Текст книги "Прошлое"
Автор книги: Алан Паулс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Римини нес тяжелые потери. Измерялись они провалами в памяти, нелогичными и беспорядочными. Однажды он мог обнаружить, что напрочь забыл одно из спряжений французских глаголов; через два-три дня из его памяти вылетала система расстановки ударений в каком-нибудь другом языке; а еще спустя неделю он вдруг забывал, например, значение слова «blotti» и одновременно – едва заметную фонетическую разницу между словами «poisson» и «poison», так что рыба мешалась с ядом. Эта напасть напоминала рак: она проявлялась где угодно и в чем угодно; ей было все равно, что пожирать, – простое или сложное, важное или второстепенное, давно заученное или недавно освоенное. Потери, по крайней мере эти первые потери, были безвозвратными; единожды забытое не восстанавливалось в памяти само по себе: всякий раз, приступая к повторному заучиванию потерянной информации, Римини обнаруживал, что его сознание на этом участке представляет собой чистый лист, который приходилось заполнять заново, даже не пытаясь разглядеть следы когда-то записанного, но стершегося текста. Никакой системы, никакого намека на смысл в порядке этих утрат Римини не видел – без всякой видимой причины он постепенно, шаг за шагом, забывал все четыре языка, которыми владел профессионально; к счастью, до поры до времени процесс шел не слишком быстро – иногда ему казалось, что один из языков страдает сильнее других, но вскоре отставшие нагоняли вырвавшегося вперед. Самое коварное свойство этой болезни, непредсказуемость, было, однако, и ее единственным преимуществом.
Первые удары были самыми тяжелыми – во-первых, по причине неожиданности (а Римини овладела изрядная паника), а во-вторых – с точки зрения последствий, серьезность которых была обусловлена именно внезапным характером напасти. В какой-то момент Римини пришел в полное отчаяние – его воображение легко нарисовало чудовищно преувеличенную картину безрадостного, погруженного в беспамятство будущего. Впрочем, последствия этих провалов и впрямь были более чем чувствительными: Римини ощущал себя как человек, который пробирается по знакомому коридору на ощупь, в полной уверенности, что помнит здесь каждый уголок, каждый выступ стены и мебели; когда же он со всего размаху натыкается на открытую раму окна, ему становится вдвойне обидно – кроме того, что саднит лоб, подрывается его вера в собственные силы и способности. Впервые это случилось с Римини в театре «Колизей», на глазах у более чем полутысячи человек: вот уже сорок минут он, как тень, неотступно следовал за заместителем министра иностранных дел Италии, переводя публике каждое его слово, и вдруг в какой-то момент у него в голове прозвучал не то щелчок, не то хруст (Римини вспомнил, что такое бывало с ним, когда он кусал что-то твердое), и между ним и голосом докладчика вдруг словно опустилась густая плотная завеса, непроницаемая, как ночное небо, затянутое грозовыми тучами; этот черный туман окутал Римини на долгих две, если не три минуты, и все это время заместитель министра, уловивший, что переводчик замолчал, делал вид, что любуется роскошным интерьером театрального зала, а публика – столько одинаковых темных костюмов сразу Римини еще не доводилось видеть – постепенно переходила от понимания и уважительного сочувствия к вполне понятному возмущению. Случай, конечно, был неприятным, но поводов для особой тревоги Римини в нем не увидел: ведь эти приступы внезапной глухоты (или онемения) были для переводчиков столь же привычным делом, как для футболистов растяжение связок.
