но с тревогой думает о том, что здоровье еще более недостижимо, хрупко и эфемерно, чем он предполагал, а улучшение и вовсе похоже на первую тонкую кожицу, которая затягивает глубокую рану: достаточно посильнее нажать, и она тотчас же прорвется.
Римини решил не сдаваться. На этот раз он избрал тактику, характерную для того, кто избегал активных действий, но теперь вынужден мстить, потому что его так и не оставляют в покое. Он оправдывал себя тем, что, не воспользуйся София таким изощренным и сентиментальным способом вторгнуться в его новую жизнь, он сам, скорее всего, позвонил бы ей или как-то еще ответил бы на те сигналы, что до него доходили. В конце концов, она сама виновата, повторял он про себя, не нужно было писать и передавать эту дурацкую записку. Дело было даже не в том, что София разбередила в его душе незажившую рану, – поступок ее был непростителен потому, что приносилась в жертву возможность. И теперь Римини, руководствуясь соображениями справедливости, как он ее понимал, вознамерился сделать то, что вплоть до этого времени – по любви или же из страха – откладывал: он решил забыть Софию, окончательно и навсегда.
Фотографию он поставил на полку книжного шкафа, прислонив ее к какому-то переплету. В тот день, шесть часов которого были потрачены на работу, кокаин и – в перерывах – три акта мастурбации в ванной комнате (мастурбировал он с такой яростью, что в третий раз жалкие капельки спермы даже окрасились в розоватый цвет тонкой кровянистой ниточкой на головке члена, поврежденной трением), Римини многократно ловил себя на том, что, оторвавшись от дел, смотрит на переданный отцом снимок – внимательно, с каким-то неясным, невыразимым беспокойством: всякий раз, когда Римини бросал на него взгляд, снимок словно прятал что-то от него; один раз Римини даже ощутил неуверенность в том, что на фотографии запечатлен именно он. Возвращаясь из ванной комнаты и убирая с глаз долой «Тысячу и один член», он вдруг с ужасом предположил: а что, если фотография заколдована? Может быть, это инструмент сглаза, или ворожбы, или еще чего-то в этом роде? Может быть, София передала ему эту реликвию не просто так, а воспользовалась ею как троянским конем – чтобы проникнуть в новую жизнь уже успокоившегося и потерявшего бдительность Римини? Никаких внешних усилий, никаких активных действий ей для этого предпринимать не потребовалось – фотография стала ее агентом, или шпионом, или призраком.
Вера пришла уже под вечер, и, подстегиваемый действием кокаина, который представляет своему рабу окружающий мир в виде лоскутного одеяла территорий, уже завоеванных и еще ожидающих завоевания, и раб обманчиво ощущает себя всевластным монархом, Римини предложил ей подумать над этим вопросом вместе. «Заколдованные фотографии?» Вера улыбнулась и, хитро прищурившись, укоризненно потыкала в него пальцем: вот, оказывается, про какую чушь он думает, запираясь на целый день в квартире и утверждая, что при этом, видите ли, много работает. Римини чуть покачнулся – как будто балансируя на краю бездонной пропасти. «Срочно в кино, смотреть фантастику!» – воскликнула она и резким толчком заставила Римини плюхнуться в кресло, а затем и обездвижила, опершись ему коленом на грудь. В тот момент она показалась Римини настоящей амазонкой: руки тонкие, но сильные, ногти обгрызены; вообще она болезненно краснеет, частенько гневается, но в эти минуты невероятно красива. Римини вдруг осознал, как он счастлив и насколько ему в жизни повезло. Еще пять минут назад, когда Веры не было рядом, мир казался ему враждебным, он обрушивал на Римини упреки, опутывал ненужными интригами и невнятными двойными смыслами. Теперь же, делая вид, что сопротивляется, и мотая головой из стороны в сторону, – ни дать ни взять служанка, которую собирается изнасиловать сеньор, – он, плененный и порабощенный этим телом, которое абсолютно не боялось его, почувствовал себя, как осужденный, которому дали спасительную отсрочку исполнения приговора. «Я сейчас описаюсь», – сообщила Вера и, оставив поверженного противника полусидеть-полулежать в кресле, скрылась в направлении ванной. Для Римини наступало самое трудное время суток: несмотря на сформировавшуюся зависимость от кокаина, он твердо следовал раз и навсегда заведенному правилу – больше нормы в день не употреблять; при этом последние дорожки были уже совсем коротенькими, и теперь их воздействие стремительно ослабевало; тело уже почти освободилось от кокаинового плена, но восприятие реальности по-прежнему было обострено, а настроение менялось ежеминутно. Так, например, временное исчезновение Веры показалось ему чем-то сверхъестественным, сродни фокусу: исчезла она мгновенно, как сверкнувшая поперек небосклона-молния, а не было ее очень долго – так долго проплывают по этому же самому небу грозовые тучи; впрочем, долго – не то слово: Веры не было вечность. Не видя перед собой ее желтого платья, к которому он уже привык, Римини начал волноваться – к его мозгу постепенно возвращалась способность оценивать действительность; посидев еще немного, он встал и с некоторым беспокойством пошел к ванной, пытаясь представить себе, что могло так задержать Веру. Примерно за метр до двери ванной