Текст книги "Оборотень"
Автор книги: Аксель Сандемусе
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц)
Прикрой свои мысли поясом целомудрия
Однажды, это было тридцать четыре года тому назад, Эрлинга впервые пригласили к издателю, у которого лежала его рукопись. Это могло означать только одно.
Оцепенев от страха, Эрлинг сидел перед этим властелином мира, листавшим его рукопись, перепечатка которой на машинке обошлась Эрлингу в шестьдесят крон. Рукопись кишела забавными опечатками, поэтому в ней было много чернильной правки. Издатель читал и покашливал.
– Вот, – сказал он, поднял глаза и покашлял. – Посмотрите это место.
Эрлинг вытянул шею.
– По-моему, господин Вик, писать слова, произнести которые вам никогда не придет в голову, – это радикализм наизнанку.
Эрлинг залился краской. Издатель нашел синоним для слова, которое Эрлинг, сколько себя помнил, произносил ежедневно по нескольку раз. Он прекрасно знал, что воспитание его хромает, однако не так уж сильно он отличался от воспитанных людей. Но он не протестовал. Издатель взглянул на список, в котором значились выловленные им слова, и уже молча вычеркнул из рукописи всех остальных монстров. Эрлинг проявил особую осторожность, когда писал эту вещь, и тоже основательно поработал мухобойкой, перед тем как отправил рукопись в издательство.
Издатель аккуратно сложил рукопись и положил на нее руки, словно собирался молиться.
– Здесь не хватает сердечности, – сказал он. – Мы не чувствуем сердца писателя.
Эрлинг слушал, до сих пор все это были пустые слова. Так напечатает издатель его книгу или нет?
Когда стало ясно, что издатель книгу берет, Эрлинг больше уже не слышал ни слова. Теперь он не помнил, ответил ли он что-нибудь издателю, кажется, нет.
Ему не пришло в голову посмеяться над издателем, который хотел бы видеть его сердце. Когда он немного успокоился и смог соображать (а на это потребовалось время), потому что он разволновался, узнав, что его книга будет выпущена, ему стало стыдно и он не на шутку разозлился. Ни мировая война, ни любовь, ни радость или горе не потрясли его так, как сообщение, что его книга принята. Богатства мира блекли перед этими словами, погибни сейчас земной шар, он бы этого не заметил.
До того существование Эрлинга было немыслимым – это были весы, которые не могли уравновесить никакие гири.
Но сердце… Сердце писателя! Эрлинга, охваченного страхом навечно остаться пленником глупости и лжи, поразили эти слова. Ему словно предложили бросить себя на съедение псам. Он прекрасно понимал, что речь шла не о его собственном сердце, его собственное сердце нисколько не интересовало этого чертова издателя, нет, ему требовалось некое общее сердце, сердце, теснимое чувствами, именно такое, ну, вы меня понимаете…
Однако и без сердца самого Эрлинга тоже не обошлось. Издатель счел важным обратить его внимание на одно не совсем приличное слово, которого он раньше не знал, хотя это было самое обычное слово, оно встречалось даже в газетах. Свое дурацкое замечание издатель сделал как бы символом, но не для конкретного запретного слова, какими он вообще-то не пользовался, а для того, что чуть позже выразил таким образом: Уважаемый писатель должен прикрывать свои мысли поясом целомудрия.
«По-моему, господин Вик, писать слова, произнести которые вам никогда не придет в голову, – это радикализм наизнанку».
В минуты слабости эти слова вставали у Эрлинга перед глазами, начертанные большими черными буквами.
Что имел в виду этот издатель?
Во всяком случае не неприличные слова, которых в рукописи Эрлинга, конечно, не было.
Скорей всего, Эрлинга предупреждали, чтобы он не писал вообще.
Игра с Воображаемым противником
По пути к полке Эрлинг два раза останавливался в нерешительности. Потом он стряхнул с себя сомнения и снял с полки плоскую деревянную коробку. Сдув с нее пыль, он поставил коробку на столик перед камином. Потом принес второй стул и налил два бокала виски. Наконец он открыл коробку и расставил на доске шашки.