Римини и сам поверил в это сравнение с футболистами – и сумел свести к минимуму неприятности на работе, а спустя три недели даже получил заказ на перевод первого публичного выступления Дерриды в Буэнос-Айресе. Поначалу все шло как по маслу. Философ делал вид, что импровизирует, но на самом деле ни на слово не отходил от текста заранее приготовленной лекции; для создания иллюзии непринужденного общения он активно жестикулировал, переходя порой на интуитивно понятный язык глухонемых, нуждавшийся уже не в переводе, а всего лишь в некоторых комментариях на испанском. Римини чувствовал себя в отличной форме и легко подстраивался под докладчика, улавливая малейшие изменения в его настроении, которые нужно было отразить в переводе. Его слегка дурманил запах влажной кожи, исходивший от театральных кресел, – все это так напоминало запах на складе декораций университетского театра, там, где он впервые не смог устоять перед чарами Кармен; Кармен тоже была здесь и время от времени посылала ему из партера поцелуи – в знак своей любви и профессионального одобрения его блестящей работы. Ничто не напоминало о неприятности в «Колизее», до тех пор пока философ не сделал вид, что случайно – а вовсе не в соответствии с заранее разработанным планом лекции – завел речь о так называемом Пражском деле. Во время пребывания в Праге его задержали агенты чехословацких спецслужб – по обвинению, ни много ни мало, в наркотрафике; это произошло уже в аэропорту, когда он возвращался в Париж, проведя полуподпольный семинар для студентов из знаменитой ассоциации имени Яна Гуса. Его долго допрашивали, но еще дольше фотографировали; зачем спецслужбам потребовалось такое количество его снимков, философ объяснить не мог – он лишь сказал, что сначала его снимали в том виде, в котором он был арестован, – в одеянии французского интеллектуала; затем – и это было величайшим для него унижением – голым; а под конец потребовали, чтобы он надел полосатую тюремную робу, и также неоднократно запечатлели его в фас и в профиль. Деррида настолько дорожил иллюзией непринужденного общения, что даже перевернул лежавший перед ним листок с приготовленным текстом, давая всем понять, что пользуется этими заметками лишь как конспектом, а не воспроизводит отработанные экспромты слово в слово. Чтобы еще больше усилить впечатление спонтанности, он разошелся настолько, что (хорошенько, впрочем, подумав) снял очки, сложив поочередно правую и левую дужки и поместив этот важнейший аксессуар на стол перед собой. После этого философ предался воспоминаниям о том, что ему не раз и не два пришлось апеллировать к творчеству Кафки, чтобы ответить на вопросы следствия; ирония судьбы заключалась в том, что в то время Деррида как раз работал над комментариями к некоторым рассказам писателя, и, для того чтобы проникнуть в гостиничный номер француза, тайным агентам пришлось дожидаться, пока он выйдет прогуляться, да не куда-нибудь, а на могилу Кафки; в общем, когда он собрался ехать в аэропорт, в его чемодане уже лежал… Как только философ произнес по-французски слово «чемодан», в голове Римини вновь, как тогда, в «Колизее», что-то щелкнуло и хрустнуло, и все повторилось – с той лишь разницей, что на этот раз он продолжал слышать голос выступающего, но язык, на котором тот говорил, показался Римини совершенно незнакомым. Споткнувшись на слове «чемодан», он больше не смог переводить и принялся убеждать философа в том, что слово «valise» является просторечным неологизмом, а на неологизмах Римини собаку съел и должен сказать, что в испанском этому слову аналога нет. Деррида предпочел уклониться от обсуждения и вернулся к теме лекции. Римини почувствовал себя так, словно ни с того ни с сего очутился в незнакомом дремучем лесу, в джунглях из незнакомых звуков, сплетающихся в невообразимые и невоспроизводимые слова. Поняв, что дело неладно, он от неожиданности испуганно вскрикнул. Какое счастье, что в зале была Кармен! Во-первых, она услышала его, во-вторых – успела поцеловать в губы как раз в тот момент, когда Римини уводили со сцены, и главное – смогла его подменить и довести до конца перевод чуть было не сорвавшейся лекции. Увы, ее не оказалось рядом (Кармен уехала по работе в Росарио), когда Римини, подтверждая поговорку «Бог троицу любит», завалил перевод совершенно безобидной с профессиональной точки зрения вступительной части доклада бывшего министра культуры в правительстве Миттерана; разумеется, перевод не самого сложного текста на какой-то особый язык, тайный и невнятный даже самому переводившему, не мог остаться безнаказанным, и Римини, которого только что назначили руководителем переводческой группы при «Французском альянсе», тотчас же потерял эту должность.
