Текст книги "Оборотень"
Автор книги: Аксель Сандемусе
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 38 страниц)
Фелисия ходила в теплицу и, не подвергая себя опасности, наслаждалась страхом нежити, вопреки солнечному свету и звону церковных колоколов покинувшей свое царство, чтобы увидеть женщину, которая заставляла ее совершать то, что считалось великим грехом. Сколько раз Фелисия заставляла Тура Андерссена приходить к форточке вентилятора? Она предпочитала не думать о том, что действовала не совсем по своей воле и что разница между ними заключалась лишь в том, что ей ничто не угрожало.
В любую погоду садовник одним и тем же путем прокрадывался к теплице. Круглый год на узкой тропинке, ведущей к форточке вентилятора, были видны его следы. Зимой он протаптывал в снегу глубокую борозду и уже даже не делал попыток замести свой след. Должно быть, он жил в постоянном страхе, что кто-нибудь, увидев тропинку, остановится и задастся вопросом: кто, интересно, и зачем ходит здесь каждый день? Например, Ян, от которого, так же как и от самого Тура Андерссена, не укрылся бы ни один след, будь то след человека или животного. Не покажется ли Яну подозрительной эта тропинка, не ведущая никуда? Он тут же, не подозревая ничего дурного, из чистого любопытства, решит проверить и поймет, что тропинка протоптана от дома садовника к торцу теплицы, – ему потребуется не больше минуты, чтобы пройти туда и проверить, нельзя ли через форточку заглянуть внутрь, в это святая святых Фелисии. Она так и видела недовольную складку в уголках его губ. Ян сразу найдет выход из этого положения. Форточка останется форточкой, но заглянуть через нее внутрь будет уже невозможно, сообразительный Ян быстро решит такую задачку. Садовнику он, конечно, ничего не скажет, и едва ли кто-нибудь вообще узнает об этой истории. Но как поведет себя в этом случае Тур Андерссен? Исчезнет восвояси?
Правда, в то место никто не заглядывал, разве что иногда забегали играющие дети. И то пока не выпадал снег. Там была устроена свалка железного лома. Ян рылся в останках машин и находил нужные ему детали, но свалка была временная. В один прекрасный день Ян сообразит, что этот железный хлам может принести ему несколько крон. Тур Андерссен мог бы понять, что в один прекрасный день свалка исчезнет, и тогда он будет застигнут на месте преступления. Фелисия всегда сможет сделать вид, что она ни о чем не догадывалась и чувствовала себя в безопасности среди своих птиц и цветов – жена цезаря вне подозрений, – но для нежити эта гора закроется уже навсегда. И никто не узнает, что это она заманивала туда садовника своими немыми призывами.
Может, и хорошо, если так случится, если кто-то придет и разорвет ее путы, если закрытая форточка наконец остановит ее.