Круглые деревянные шашки были толщиной в три сантиметра. Когда-то они были двух цветов, но от многолетнего употребления краска с них почти стерлась. Поэтому Эрлинг воткнул в половину шашек блестящие чертежные кнопки. Он взял монетку, лежавшую в коробке, – это был швейцарский франк – и подбросил ее к потолку.
– Сегодня игру начинаю я, – пробормотал он.
Воображаемый противник проиграл, как проигрывал всегда. Еще один раз абсолютная честность потерпела поражение. Эрлинг откинулся на спинку стула и как обычно стал размышлять об игре. По своему обыкновению, он выпил и виски Воображаемого противника. Поражение Воображаемого противника было полным и безоговорочным, и тут не имело значения, как ты играл и насколько был честен по отношению к нему. Проиграть партию Воображаемому противнику, не прибегая к уловкам, так же невозможно, как играть в чехарду с самим собой или плюнуть в Господа Бога, если ты не из тех, кому сам черт не брат. Право и долг одержать победу всегда будут на твоей стороне. И ты выиграешь эту партию вопреки всем своим усилиям, доброй воле (не говоря уже о свободе воли!) и стремлению быть честным. Может, ты сразу и не обнаружишь, где сжульничал и сделал за Воображаемого противника ход, которого сам он никогда бы не сделал, но независимо от этого в глубине сердца ты знаешь, что обманул его. Найти формулу квадратуры круга, сконструировать перпетуум-мобиле, проиграть Воображаемому противнику, увидеть привидение среди бела дня, испугать отца своего дедушки, признаться абсолютно во всем любимой женщине – все это одинаково невозможно. Тот, кто возглавил Оксфордское движение, сыграл однажды с Воображаемым противником и обнаружил в нем ловкого биржевого маклера, посоветовавшего ему избавиться от некоторых сомнительных ценных бумаг. Боже милостивый, как нам обрести смирение ума, если ты караешь богохульников только на страницах Библии, а в жизни позволяешь им использовать себя как умелого биржевого маклера, который в качестве редактора отвечает на письма читателей? Научи меня проигрывать Воображаемому противнику, чтобы когда-нибудь в будущем я – когда-нибудь, когда-нибудь – отдал человеку то, что принадлежит ему по праву.
Та женщина, что Ты мне дал…
Проспав два часа беспокойным сном, Эрлинг позвонил в Венхауг. Ему ответила Фелисия. Конечно, он может приехать. Он сказал, что постарается попасть на поезд, который идет из Драм-мена в два часа пополудни, она ответила что-то ничего не значащее. Ему было приятно слышать ее голос. Скорей всего, встречать его приедет Ян, они его ждут!
Эрлинг позвонил шоферу такси Кристиансену и собрал вещи. Шел дождь, день был серый и унылый. Сегодня Эрлингу не хватало солнца, яркого солнца. Хорошо, что люди, подобные Турвалду Эрье, не понимают, как неприятно одно их появление; к счастью, они слишком глупы для этого, иначе они осаждали бы его дом днем и ночью. Как бы там ни было, я теперь несколько дней поживу у Фелисии и Яна.
Перед отъездом он тщательно проверил, надежно ли заперта дверь. И уже в такси сообразил, что, проверяя дверь, думал о Турвалде Эрье. Успокоился он, только когда такси выехало на Драмменское шоссе и прибавило ходу. Дождь стучал по стеклам. Его шум подсказал Эрлингу, что надо поехать на этом такси прямо в Венхауг. Ехать в машине, погрузившись в раздумья, а не на поезде, который к тому же может оказаться переполненным…
Он наклонился вперед:
– Послушай, Кристиансен, может, отвезешь меня прямо в Венхауг? Дорогу ты знаешь.
Кристиансена обрадовало такое предложение, но он должен был позвонить и предупредить жену, чтобы она говорила клиентам, что он уехал надолго.
– Прекрасно, попроси тогда ее позвонить в Венхауг и предупредить, что я приеду прямо туда, тогда мы не будем тратить времени на лишний звонок.
Эрлинг вырвал из блокнота листок и написал на нем номер телефона и сообщение: Эрлинг Вик просил передать вам, что он приедет на такси прямо в Венхауг.