За несколько месяцев Римини превратился из полиглота, восходящей звезды синхронного перевода в некий почти клинический символ профессиональной деформации личности; коллеги по цеху, на факультете, в многочисленных издательствах порой отзывались о несчастном как о благородной жертве этого нелегкого труда. Против его собственных ожиданий и опасений, синдром – как Римини предпочитал обозначать свои провалы в памяти – не вызывал у него никаких неприятных ощущений; эти провалы были, во-первых, связаны только с областью языковых знаний и переводческих навыков, а во-вторых – были совершенно безболезненными и по-своему даже приятными, как, например, бывает приятно излишне долго полежать на солнце, понимая, что сгоришь, а потом с мазохистским удовольствием снимать с себя лоскуты облезающей кожи. Тем не менее, по настоянию Кармен и своего отца, Римини сходил на консультацию к неврологу. Врач, очень полный мужчина, ежеминутно смотревший на часы – как будто он подложил бомбу с часовым механизмом в автомобиль конкурента и теперь ждал результата, – уложил Римини на кушетку, измазал ему голову каким-то гелем и подсоединил к ней с дюжину электродов; затем, внимательно изучив длиннющую ленту энцефалограммы, с почти обиженным видом ободряюще похлопал Римини по плечу, указал в качестве диагноза «стресс» и выписал какие-то антидепрессанты.
Римини решил, что будет неплохо выслушать и другое мнение о своем недуге, и воспользовался случаем для того, чтобы – как он и обещал – сменить гомеопата. Как раз в эти дни Виктор сообщил ему, что запись новых пациентов открывает Баскес Хольмберг. Это можно было считать настоящей удачей: известнейший врач и учитель других докторов, Баскес Хольмберг – маэстро медицины, как его называли верные поклонники, – был когда-то наставником предыдущего гомеопата Римини. Славой он пользовался заслуженной и при этом неоднозначной – никто не отрицал его профессиональных заслуг и навыков, но в то же время ему постоянно припоминали его весьма экстравагантное поведение; в любом случае пациентов у этого доктора было столько, что запись новых происходила едва ли не реже, чем выборы Папы Римского. Римини прождал четыре с половиной часа в сумрачном крытом внутреннем дворе консультации, то засыпая в кресле, то вновь просыпаясь и обнаруживая, что те пациенты, которые пришли на запись вместе с ним, уже куда-то делись, а их место заняли другие люди; ассистент-секретарь – женщина лет сорока, высокая, энергичная, со следами губной помады на зубах и с каким-то неуловимым налетом неопрятности во всем облике, что не могло не заинтересовать Римини, – вызывала пациентов в кабинет доктора в каком-то особом, тайном и обладающим несомненным терапевтическим смыслом порядке, который никоим образом не совпадал с такой прозой жизни, как очередность появления в приемной. Наконец его вызвали, и он проследовал за столик возбудившей его секретарши в еще более темный коридор и погруженный в полумрак кабинет; оказавшись в облаке исходивших от женщины ароматов, Римини был вынужден бороться с неожиданно возникшей и неуместной эрекцией; ориентируясь сначала едва ли не на ощупь, а затем по светящейся точке – лампочке, горевшей над столом профессора, – он наконец сумел добраться до кресла перед рабочим столом старого-престарого гнома, лысого и беззубого. Ощущение было такое, что старичок-профессор усыхает прямо на глазах и что роскошный, безупречно чистый, накрахмаленный белый халат, в который он был упакован, как в футляр, становится ему с каждой секундой все более велик. Ознакомившись с электроэнцефалограммой Римини, светило изрекло: «У вас совершенно здоровое сердце». Затем профессор продиктовал секретарше несколько названий каких-то лекарств, а на прощанье, причмокивая и шепелявя, как это делают все беззубые люди, – по иронии судьбы, этот язык Римини понимал как родной, – порекомендовал молодому и здоровому пациенту побольше заниматься спортом, причем как можно более активным видом, лучше всего – регби.