Круг Стейнгрима
Однажды два года назад Стейнгрим Хаген прожил несколько дней у Эрлинга в Лиере, и все это время они пили и беседовали. Эрлинг не всех решался приглашать к себе. У некоторых была склонность задерживаться у него надолго, и они не понимали намеков хозяина, что ему хотелось бы остаться одному. Другие, впрочем и первые тоже, имели обыкновение приезжать снова уже без приглашения. Норвежская мягкотелость проявляется по-разному, но иногда она бывает хуже чумы, и тогда ты уже не чувствуешь себя неуязвимым даже в собственном доме – ведь и относительно добрый знакомый может прийти не вовремя. Нельзя же, стоя на пороге, заявить, что тебя нет дома. Нельзя сказать, что ты спешишь или что тебе сейчас не до разговоров. Гость будет оскорблен, а работе одинаково помешает, примешь ли ты его или откажешь ему. Если гость не позвонил заранее по телефону, значит, он хотел застать тебя врасплох, но тебе все равно стыдно за него, и ты делаешь вид, что не понял его хитрости. Впрочем, телефон тоже не спасение, ведь, сказав по телефону «нет», тебе надо вернуться к работе, и это «нет» будет звенеть у тебя в голове, тогда как твоя работа требует «да» от всего твоего существа. Писателям и художникам завидуют, потому что они сами распоряжаются своей жизнью, а у них есть все основания завидовать другим. Деловые люди, предприниматели, промышленники и иже с ними могут спокойно выбросить в корзину любое глупое или обидное письмо и перейти к следующему делу, которое, как и все остальные, требует от них четкого решения. Тот же, кто вторгается к человеку искусства, крадет из его теста дрожжи, и если художник попробует в тот день продолжить свою работу, его хлеб получится с закалом, твердый и плоский, как деревяшка. Пройдет много времени, прежде чем он избавится от впечатлений, навязанных ему каким-нибудь письмом или посетителем. Даже с друзьями этим легко уязвимым людям искусства лучше встречаться где-нибудь вне дома, за вином с сыром. Помеха в работе для них – такое же несчастье, как сломанный палец, ибо художники и ученые не могут легко переключать свои мысли с одного на другое. Некоторым обычным людям это тоже трудно, но они удовлетворяются должностью мелких чиновников или занимаются грубым физическим трудом. Сила и способность сосредоточивать свое внимание играют огромную роль в судьбе человека.
Когда-то Эрлинг жил со своей семьей в пригороде Осло. За домом был заросший сад. Там Эрлинг укрывался, когда ему нужно было над чем-нибудь поразмыслить, но уже очень скоро этот сад стал для него Потерянным Раем. Некоторые из его соседей тоже работали дома и свободно распоряжались своим временем, но, к несчастью, они принадлежали к людям, которые, по их собственному выражению, занимались практическими делами. Они приходили к Эрлингу в сад и говорили: Я увидел, что вы не работаете, и мне захотелось поболтать с вами.
Эти невинные и честные люди нравились Эрлингу. Они понимали, что писать книгу – это работа. Но ведь он не пишет свою книгу, стоя в саду с граблями или лопатой в руках или просто лежа на спине и глядя на плывущие над ним облака. Как он мог объяснить им, что как раз в это время он и пишет? Эрлинг прекрасно понимал, почему людей искусства считают трудными и ненормальными. И помнил, в какое отчаяние приводили его такие слова. Он весь сжимался, внутренне цепенел и еле ворочал граблями или тем, что у него было в руках. Пылающий в небесах огонь безвозвратно гас, исчезали видения, мысли и само вдохновение – словом, все, что должно было вылиться на бумагу ночью, когда исписанные листы один за другим с приятным знакомым шорохом падают на пол, а часы идут, но не отмеряют времени…
Я понимаю, что иногда и голове надо дать отдых, говорил кто-нибудь из этих милых людей.
Дать отдых голове? В этом была их главная ошибка. Они считали, будто голове можно дать отдых. Знали бы они, что такое вообще иметь голову! Попробовали бы они хоть один раз испытать ужас перед тем, что голове когда-нибудь потребуется отдохнуть.
К счастью, были и такие люди, которые не могли помешать друг другу, ибо были неотъемлемой частью друг друга так же, как перемена погоды является неотъемлемой частью природы. В кругу Стейнгрима никто не мог прийти не вовремя и помешать. Это был один из тех кругов, которые еще не подверглись анализу и, наверное, вообще еще не были открыты социологами, во всяком случае, они не подходили ни под одно из известных Эрлингу определений. Такие круги не имеют ничего общего ни с кругом общения, ни с кругом друзей, это не семейный круг и уж тем более не организация. Они создаются медленно, годами, пока не становятся созвездиями, подчиняющимися своим законам, а уж тогда круг смыкается так плотно, что любая попытка со стороны проникнуть в него будет так же обречена на неудачу, как попытка разорвать Пояс Ориона. Возможно, эта нерасторжимость объясняется тем, что подобный круг всегда состоит из одиночек, которые и создают целостность и единство этой группы. Такой круг возникает без всякой цели и не преследует никакой выгоды, опять же как Плеяды или Пояс Ориона. У него не бывает собраний, это не клуб, не союз, туда нельзя быть избранным или оказаться вдруг исключенным, его не окружают темные тайны, там не найдешь скелетов под кроватью, туда не приводят гостей, потому что не так легко найти транспорт, идущий к Плеядам.