Он отдал листок Кристиансену. Такси остановилось у первой же сельской лавки, и Кристиансен позвонил домой. Эрлинг испытал такое облегчение, что даже засмеялся. Потом он достал книгу, которую взял, чтобы читать в поезде, но засмотрелся на дождь. Он опять с чувством удовлетворения думал о своей жизни. Правда, с деньгами у него иногда бывает туго, но это его не тревожило. У него никогда не было желания ни сорить деньгами, ни копить их. Все хорошо, пока он может содержать дом и прилично одеваться, он не любил выделяться среди других излишней элегантностью или небрежностью своего костюма. Отношения с детьми у него были хорошие, хотя они и отдалились от него. Эллен, которая еще в Швеции снова вышла замуж, жила теперь где-то в Вестланде, о ней он никогда не слышал. Когда они разошлись, ей было двадцать шесть, ему – сорок один. А сейчас ей сорок один, подумал он, она, как и Фелисия, почти на семнадцать лет моложе меня. Если женщина намного моложе мужчины, она всегда будет казаться ему молодой. Единственное, что осталось от нашего брака, думал он, улыбаясь своим мыслям, это то, что я почти каждый день, неизвестно почему, вспоминаю эти цифры. Наш брак нельзя было назвать удачным. Браки, которые распались в Швеции оттого, что в Норвегии шла война, и не заслуживали того, чтобы они сохранились.
Мысли Эрлинга, опережая его, летели в Венхауг. Он, как мог, сопротивлялся этому. Уже много лет все его ожидания обычно плохо кончались. И тогда все остальное бледнело, растворялось, теряло силу. Он мог строить любые планы на будущее, но ожидания – все, что можно было назвать ожиданиями, – следовало гнать от себя подальше, не пускать в свою жизнь. Ожидания искажают картину действительности. Вот уже пятьдесят восемь лет Эрлинг, как мог, душил в себе этого паразита и убийцу своей будущей радости. И весьма преуспел в этом. Он редко представлял себе, как, например, будет происходить то или другое событие, – это удел юности, думал он и заставлял свои мысли вырываться из этого заколдованного круга. Нельзя сказать, что Фелисия вообще не присутствовала в его мыслях, но это были только воспоминания о ней. Прошлое как будто становилось шире, но будущее от этого не страдало. В юности эротические фантазии гонят своих рабов по глухим дорогам в сумрачные дебри, где любимая превращается сразу во многих податливых девушек, которых можно любить как угодно и сколько угодно. Эрлинг старался не забывать об этой форме юношеской распущенности, ибо она в гротескном виде являла собой поверженного дьявола ожидания, того, который неизменно превращал действительность в неудачное повторение сна.
Он не хотел думать о предстоящей встрече с Фелисией, но ведь можно было, не мучая себя, думать о ней без всякой связи с этой встречей. И он сразу испытал тайное удивление при мысли, что уже много лет общается с Фелисией Ормсунд на равных. Устроившись уютно в углу машины, Эрлинг с наслаждением думал о том, чего никогда не произносил вслух, потому что не хотел признаться себе в своем снобизме. Но снобизм снобизмом, а это было похоже на чудо. Может, снобизм снобизму рознь? Может, надо, отбросив уничижительный смысл этого слова, поразмышлять над проблемой снобизма и снобов? Однако сейчас ему не хотелось думать о неприятном, в машине было так тепло и уютно. Беспристрастно рассуждать о снобизме могут только не снобы. Однако им неизвестна суть обсуждаемого предмета. Мы можем решать только собственные психологические проблемы, но никак не чужие.
Мои мысли пошли в неверном направлении, сказал он себе. Нельзя начинать рассуждения так, словно пишешь школьное сочинение на тему – опишите сноба, когда школьнику предлагается описать нечто всем известное. Надо опустить внешние проявления снобизма и сосредоточиться на его сути. Я не чувствовал, чтобы мои знакомые из высшего общества не считали бы меня равным себе. Не так уж редко они даже откровенно признавались, что им до меня далеко. Впрочем, последнее не очень радовало меня. Прожив много лет в состоянии отчаяния, я, как и всякий нормальный человек, достиг своеобразного неустойчивого равновесия и по-настоящему хорошо чувствую себя только среди равных – под равными я подразумеваю тех, кто находится в состоянии такого же неустойчивого равновесия, как и я сам, умен и признает право других тоже быть личностью, в остальном он может обладать любыми качествами или не обладать никакими, возраст при этом не имеет значения. Надо только знать, что ты не хуже, но и не лучше других.