комнаты, уже миновав письменный стол, он чуть было не поскользнулся босой ступней на чем-то… нет, не на чем-то, а на вырванном с мясом куске собственного лица, каким оно было в семь лет, – лицо его нынешнего потеряло всякое выражение. Римини нагнулся и подобрал с пола другой кусок себя – фрагмент не то локтя, не то коленки; затем настал черед оборванных прутьев решетки, рваного куска неба, мочки уха, торчащей из-под вырванных с корнем прядей светлых волос, и нескольких обрывков знакомой ему фразы («очу погово/еще жи, если еще/жды посту»). Он чуть не заплакал от боли. К реальности его вернул едва слышимый звук лифта, поднимавшегося к их этажу. В ванной Веры не было – Римини застал ее на лестничной площадке, она рыдала, прижав лицо к металлической сетке ограждения лифта. «Ну зачем?» – произнес Римини и машинально потянулся к руке Веры. Вера так же инстинктивно отдернула руку. Римини вновь попытался прикоснуться к ней, словно желая убедиться в том, что это она, что она никуда не делась. «Руки убери, – огрызнулась она. – Мерзавец, сукин сын». – «Это же я, – говорил Римини, – я, когда мне было семь лет. Отец снимал меня в зоопарке, поляроидом». Вера обернулась и посмотрела на него с ужасом – как будто перед ней было чудовище. «Я даже представить себе не могла, что ты такой циник», – сказала она. «В зоопарк мы ходили каждую субботу. Я брал с собой блокнот и…» Вера набросилась на него, как машина, у которой включили одновременно все функции, – она била его по лицу, царапала, дергала за волосы и толкала. В этот момент открылась дверь соседней квартиры – на пороге появились два щенка хаски; они немедленно облаяли скандалящую парочку и вытащили за собой на площадку мужчину в тренировочном костюме, который собрался на пробежку; сосед, увидев Римини в халате, стыдливо отвел взгляд. Римини ничего этого не замечал – прямо перед собой он видел лишь лицо Веры, огромное, искаженное яростью, чудовищное, омерзительное. И тогда он ее ударил: одна пощечина, не сильная, но ощутимая. Веру словно парализовало. Даже хаски и те притихли. Лифт остановился, отбросив на лестничную площадку квадрат света, который пробивался через окошко в дверях. «…И коробку с цветными карандашами, целых тридцать шесть штук, мне их бабушка подарила… – Римини, продолжая говорить, отвесил Вере вторую пощечину. Та отступила на шаг и прижалась к двери лифта, отпугнув одного из щенков, который только решился было обнюхать ее туфли. – Мы покупали сухое печенье, знаешь, галеты в форме разных зверушек, я брал такого зверя, клал его на лист бумаги и обводил черным карандашом, чтобы получился готовый контур…» Третья пощечина не достигла цели: Вера успела развернуться и резким рывком открыть дверь лифта – ладонь Римини, скользнув по Вериной сумочке, которой та пыталась защититься, угодила в одно из отверстий решетки. Римини взвыл так, словно ему не вывихнуло ладонь, а как минимум отсекло руку гильотиной. Вера заскочила в лифт, за нею последовали щенки, к которым вернулась радость жизни, и, разумеется, мужчина в тренировочном костюме; поравнявшись с Римини, он смерил его презрительным взглядом. Дальнейшие действия соседа и Веры были синхронными и идеально слаженными: они одновременно закрыли каждый свою половинку внутренней двери, не забыв захлопнуть наружную решетку лифта; в то же мгновение кем-то из них была нажата кнопка первого этажа, и Римини остался на площадке один; рука горела и распухала на глазах.
Три или четыре дня спустя Римини стоял буквально в метре от места, где происходили эти бурные события, и придерживал перебинтованной рукой планшет с почтовым формуляром, а другой – левой – изображал пародию на подпись в ячейке напротив своей фамилии; в обмен на это свидетельство его инвалидности астматически кашляющий почтальон выдал ему небольшой, но достаточно пухлый конверт. На этот раз внутри была фотография с зубчатыми краями, как у почтовой марки; на ней Римини был изображен медленно – очень, очень медленно – пересекающим озеро Роседаль: он сидел, склонив голову на плечо отцу, который, по всей видимости, один и крутил педали водного велосипеда. К фотографии не прилагалось никаких записок. Не было текстового сопровождения и у следующего снимка, который вручил Римини другой почтальон и на котором он узнал себя уже не без труда. На этой фотографии ему было шесть лет, и на голове у него было нечто хаотическое – это подобие прически он соорудил себе сам с помощью ножниц, сворованных у соседа-портного во время обеденного перерыва; каким чудом он не отрезал себе ухо, оставалось только догадываться. На этой групповой фотографии Римини стоял чуть в стороне от остальных детей, руки в карманы, сам по себе – гордость, независимость и в то же время обида во взгляде; обижаться, между тем, было не на что; похоже, что он понимал это уже тогда, его даже толком не наказали за такую самодеятельность, разве что заставили убрать разбросанные по полу неровные пряди обрезанных волос; по всей видимости, из этой истории он вынес урок о том, сколь серьезными могут быть последствия – хотя бы и внешние, – казалось бы, не слишком значимого поступка: какая-то дюжина суетливых, на скорую руку взмахов ножницами – и тебя уже не узнать.