Движения человеческой души, той, которой суждено войти в круг, привлекают к себе очень немногих, причем пол здесь значения не имеет. В таком кругу редко бывает больше шести человек. Эрлинг заметил, что кругу трудно сохраниться, если один из его членов умирает, но иногда это случается. Круг Стейнгрима сохранился, однако новичок уже не мог бы попасть в него – попасть в круг нельзя, в него можно только врасти, это происходит медленно, долго и требует благоприятных обстоятельств. После смерти одного из его членов круг сохраняется только в том случае, если в нем остается живая память об ушедшем.
К кому мы обращались во время войны, когда искали совета, поддержки и соратников в своей борьбе против немцев? Постарайтесь вспомнить. К кругу друзей и единомышленников? Не исключено, что они первыми приходили нам в голову, но обращались ли мы к ним? Может, и обращались, если судьбе было угодно, чтобы кто-то из них принадлежал к другим кругам. Подумайте как следует – это важно, – не обращались ли наши мысли к тем немногим, кого мы теперь видим в ярком свете и кто принадлежал, скажем так, к вашему кругу Стейнгрима? Этот круг мог стереться, стать почти незаметным из-за браков или каких-либо других причин, но он не умер.
Круги Стейнгрима неизменно оживают, когда власть имущие преступают черту. Власть имущие смутно сознают это, они полагают, что речь идет о каких-то известных группировках, и всегда мечтают истребить их. Эти клетки, эти дремлющие дрожжи во всех слоях населения всегда представляют собой опасность для власть имущих, стоит им только свыкнуться со своей властью или поддаться гордыне.
Тогда выступает премьер-министр и делает заявление или опубликовывает послание, как это называется, когда он с помощью некой магии дает знать, что сейчас не до шуток. В своем послании он выражает сожаление по поводу методов, избранных некими безответственными элементами.
Не надо придавать слишком большого значения тем, кого он называет безответственными. Это просто его способ напомнить, что правительство – черт бы вас всех побрал! – это он. А те методы суть неподобающие выходки его подчиненных, позволивших себе использовать демократическую отдушину и обратиться к народу вместо корзины для бумаг премьер-министра.
И кто же, по мнению премьер-министра, эти безответственные люди или безответственные элементы? Это некоторые из его избирателей, которые, выбрав его, не отказались и от собственной ответственности, а это ему уже не может быть по душе. У него еще раньше возникло подозрение, что они просто из двух зол выбрали наименьшее, и он рассеянно рисует на полях книги гроб, в котором хоронит демократию.
Само собой разумеется, что в таком кольце или в круге, в круге Стейнгрима, что-то связывает отдельные части, однако непосвященные редко замечают это, ведь они, как правило, даже не подозревают о самом существовании круга. Кругу вовсе не требуется признавать себя кругом, и если это все же происходит, люди не понимают, что же мешает ему распасться. Они не могут внятно объяснить причину и время его возникновения. И потому удивляются, когда круг, о существовании которого никто не подозревал, вдруг наносит мощный удар.
Брат, мы встретимся в Эрлингвике
Погостив у Эрлинга, Стейнгрим увез домой чемодан книг, которые ему хотелось прочесть. Это были книги по вопросам политики и путевые заметки. Полгода спустя он снова сложил книги в чемодан и приготовил их к отправке, а может, собирался взять их с собой, когда поедет к Эрлингу в другой раз. Во всяком случае, не захотев больше жить, Стейнгрим не сделал никаких распоряжений в связи с этим незначительным делом. Чемодан с книгами Эрлингу прислал один из родственников Стейнгрима, и Эрлинг больше года не открывал его. Открыл он этот чемодан однажды вечером в конце августа, когда вернулся домой из Венхауга.