Я горжусь Фелисией, но еще больше горжусь собой, потому что она – моя, и я отдаю себе отчет в том, что, кроме любви, в моем чувстве к ней есть нечто, что люди называют снобизмом. Мне хочется изобразить ее такой, какой я ее вижу, ощущаю, какой она стоит перед моим внутренним взглядом, – это будет портрет, сделанный в слепом восхищении человеком, смотрящим на нее снизу вверх, мальчиком, который, запрокинув голову, хочет рассказать о золотой девушке, стоящей меж башен ратуши в Осло, и автором этого портрета будет Эрлинг Вик, пятый по счету в многочисленном потомстве хромого портняжки из Рьюкана и его глухой жены Поулине, оба они уже давно покоятся на кладбище вместе с некоторыми из своих детей. Не помню, четверо или пятеро лежат там из тех тринадцати, что я знал.
Второй раз я встретился с Фелисией Ормсунд в Швеции в начале декабря 1942 года, через год после того, как сам бежал в Швецию. Она же только в тот день приехала в Стокгольм, и утром ее встретил Стейнгрим Хаген, с которым она к тому времени прожила уже год. Было похоже, что эта сугубая горожанка предпочитает мужчин, выросших в деревне. Наша связь с ней началась, когда она еще жила со Стейнгримом, и не прерывается до сих пор. До того я видел ее только один раз, в 1934 году, тогда ей было семнадцать. Она была черноволосая, но, как часто бывает с брюнетками, уже тогда в ее волосах мелькали серебряные нити. Когда мы встретились с ней в Швеции, ей было двадцать шесть и волосы ее были похожи на каменный уголь с серебряными прожилками. Теперь на голове Фелисии давно красуется серебряный шлем без малейшего намека на черные нити.
Когда я думаю о ней, то прежде всего вижу эту серебряную гриву волос. Все уже знают этот ее серебряный шлем, существующий как будто без всяких усилий с ее стороны. Но между тем не без них.
Мне трудно привести хотя бы одну особую примету Фелисии, которой можно было бы воспользоваться для розыска. Я знаю лишь отражение отражения, известное любящему.
Фелисия всегда все видит в перспективе. Во время войны она часто говорила о семисотлетием угнетении чехов и предсказывала, что и с нами может случиться нечто подобное, если нас вообще не уничтожат как нацию. И поступала согласно своей точке зрения. В последние годы появилось много людей, крепких задним умом, которые говорят, что не были предателями, а, напротив, предвидели русскую опасность. Единственному, кто высказал такую точку зрения во время войны, Фелисия возразила, что на Норвегию напали немцы и надо принимать события в том порядке, в каком они происходят. Она понимала, что нужно делать в первую очередь.
Ухмылка
Как любой неглупый человек, Эрлинг, естественно, делал вид, что ему ничего не известно о ходящих вокруг них сплетнях. Ему это было нетрудно еще и потому, что он не придавал им значения. Для него было бесспорно, что подобное любопытство – это проявление узаконенной половой извращенности; именно столько вуайеризма, или скопофилии, люди, а таких было немало, осмеливались выпустить на законный рынок под видом добродетели. То, что это была паразитическая форма эротики, не меняло дела. Эротика сама по себе слишком стара и хорошо известна, чтобы произвести сенсацию, другое дело, если эта сенсация касается тебя самого. Отвращение – это защитный цвет, где преимущество отдается красным тонам. Равнодушие – пропуск для того, кого привлекают иные виды искусства. Люди не интересуются теми, чьих склонностей не понимают, уголовный кодекс – это исповедь законодателей.
Ни Эрлинг, ни обитатели Венхауга не имели причин жаловаться, они еще дешево отделались, если учесть, как вуайеристы выбирают свои объекты. И прежде всего потому, что не скрывали своих отношений, а это, безусловно, лишало их остроты. К тому же Эрлинг был человек независимый, не столько даже благодаря своему материальному положению, сколько благодаря войне за выживание, которую он вел в молодости и которую выиграл, насколько такую войну вообще можно выиграть. В обитателях же Венхауга любопытных прежде всего смущали их деньги и духовное превосходство. Грех эти любопытные представляли себе по другому. Если люди хорошо одеваются, с большим размахом ведут хозяйство и имеют сбережения в банке, грех выглядит очень пристойно. Легко подумать, что все так и должно быть. В конце концов местные жители выбрали среднее: не может быть, чтобы все было именно так.