Римини сразу же отверг для себя перспективу превращения в завзятого физкультурника, несмотря на то что и Кармен на этом настаивала – она даже заявила Римини, что умрет от отчаяния, если не увидит его в футбольных трусах и с разбитыми, перемазанными грязью коленками. Вместо того чтобы перейти к активной жизни, Римини в некотором смысле удалился на покой: его почти перестали приглашать на устные переводы, а он и не напрашивался на эту нервную до истеричности публичную работу. Дел ему и без того хватало: он вернулся к письменным переводам, скорость исполнения которых пусть иногда и страдала от внезапных приступов лингвистической амнезии, но по крайней мере от Римини не требовалось выкручиваться в условиях нехватки времени и под взглядами посторонних. Для себя он решил, что это положение чем-то напоминает ситуацию, в которой оказываются спортсмены, прекращающие выступать в зените карьеры, – после того, как все чемпионаты уже выиграны, призы и медали завоеваны, а деньги заработаны. Римини, конечно, не был богат, да и его карьера переводчика-синхрониста хоть и была стремительной, но не принесла ему славы, которая могла бы сравниться со славой спортивной звезды. Но у него была Кармен – сокровище, стоившее всех богатств мира; Римини сполна получил свою долю страсти, радости и тепла, свою долю ее щедрого, материнского отношения. Она всегда ходила с Римини за руку; и это был не контроль, а, наоборот, знак того, что он, Римини, и есть в их союзе настоящая движущая сила, а она – не более чем материальное воплощение движения.
Римини стал переводить в основном дома, а Кармен по большей части работала на синхронном и прочих устных переводах. Они прекрасно понимали, что эта перемена вызвана в первую очередь кризисом – если не сказать болезнью – Римини, но воспринимали ее не столько как ответную реакцию на неприятные явления, сколько как осознанный выбор новых форм существования, в большей степени отвечающих потребностям их новой семейной жизни. Но вот Кармен получила приглашение на конгресс переводчиков в Сан-Паулу. Она сразу же заявила, что поедут они туда только вместе. До поры до времени ей и в голову не приходило, что у Римини на этот счет может быть другая точка зрения, – ей, кстати, пришлось приложить немало усилий, чтобы добиться для себя привилегии присутствовать на конгрессе не одной, а с сопровождающим. Где-то за неделю до отъезда она забрала в агентстве оба билета и, вернувшись домой, застала Римини сидящим на полу и перебирающим небольшую стопку фотографий – тех немногих снимков, которые скопились у них за непродолжительное время супружеской жизни. Эта сцена тронула Кармен до слез: Римини был босиком и в коротких, словно детских, белых хлопковых штанах. «Чем занимаешься?» – поинтересовалась она. «Да вот, фотографию подбираю со своей физиономией. Ну, чтобы тебе взять с собой», – сообщил он. Убедить его в том, что лететь придется вместе, оказалось нетрудно: Римини не стал ни спорить, ни тем более ругаться или ссориться; для Кармен же эта совместная поездка была уже делом решенным, и билет на самолет, которым она помахала перед лицом Римини, был уже даже не аргументом, а неоспоримым свидетельством. Римини прочитал свое имя на первой странице билета – в нем, как всегда, забыли поставить ударение, – и на его глаза навернулись слезы.