Ставя книги на полку, Эрлинг раскрыл одну из них, потому что на переплете не было ничего написано. Это была бухгалтерская книга, в которой Стейнгрим писал свой дневник. Аккуратный, так и напрашивается сказать, прохладный почерк несомненно принадлежал Стейнгриму, и его подпись была по-ставлена в верхнем правом углу первой пустой страницы вместе с датой – 9 сентября 1945 года. Последняя дата в дневнике была июнь 1956-го.
Эрлинг положил дневник на письменный стол, закурил сигарету и долго смотрел на него. Это было все, что осталось ему от Стейнгрима Хагена. Почему и каким образом дневник попал в чемодан с книгами, теперь не узнает никто, но, конечно, это произошло по ошибке. Если только Стейнгрим сам не положил его в чемодан, собираясь ехать в Лиер.
Эрлингу не пришло в голову возвращать дневник. Он даже не исключал мысли, что Стейнгрим адресовал дневник ему и нарочно положил его в чемодан. Стейнгрим был человеком порядка, и он все привел в образцовый порядок, прежде чем принял таблетки: опустошил свой шкаф, сжег все бумаги, лежавшие в ящиках письменного стола, аккуратно расставил по местам книги и письмо в полицию о своем самоубийстве опустил в ящик после того, как из него в последний раз вынули почту в субботу (теперь почту забрали бы и доставили адресатам в понедельник, а Стейнгрим не хотел пугать свою уборщицу, которая должна была прийти к нему во вторник). Эрлинг знал, что Стейнгрим с его аккуратностью не мог забыть о дневнике. Не считая трех строчек, посланных в полицию, он написал на листе бумаги: «Ключи от квартиры» и положил их рядом. Никаких других сообщений, ни устных, ни письменных, он не оставил. Умер, как жил, тихо и немного мрачно. Хозяин, конечно, поинтересуется, где ключи. Пожалуйста, вот они. Незачем пугать уборщицу, вот и все, кажется, я ничего не забыл? Может, он даже похлопал себя по карманам, проверяя, взял ли он спички. Стейнгрим Хаген был достаточно проницателен, чтобы предвидеть катастрофу, которую может вызвать его поступок, не говоря уже об оставленных свидетельствах. Когда человек покидает землю, можно сказать и наоборот: земля уходит у него из-под ног. Стейнгрим вовремя обнаружил это и не стал сопротивляться.
Бывают и не такие щепетильные самоубийцы, как Стейнгрим Хаген. Один из таких мог бы взорвать над Лондоном водородную бомбу, чтобы тысячную долю секунды наслаждаться всеобщей погибелью.
Ни нынче вечером, ни ночью я не стану читать этот дневник, сказал себе Эрлинг. А вот завтра утром я его полистаю. Правильно, завтра утром на свежую голову, после завтрака.
Он продолжал стоять и смотреть на дневник. Дневник казался ему живым существом, которое дышало спокойно и ровно. Эрлинг медленно покачал головой, как всегда, когда что-то сильно волновало его. Интересно, найду ли я в нем ключ к Стейнгриму? Тому Стейнгриму, которого не знал никто? Он услыхал, как Фелисия говорит: На самом деле я его не знала, хотя мы целый год жили как муж и жена в его маленькой квартирке. Было в нем что-то, чего он никогда не показывал. Особенно по ночам, просыпаясь и глядя на спящего рядом со мной Стейнгрима, я понимала, что знаю об этом человеке не больше, чем знала в тот раз, когда впервые увидела его в Осло. С закрытыми глазами и сжатым ртом он походил на мертвеца. Во сне его лицо было как стена, в которой нет ни одной трещинки, он оставался начеку даже во сне.