Но было тут и другое. Ян безоговорочно считался опасным человеком, хотя никто не мог бы объяснить почему. Фелисия снискала расположение к себе, потому что понимала, как важны добрососедские отношения в сельской местности. Она неизменно появлялась там, где из-за болезни или какого-нибудь несчастья требовалась ее помощь, и не ставила это себе в заслугу. Чуткие к такому вниманию крестьяне, твердо верили, что богатая жена Яна Венхауга не притворяется. Да и этот писатель, который приезжает в Венхауг, тоже неплох. В одно из его первых посещений Венхауга он и тетя Густава устроили пирушку в ее доме, они пели и веселились далеко за полночь, а назавтра на стройном флагштоке тети Густавы красовалась мужская шляпа. Конечно, приличные люди так себя не ведут, но крестьяне с трудом сдерживали смех при воспоминании о том, как старая тетя Густава от избытка чувств награждала Эрлинга тумаками, когда они на рассвете совершали прогулку по проселку.
Вообще Эрлинг больше подвергался нападкам, чем Ян и Фелисия, но найти трещину в его броне не удавалось еще никому. Делалось много попыток заставить его проговориться, и теперь уже всем было известно, что тут следует соблюдать осторожность. Ближайшие друзья Эрлинга, как правило, тоже хранили молчание. Странно, но Эрлингу запомнился один глупый случай. Несколько лет назад он перед Рождеством приехал в Осло, чтобы оттуда отправиться в Венхауг, где он обычно праздновал Рождество. Билет уже лежал у него в кармане, на следующее утро он должен был уехать. Днем он зашел в Театральное кафе. Проходя через зал, он увидел человека по имени Элиас Тулне, но надеялся, что тот его не заметил. (И ошибся.) Тулне относился к тому типу людей, которые любят держаться поближе ко всему, что имеет отношение к литературе, театру, кино и вообще к искусству, но сам он к искусству не был причастен. Известных людей он называл только по имени – Сигурд, Херман, Арнульв, Хельге, Тарьей или Рагнхильд, Осе, Турдис, Агнес, тот сказал то-то, другой – то-то, но больше всего он цитировал самого себя. Когда он плюхался за столик, где сидел кто-нибудь из тех, кого он во всеуслышание объявлял своим знакомым или другом, случалось, что эти Агнес, Гюннер или Туре интересовались, как его зовут, что, естественно, не доставляло ему удовольствия. В ожидании своего обеда и вина Эрлинг увидел, как Элиас Тулне пробирается к его столику. Эрлинг был сдержан и отвечал нехотя лишь «да» и «нет», Тулне растерялся, однако все-таки сел за его столик. Эрлинг не поднимал глаз. Тулне нервно разглагольствовал о литературе. Эрлинг знал, что Элиасу Тулне удалось когдто выпустить одну книгу, и хорошо понимал трагедию этого человека, считавшего, как и многие литераторы, что даже одна книга уже означает широкую известность. Эрлинг в свое время тоже не знал, что писатель и его книга, несмотря на хорошие или даже восторженные рецензии в газетах, могут через неделю кануть в небытие, он, как и Элиас Тулне, испытал это на собственной шкуре. Разница между ними заключалась в том, что Тулне, подобно многим другим забытым писателям, отказывался в это поверить, он не мог согласиться с тем, что находилось в таком противоречии с его представлением о порядке вещей. Писатель – всегда писатель, разве не так? Таких, как Тулне, по ошибке называют неудавшимися гениями, тогда как на самом деле этих людей терзает чувство непонятной им несправедливости. Тулне не мог согласиться с тем, что мечта – это только мечта. Кроме того, Элиас Тулне страдал явным и примитивным Эдиповым комплексом по отношению к своему издателю – отец оказался недобрым, не соответствовал его мечте о нем. По-своему издатель гораздо важнее, чем сама книга, возможность сказать мой издатель доставляет некоторым писателям наслаждение – ведь если писатель задумал книгу, он молчит о ней, как молчат о том, что были пойманы с поличным на эксгибиционизме или краже абажура. Нигде не записано, что издатель всегда должен быть прав, и есть много писателей, чьи книги хороши, хотя они и не вышли, но случившееся испортило для Тулне идиллическую картину писателя и его издателя, этой пары, которая должна обедать вместе за столиком у окна и с многозначительным видом изрекать мудрые мысли. Теперь никто уже больше не верил в талант Элиаса Тулне, и у него появилась склонность к хвастливому подхалимству, свойственному банкротам, когда они больше не могут скрывать от самих себя, что их начали сторониться, – кому нравится сидеть в кислом дыму поражения, терзаясь коварной завистью пораженного? Нужно простить и пережить, это звучит красиво, и это верно, как и то, что люди дуреют от жалоб неудачников и предпочитают им другое общество.