Расстроило и в то же время умилило его даже не то, что им впервые предстояло ехать куда-то вместе, а то, как Кармен провернула это дело: одна, втайне, предоставив ему роль инертного тела, подлежащего транспортировке в другую точку пространства. Эта асимметричность, если не сказать неравноправие в их отношениях, с одной стороны, представляла собой, по мнению Римини, квинтэссенцию понятия любви, а с другой – запустила в его душе, где-то в дальних закоулках, работу тайного и коварного механизма упорного сопротивления. Выражение «сопровождающее лицо», которое он прочитал напротив своей фамилии, больно укололо его и все эти дни не давало о себе забыть. Римини впервые почувствовал себя всерьез уязвленным своей профессиональной неполноценностью. Таким образом, поездка в Сан-Паулу смогла довести до логического завершения то, что не удалось ни частичной языковой инвалидности, ни провалам в памяти, ни кошмарным проколам на публике, ни унизительному сочувствию со стороны коллег, ни даже самому решению удалиться от активной устной работы. Ночью накануне отлета, когда чемоданы были уже собраны, вещи для перелета отложены и Кармен мирно заснула у Римини под боком, – он включил телевизор, настроил его на один из недавно подключенных кабельных каналов и в течение двух с лишним часов не отрываясь смотрел, от начала до конца, оригинальную версию «Рождения звезды»; в сон он провалился лишь под утро, когда уже светало.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Поездка заняла час с четвертью – всего на пятнадцать минут больше, чем ему сказали в гостинице, когда он спрашивал дорогу, и минут на сорок пять меньше, чем если бы он решился поехать на машине; тем не менее дорога показалась Римини бесконечной. Он все время простоял на ногах, прижимаясь к дверям вагонов метро – на всякий случай, чтобы не пропустить, зазевавшись, нужную ему станцию, – потея и сражаясь одновременно с двумя картами: с туристической, которую он прихватил со стойки портье в гостинице, и той, что вытянулась вдоль верхней части стены вагона и обозначала станции и пересадки на другие линии. Поколения пассажиров-аборигенов сменялись одно другим – они были совершенно безучастны к личной драме Римини, более того, многие не без злорадства ухмылялись, пробираясь мимо него к выходу или же, наоборот, входя в вагон.
Раскаиваться в том, что затеял все это предприятие, Римини принялся, едва выйдя из гостиницы: для начала он сунулся в метро не с того входа, и не прошло и минуты, как толпа пассажиров, против течения которой выплыть ему, естественно, не удалось, вновь безжалостно вынесла его на поверхность с противоположной стороны улицы; раскаяние стало еще более глубоким и искренним, когда за ним закрылись двери вагона и Римини убедился в том, что линии, обозначенные на карте метро. – включая и ту линию, на которую он только что сел, не зная толком, как она называется, – тянутся более-менее прямо и предсказуемо лишь до некой точки в центре города, а там, запутавшись в чудовищный клубок, расходятся веером кривых, разноцветных, беспорядочно пересекающихся между собой артерий. Эта мешанина больше всего напоминала крупномасштабную карту дельты какой-нибудь огромной реки. Всякий раз, когда поезд останавливался – а это на его скорбном пути случилось почти тридцать раз, – Римини был вынужден вставать на цыпочки, чтобы разглядеть поверх голов и рюкзаков табличку с названием и убедиться в том, что оно совпадает с робким кандидатом, которого сам Римини назначил на роль следующей станции, мысленно выстраивая план поездки. Апогея его раскаяние достигло в тот момент, когда он выбрался наконец из метро и, счастливый уже от одного осознания того, что кошмарная поездка закончилась, увидел наконец то, ради чего предпринял столь нелегкое путешествие: пропахшая пережаренным жиром и подтухающей рыбой пустынная улица, испепеляющее солнце, ослепительно-яркое небо, дрожащее марево в воздухе, насыщенном выхлопными газами, бродячие собаки, брошенные полуразобранные машины, убогие лачуги, какие-то гаражи и авторемонтные мастерские, пустырь, заваленный мусором… Чуть поодаль возвышались два огромных не то цеха, не то барака, казавшиеся на фоне окружающей нищеты чем-то основательным и солидным. Именно туда по инициативе муниципалитета Сан-Паулу была переведена из центра города книжная ярмарка.