Эрлинг легко представил себе спящего Стейнгрима, однако ему случалось видеть Стейнгрима и другим. Его лицо не всегда было похоже на стену, в которой нет ни одной трещины, но, сказав об этом Фелисии, он бы обидел ее. Да, лицо Стейнгрима было как стена, но было в нем и то, чего Фелисия, к сожалению, не видела, а то бы ее воспоминания о нем были значительно богаче. Эрлинг чувствовал, что со Стейнгримом Фелисия всегда терпела поражение, она ни разу не одержала над ним победу, он никогда не позволил ей проникнуть сквозь стену, а ведь она была из тех, кто способен разрушить все стены или пройти сквозь них. Разрушить трубным гласом стены Иерихона было бы для нее высшим счастьем. Она не поняла, что со Стейнгримом бесполезно прибегать к атакам или трубам, он только еще больше укреплял свои стены. Ей не было дано проникнуть в Иерихон. И Эрлинг понимал это. Стейнгрим становился все холоднее и холоднее. Наконец в нем не осталось ничего, кроме льда. И тогда он ушел от Фелисии.
Эрлинг дважды видел, как Стейнгрим улыбался, и был склонен думать, что, кроме него, никто не видел улыбки Стейнгрима. Конечно, Стейнгрим иногда выдавливал из себя презрительную усмешку, словно у него на уме было всучить покупателю неисправный пылесос. Он мог бы научиться чему угодно, даже стоять на голове, и когда он много раз разучивал перед зеркалом свою знаменитую усмешку, он тогда же, очевидно, научился и смеяться, растягивая рот до ушей. Однако никому не пришло бы в голову сказать, что он видел на лице Стейнгрима улыбку. А вот Эрлинг видел и уже не мог забыть ее. Он и не думал, что на лице взрослого мужчины может появиться такая улыбка. Такую улыбку матери прежде других замечают на личиках своих младенцев – она, как лучик света, пробившийся из мрака бессознательности, свидетельствует, что наконец-то, и только теперь, человек родился! Стейнгриму оставалось лишь спрыгнуть со стула – Эрлинг так и ждал, что сейчас увидит первую попытку ребенка, который, спрыгнув с коленей матери, пытается пройти по комнате, размахивая сжатыми кулачками. Но Стейнгрим спокойно сидел на стуле и смотрел на Эрлинга, потом его внутренний свет начал меркнуть и исчез совсем. Второй раз это случилось в июле 1945 года, когда они распили бутылку виски на краю придорожной канавы в Аскере, а рядом валялись их велосипеды. Стейнгрим получил эту бутылку от задержанного им американского офицера, которого обрабатывал не меньше часа. Они не очень-то любили ездить на велосипедах, но тут решили, что должны взглянуть на норвежское лето без немцев именно с велосипедов. Им пришлось задержаться в той канаве дольше, чем они рассчитывали, потому что их велосипеды перепились.
Это воспоминание сдвинуло мысли Эрлинга с мертвой точки. Он достал отвертку, согнутую на конце, опустился на корточки в правом углу, всунул отвертку в маленькое отверстие и открыл свой тайник. Открывая его, он всегда думал о Фелисии. Даже после обнаружения этого тайника она донимала его просьбами переехать в Венхауг! Пусть только еще раз заговорит о переезде, и он заставит ее пережить несколько малоприятных минут. Эрлинг закрыл тайник и вернулся к столу с бутылкой виски. У стола он задумался. Чистый виски или с кофе? Он пошел на кухню, включил конфорку и поставил воду. Он никогда не разбавлял виски сельтерской или чем-нибудь другим. А раз он этого не любил, то и не мог понять тех, кому это нравилось. Виски и крепкий кофе – кто не согласится, что это прекрасно? Однажды Фелисия пришла к нему в Старый Венхауг и увидела бутылку виски. Она ничего не сказала, но ему было достаточно ее быстрого взгляда. Хотел бы я видеть ее лицо в тот раз, когда она открыла мой погребок! Мои небольшие хитрости свидетельствовали, что ей пришлось приложить для этого немало усилий. Дважды два – четыре, подумала она, раз ничего не украдено, он поймет, что открывала тайник я. Наверняка у нее от злости чуть не брызнули слезы и она пнула стену ногой.
У бога вина Вакха детей не было. Если деликатно перевести это с того языка, каким пользовались в те времена, когда про это писали, можно сказать, что сам Вакх и другие мужчины из его свиты показали себя плохими любовниками, но сегодня – это еще не завтра. Бог вина не каждый день пьет виски. Если не считать нескольких раз в молодости, к счастью оставшейся уже позади, когда Эрлинг еще не знал, что с чем совместимо, он никогда не пытался совмещать работу с выпивкой. Алкоголь был кукушонком, который все выбрасывал из гнезда. Теперь ему было около шестидесяти, и Фелисия лишь по ошибке возлагала всю вину на Вакха. Нужно бы написать на листе изречение и повесить его на стену: Мне не сорок лет. Большей чести не мог бы удостоиться даже Виктор Рюдберг.
Эрлинг проснулся в восемь утра в глубоком кресле (оно ничем не отличается от кровати, утешил он себя). Первое, что он увидел на столе, была бутылка, а рядом следы от рюмки и кофейной чашки. В бутылке оставалось еще немного виски. В чашке плавал пепел и окурки. На ноге у Эрлинга был только один ботинок, другой куда-то исчез. На полу в месиве из помидоров и майонеза валялась разбитая тарелка. Хорошо сидеть дома в своем кресле. Эрлинг разделся и возле кустов красной смородины вылил себе на голову ведро воды, исчезнувший ботинок оказался в ведре и стукнул его по голове. Он вытерся, надел пижаму и лег. На него снизошел покой, напряжение исчезло, и, уже засыпая, он почувствовал на себе добрые руки Фелисии. Через два часа он проснулся, примиренный со всем миром, прибрал в комнате и выпил кофе. По привычке он сперва недоверчиво пригубил его, хотя сам же готовил.
Эрлинг листал дневник Стейнгрима. Очень скоро он обнаружил, что в нем собрано все – от политических рассуждений до очень личных признаний, а также адреса, номера телефонов, цитаты, ссылки на газеты, книги и журналы. Нашлись тут и черновики нескольких стихотворений, которые не принесли бы чести их автору. Очевидно, Стейнгрим и сам понимал это, потому что под одним стихотворением было написано: «Странно, но никто не в силах написать стихотворения, которое заставило бы людей смеяться, когда им хочется плакать».
Стейнгрим явно попробовал писать стихи лишь затем, чтобы узнать, что чувствует человек, оставляющей пустой большую часть строки, Он не нашел оправдания такому расточительству. А может, просто прекратил это занятие из любви к хорошим стихам? Не принимая в расчет некоторые попытки, сделанные из любопытства, Эрлинг с трудом понимал, зачем бездарность утруждает себя сочинением стихов. Нельзя же считать, будто это доставляет ей удовольствие?
Увидев свое имя, Эрлинг начал читать: «17 ноября 1947 г. Мы с Эрлингом встретились вчера в Аскере у одних знакомых. Поздно вечером мы вышли на открытую веранду, чтобы подышать свежим воздухом. Дул сильный ветер, и было темно. Мы укрылись от ветра под стеной и не чувствовали его, только слышали, как он воет вокруг нас. Мы словно находились на борту судна, спрятавшись от ветра под рубкой. Ветер, виски, все было как в приключенческих романах. Я спросил у Эрлинга, куда делся труп предателя, которого он убил перед тем, как бежал в Швецию, труп этот так и не был найден. Эрлинг согнулся над сигаретой и спичкой. Глупо закуривать в такой ветер. Сегодня мне кажется, что он стал закуривать, чтобы выиграть время, ему не хотелось отвечать мне грубостью. Мне и в голову не пришло бы задать этот вопрос, если б я не был так пьян, – ведь мне пришлось кричать во все горло, чтобы перекричать шум непогоды, а у окон стояло много народа. Это было неразумно. Увидев его лицо, осветившееся спичкой, я разозлился. Ему сорок восемь лет, на этот возраст он и выглядит. Эрлинг закурил и выпрямился. Меня разозлило, что ему это удалось. Я громко повторил свой вопрос, раздраженный и тем, что он не может ответить, и тем, что я спросил его об этом.