Надо же было так проколоться, подумал Римини, прикидывая на глаз расстояние до этих зданий и умножая его на коэффициенты жары, влажности, выхлопных газов и отталкивающей нищеты вокруг; по ту сторону покосившихся, сто лет не ремонтированных лачуг, несомненно, обретались банды местных обитателей, которые имеют обыкновение перерезать горло случайно оказавшимся в этих краях туристам, – чтобы поднять свое благосостояние и просто так, от скуки. В общем, по всему выходило, что прогулка предстояла не из веселых. И при этом, признался сам себе Римини, на ярмарку он ведь выбрался просто так, ради интереса, а вовсе не потому, что его интересовало что-то конкретное. Впрочем, следовало признаться себе и в том, что выбора особого у него не было. Остаться в гостинице – так там и без того горничные и охранники у входа стали косо на него посматривать, судя по всему, определив ему место в своей классификации проживающих между инвалидом и мужчиной на содержании. Можно было, конечно, снова поехать с Кармен на конгресс. Это он уже пробовал: в первый день они вместе сели в развозивший делегатов микроавтобус, получили для Римини, – разумеется, после долгих переговоров, которые целиком и полностью легли на плечи жены, – аккредитационную карточку на имя некоего Идельбера Авелара, переводчика из Порто Алегре, в последний момент отказавшегося от поездки, – после чего Римини посетил все заседания, пообедал с Кармен и коллегами по цеху в ближайшей забегаловке и даже поприсутствовал на вечерних семинарах; Кармен «в кулуарах» решала рабочие вопросы, и по большей части Римини провел это время в одиночестве, наблюдая за тем, как пустеет зал заседаний. Переводчики, преподаватели иностранных языков, студенты, какой-то толстый и сверхжизнерадостный поэт, настолько шумный и активный, что сам Пикассо рядом с ним показался бы каким-нибудь занудным сушеным библиотекарем, – при каждом удобном случае принимавшийся читать свои дурацкие стихи на разных языках, – вся эта публика, многочисленная с утра, к вечеру рассосалась, и под конец Римини остался в ложе один. Чем в конце концов и воспользовался, чтобы провалиться в глубокий, без сновидений, сон, из которого его вырвал предсмертный стон отключаемого микрофона. Второй день был копией первого – только более занудной и унылой. Разнообразили течение времени одни лишь неприятные события: для начала в автобусе три канадские переводчицы походя разделили их с Кармен, оттеснив Римини на самое неудобное место в дальнем конце салона, где его всю дорогу мучили рвотные позывы, спровоцированные вонью, исходившей от сидевшего справа издателя из Доминиканы, и чесночным ароматом, который источал сосед слева, некий литературный агент из Испании; затем какая-то маленькая, но противная тварь – нечто среднее между тараканом и скорпионом, которую не удалось опознать никому из делегатов, даже тем, кто провел большую часть жизни в амазонской сельве, – воспользовалась тем, что после завтрака Римини позволил себе расслабиться и потерять бдительность, и со всего размаху вонзила ему в голень крохотное, почти невидимое, но явно остро заточенное и хорошо смазанное каким-то ядом жало; ну и наконец, все, абсолютно все члены оргкомитета и делегаты стали обращаться к нему по имени, которое было указано на аккредитационной карточке – том спасительном пропуске, без которого невозможно было не только войти в комплекс, где проводился семинар, но и перейти из одного зала в другой, зайти в кафе и даже воспользоваться туалетом. Идельбер то, Идельбер это… Окончательно Римини вышел из себя, когда делегаты-бразильцы стали обращаться к нему по-португальски – как будто его национальность определялась этой маленькой ламинированной карточкой.