Эрлинг наклонился ко мне и проговорил между двумя порывами ветра: Он в заливе, о котором известно только мне. Залив называется Эрлингвик. Там его никто не найдет.
Я был в бешенстве, но сдержался. Проснувшись дома на другой день, я все вспомнил, и мне почудилось в словах Эрлинга что-то зловещее. Они напомнили мне об аллее, что вела к дому у нас в усадьбе.
Наверное, в них был только один смысл: заткнись и перестань болтать! Он был, конечно, прав, но странно, что он это так выразил… Все было странно, а главное, то, что мне показалось, будто он имел в виду аллею в нашей усадьбе, по которой я боялся ходить, и, возвращаясь домой, всегда обегал ее полем. Эта аллея означала что-то, чего следовало бояться. Что-то ставшее страшным само по себе. Правда, мы с ним оба были пьяны».
Больше об этом эпизоде ничего не говорилось. Эрлинг не мог припомнить того разговора на веранде в Аскере, но не сомневался, что разговор имел место. И должно быть, тогда он и назвал Эрлингвик.
Они напомнили мне об аллее, что вела к дому у нас в усадьбе…
Однажды в полдень, это было задолго до войны, Эрлинг беседовал со Стейнгримом, но где это было, Эрлинг не помнил. Почему-то они говорили о детских впечатлениях, оставивших глубокий след. Кто-то сказал, что современные писатели сильно преувеличивают значение детских впечатлений, считая их более важными, чем они есть на самом деле, и, должно быть, это делается под влиянием «того венского врача», который со свойственным его расе стремлением любой ценой проявить оригинальность не отступал даже перед абсурдом. (Мы тоже недалеко ушли от этого, подумал Эрлинг. Теперь, в 1957 году, стало и того хуже, все, что пишут сегодня в Америке или в Советском Союзе, нельзя принимать всерьез, над этим смеются в обоих полушариях.) Эрлинг скривился тогда при упоминании о еврее Фрейде и сказал, что и до Фрейда в литературе было много рассуждений, доказывавших, что именно детство в первую очередь формирует характер и сознание человека. Только после систематических исследований Фрейда, да и то спустя лет сто, потраченных на размышления, кое-кто счел себя оскорбленным. Говорившие, что сложные конфликты взрослых значат, конечно, больше, нежели какие-то разрозненные детские впечатления, отметали таким образом все, кроме этих «кких-то разрозненных детских впечатлений», – то есть не принимали в расчет целый океан впечатлений, – и скатывались в чистую банальность, отказываясь признать, что одни и те же переживания по-разному воздействуют на сильных и слабых. Не зря старая поговорка гласит: то, что вылечит кузнеца, убьет портного. Эрлинг рассказал Стейнгриму о кожаных сапогах, которые ему как-то подарили, – сапоги промокали, и отец отдал их в починку, не забыв упомянуть, что это стоило недешево. После ремонта сапоги стали Эрлингу жать. Он гордился сапогами и ходил в них, превозмогая боль, но молчал, потому что ему было жалко отца. Однако отец заметил это и огорчился, что Эрлинг так мучился из-за этих негодных сапог. Огорчение отца доставило Эрлингу новые страдания – ведь он знал, сколько стоила отцу починка этих сапог. Эрлингу и теперь становилось стыдно, как будто он обманом заставил отца потратиться на ремонт, и он хорошо помнил горечь оттого, что его мечта о красивых сапогах развеялась как дым. Психологи правы, говоря, хотя и другими словами, что неприятные переживания детства, загнанные в угол и забытые там, от этого не исчезают, но остаются с человеком и растут вместе с ним. То же самое происходит и с воспоминанием о пережитом горе. Горе сохраняет свои пропорции. По-настоящему Эрлинг столкнулся со смертью в двадцать один год. Он был сам не свой от горя, но теперь оно уже давно потеряло свою остроту. А вот смерть младшего брата, умершего, когда сам Эрлинг был еще ребенком, он и теперь помнил и переживал как трагедию; время, конечно, немного смягчило ее, но она все равно оставалась с ним, как татуировка, которую он обнаружил у себя на теле, проснувшись однажды в Карфагене сорок лет назад.
Стейнгрим сидел и слушал его, глаза у него были внимательные, но лицо, как всегда, оставалось замкнутым и лишенным какого бы то ни было выражения. Наконец он сказал: У меня есть одно воспоминание, от которого я никак не могу избавиться. Я никогда не говорю о нем. Что-то удерживает меня. Может, потому оно до сих пор так свежо. Это связано с аллеей, которая вела к нашему дому.
Стейнгрим замолчал. Эрлинг знал, что расспрашивать бесполезно, впрочем, про эту аллею он уже знал. Он много раз слышал эту историю, когда Стейнгрим выпивал столько, что на другой день уже не помнил, о чем они говорили накануне. Эрлинг отвел глаза и сказал: Я знаю, ты любишь разжечь любопытство, а потом назло замолчать.
Последний раз Стейнгрим вспомнил об этой аллее у Эрлинга в Лиере полтора года назад. Эрлинг не решился напомнить ему об этом. Обычно Стейнгрим не повторялся, они всегда бережно относились друг к другу, словно опасались разбить что-то хрупкое. Лишь один раз они чуть не поссорились; это был тот самый случай в Аскере, о котором Стейнгрим писал в дневнике, но Эрлинг того случая не помнил, и в разговорах Стейнгрим никогда не упоминал о нем.
Рассказ Стейнгрима об алее всякий раз немного варьировался, однако не настолько, чтобы можно было сказать, будто Стейнгрим сам себе противоречит. В нем могли появиться новые детали и пропасть старые. Однако не было никакого сомнения, что Стейнгрим говорит правду, хотя это была не обычная плоская правда, а пронзительный продукт творчества ребенка, передающий его переживания и ставший действительностью более высокого порядка.
Верный своей привычке, Эрлинг записал его рассказ.
«Аллея Стейнгрима. От шоссе к усадьбе вела старая липовая аллея. От дерева к дереву тянулась также живая изгородь из боярышника. Отец всегда подрезал эту изгородь, чтобы она не превышала рост человека и не загораживала собою вид. С годами изгородь разрослась, стала густой и широкой, сверху кусты были ровно подрезаны. Мне эта изгородь представлялась двумя дорожками, по которым можно ходить. На кустах были большие острые шипы, напоминавшие иглы для штопки. В длину они были не меньше дюйма. Я и сейчас отлично вижу эту живую изгородь, хотя ее срубили вскоре после того, как родители узнали о моем страхе. Из-за него или по какой-либо другой причине, я не знаю. Изгородь сожгли на костре в Иванову ночь, такого большого костра у нас еще не бывало. Корни же выкопал и увез один крестьянин, их набралось несколько возов, этот крестьянин хотел вырастить у себя такую же изгородь, а отец был только рад избавиться от этих корней. В наших краях боярышник рос только у нас.
Весной, светлыми вечерами, над изгородью роились мотыльки и ночные бабочки. По-моему, особенно много их было в теплую, влажную погоду. Они, словно облако, висели над кустами, и в сумерках были видны издалека. От боярышника шел приятный, терпкий запах, мне даже казалось, что им можно наесться досыта. Отец считал этих насекомых отвратительными, как парша, мне же они казались красивыми. Они откладывали на боярышнике яйца, их личинки держались вместе и покрывали кусты налетом, который очень портил боярышник. Я не видел ничего красивее этих желтых бабочек, роившихся там весенними вечерами в теплую сырую погоду, но мне всегда немного странно рассказывать подробно о таких впечатлениях, хотя я сам не вижу ничего странного, когда это делают другие. Например, сочиняют об этом стихи или пишут прозу.