Да, поездка на окраину Сан-Паулу, несомненно, была ошибкой; но к этому моменту Римини готов был рискнуть чем угодно и пережить любые неприятности, лишь бы не отзываться всякий раз на чужое имя и не объяснять официантам в гостиничном ресторане, что его нет в списках на завтрак и обед потому, что он участвует в конгрессе не как переводчик, а как некое «сопровождающее лицо»; даже оставшись в номере, ему все равно пришлось бы называть имя Кармен – на которое этот номер и был заказан и которое фигурировало во всех гостиничных списках и формулярах, – для того чтобы упрямые и несообразительные сотрудники отеля соизволили передать ему сообщения или же перевести телефонный звонок. Итак, свою ошибку Римини совершил сознательно и был готов отвечать за последствия. Прогулка по зловонной жаре заняла у него минут десять-пятнадцать; наконец он оказался на огромной, совершенно пустой и безлюдной бетонной площадке, над которой развевались флаги разных стран и официальный штандарт книжной ярмарки. Еще минут десять Римини шел вдоль жестяной стены одного из ангаров, тщетно пытаясь найти вход; минуту-другую он провоевал с крохотной не то дверцей, не то люком – без ручки, но со звонком, судя по всему, неработающим; затем чуть отступил и, прикрыв глаза ладонью от солнца, внимательно оглядел протянувшуюся, как казалось, от горизонта до горизонта стену ангара. И вот наконец, когда Римини почти смирился с тем, что книжная ярмарка огромного города Сан-Паулу оказалась заколдованным замком без окон, без дверей и без людей (последнее уже не казалось удивительным), – откуда ни возьмись к нему подкатил на бесшумном электрическом скутере сотрудник безопасности и объяснил недогадливому заплутавшему путнику сразу на двух языках – португальском и международном языке жестов, – что тот зашел с тыла; вход же находился точь-в-точь в этом месте, но – с другой стороны ангара, на изрядном расстоянии отсюда, но зато буквально в нескольких шагах от станции метро, из которой Римини вышел уже, наверное, с полчаса назад. Ощущение полного безумия происходящего усиливалось тем, что, объясняя Римини, где он находится и как ему попасть на ярмарку, молодой охранник все время вертелся вокруг него на своей «электротележке», словно боялся, что, остановившись и, тем более, выключившись, она уже больше не заведется и никогда не сдвинется с места.
Наконец Римини вошел в огромное помещение и первые шаги по ярмарке сделал ни много ни мало по красной ковровой дорожке; казалось, его торжественно встречают и вот-вот начнут чествовать как отважного путешественника, преодолевшего множество препятствий и опасностей на пути к заветному книжному торжищу. Не успел Римини пройти чуть дальше, отделавшись от двух наряженных обитательницами сельвы (то есть почти раздетых) девушек, предлагавших всем входящим какой-то подозрительный сок в пластиковых стаканчиках, как ему стало не по себе; в груди и в животе у него словно образовалось два огромных комка льда, мгновенно выстудивших его изнутри. Голова закружилась, в желудке забурлило; Римини отошел в какой-то тихий уголок и постоял немного, глядя вверх, в заменившую ему небо крышу ангара; лишь спустя минуту-другую ему стало понятно, что таким образом усталый организм отреагировал на резкую смену температуры – в помещении ярмарки работали мощные кондиционеры, и после жары, стоявшей снаружи, можно было подумать, что наступил новый ледниковый период. Освоившись и отдышавшись, Римини прогулялся по коридорам между стендами и стеллажами. Он не стал прокладывать собственный маршрут, а доверился течению людских потоков, не слишком плотных и стремительных в это время дня; пару раз он останавливался, чтобы прослушать объявления, которые зачитывались поочередно то мужским, то женским голосом – звук был в равной степени искажен некачественными громкоговорителями и плохой акустикой. Через некоторое время Римини перехватил в местном буфете что-то наименее подозрительное и с огромным удовольствием выпил сока маракуйи; проходя мимо стенда Южной Африки, он не без удовольствия вытер жирные пальцы о страницы роскошно изданного журнала, посвященного международным отношениям. Потом толпа пилигримов подхватила его, и Римини сам не заметил, как оказался в каком-то огромном пустом зале, в очереди, где его окружали люди, прижимавшие к груди, как величайшее сокровище, последнюю книгу Пауло Коэльо. Римини терпеть не мог Пауло Коэльо. Он не любил его так же, как не любил взявшихся за перо бывших наркоманов, бывших преступников, бывших террористов, бывших проституток, бывших бизнесменов, бывших мужей, избивавших бывших жен, и бывших насильников, бывших политиков и бывших артистов и художников; этот особый жанр – литература реабилитированных и бывших, подвид катехизиса – просто выводил его из себя. Тем не менее он с удовольствием постоял в очереди, наблюдая за тем, как лавинообразно увеличивается количество желающих получить заветный автограф, – при этом ему удалось разглядеть через открытую дверь, что в соседнем зале нет никого, практически ни единого человека, если не считать сидевшего за столом молодого небритого писателя, с напряженным видом листавшего текст лекции, которой явно не суждено было состояться по причине полного отсутствия публики (кроме самого писателя, в зале находились лишь его переводчица, звукотехник и две женщины-охранницы, зевавшие в углу на заднем ряду кресел. В какой-то момент писатель оживился, завидев двух человек, вошедших в зал; к его разочарованию, это были сбившиеся с пути истинного паломники, которые стремились в свой храм – в зал, где Пауло Коэльо раздавал автографы). Как ни странно, Римини чувствовал себя очень неплохо – тесный контакт с толпой незнакомых людей словно согревал его и придавал ему сил. В общем, он какое-то время постоял в общей очереди и, лишь когда она зашевелилась, – Коэльо должен был предвидеть такое столпотворение и, несомненно, воспользовался каким-нибудь потайным входом для того, чтобы проникнуть на ярмарку, вполне вероятно, той подозрительной дверцей, в которую сначала безуспешно ломился Римини, – просто сделал шаг в сторону, ничего никому не сказав, и караван паломников продолжил свое неспешное шествие к цели уже без него.
Чуть позднее, почувствовав, что безумно устал от шума толпы, и осознав, что его ноги не ноют, а просто гудят, Римини решил взять тайм-аут и нашел себе тихую гавань в помещении, которое было, как гласила вывеска над входом, залом ожидания; убогая обстановка – несколько стульев и пластмассовый дачный столик – ничуть не омрачила радости Римини от возможности, во-первых, присесть, а во-вторых, побыть в относительно спокойном и уединенном месте. Первым делом он поспешил избавиться от груды листовок, проспектов, брошюр, открыток и каких-то переводных картинок, которыми его нагрузили за последние полчаса блуждания по нескончаемым коридорам ярмарки, – вся эта макулатура была незаметно засунута под соседний стул. Римини, который к этому времени уже не был способен связать двух слов по-португальски и ограничивал свое общение с окружающими утвердительными и отрицательными кивками головой, почему-то был просто загипнотизирован работавшим в комнате отдыха телевизором: начинался – на португальском и без субтитров – документальный фильм об одном известном безруком художнике. В этом анабиозе, в этом идиотском ступоре Римини провел, наверное, минут десять; к реальности его вернул однородный и в то же время как будто составленный из многих звуков грохот – ему показалось, что откуда-то из-за горизонта на здание ярмарки надвигается многотысячная кавалерийская армада; тысячи, десятки тысяч копыт били… нет, не по земле, а по жестяной крыше павильона, отдаваясь у Римини в голове. Далеко не сразу он понял, что это дождь – тропический ливень, за которым, как кажется в первую минуту, неизбежно наступит конец света и который прекращается столь же внезапно, как и начинается, – как будто бы неведомый бог дал миру, уже приговоренному к уничтожению, спасительную отсрочку. Как ни странно, этот сеанс массажа барабанных перепонок взбодрил Римини, который вновь окунулся в бурную жизнь этого людского муравейника. Буйство стихии оказало воздействие практически на всех, кто находился в ангаре: там, где еще недавно шумели бурные людские потоки, где посетители стремительно сновали от стенда к стенду, заглядывали в боковые залы, суетились, пытаясь разорваться между киосками с едой и книжными прилавками, – теперь царило спокойствие и даже некое подобие порядка. Римини мысленно сравнил поведение толпы с переменами в творчестве художника, которому был посвящен не досмотренный им фильм: картины, которые тот, лишившись рук, приспособился писать ногами, ничем – ровным счетом ничем, ни в лучшую, ни в худшую сторону – не отличались от тех, что он писал раньше, если не считать запрашиваемой за них цены; здесь же, под железными сводами, Римини заметил реальные перемены: то, что представляло собой царство хаоса – буйство красок, звуков, запахов, – теперь, когда над тонкой жестяной крышей разверзлись хляби небесные, тяготело к статичности: посетители ярмарки не столько перемещались в пространстве, сколько формировали некий узор из человеческих тел на отведенной им территории; расположившись, с определенным изяществом, небольшими группами на более-менее равном расстоянии друг от друга, они напоминали натурщиков, собравшихся позировать какому-то художнику-великану для огромного полотна.