Элиас Тулне по обыкновению говорил о своем – о выпавших на его долю несправедливостях и оскорблениях. Он говорил из своего далека, и все это были банальности, на которые невозможно ответить, не почувствовав себя полным идиотом. Ты давно видел Сигурда?… Это правда, что Артур?… Я недавно встретил Фостерволла (один попался даже с фамилией)… Я слышал, что Юхан пишет новую вещь…
Эрлинг поднял глаза:
– Я живу в провинции. И по правде говоря, не знаю никого из тех, о ком ты говоришь. Впрочем, о Фостерволле, я слышал.
Взгляд Тулне мрачно скользнул над головой Эрлинга:
– Не станешь же ты отрицать, что знаешь Юхана Боргена?
– О, Боргена! Боргена я, конечно, знаю.
– Ты видел его в последнее время?
Почему все-таки он не сказал этому Тулне: Будь добр, дурак, поди прочь и оставь меня в покое?
Тулне вернулся к своей литературной продукции. На радио не понимают, что литература – это его хлеб. Неплохо, если бы кто-нибудь подал им эту мысль.
Эрлинг нагнул голову.
– Некоторых писателей не пускают на радио. Этим должен заняться Союз писателей. Он должен требовать, чтобы выступления и всякое такое были справедливо распределены между всеми его членами.
Потом начались жалобы на преследования со всех сторон. Эрлингу принесли обед.
– А мне, пожалуйста, стакан пива, – попросил Тулне у официанта.
– Меня это не совсем устраивает, – проговорил наконец Эрлинг. – Я жду знакомого.
Официант ушел. Эрлинг занялся рыбой и с раздражением заметил, что у него дрожат руки. На Тулне он не смотрел.
– Кого ты ждешь?
Эрлинг не ответил.
– Могу я предложить тебе к треске рюмку водки? – спросил, помолчав, Тулне.
– Я не хочу.
– Ты записался в трезвенники?
Эрлинг вскипел от этой насмешки. Пошлость была юмором Тулне. Он хотел рассмешить Эрлинга. Эрлинг не стал объяснять, как он относится к алкоголю в настоящее время. Молчание затянулось. Наконец Тулне не выдержал:
– Между прочим, я оставил своих друзей, чтобы кое о чем спросить тебя.
Друзей он, конечно, назвал по именам.
– Мы собираемся отпраздновать Рождество на даче в Рауланде, водки будет – залейся. Не хочешь ли присоединиться?
– Я занят.
– Где ты встречаешь Рождество?
Эрлинг, перестав есть, изучал Тулне. Зачем сердиться? Все правильно. На что он мог надеяться, если сразу не сказал этому человеку, что за его столиком ему нечего делать? Он припомнил все, что говорил Тулне. Обычная болтовня, которую, к сожалению, он вовремя не остановил.
Тулне не понял, что означает заминка Эрлинга, и предпочел объяснить ее наиболее выгодным для себя образом – Эрлинг нконец-то оттаял.
– Где ты встречаешь Рождество? – повторил он.
– У друзей, недалеко от Конгсберга, – спокойно ответил Эрлинг.
И тут же увидел ухмылку. Тулне наклонился к нему через столик, казалось, у него вот-вот потечет слюна, он широко улыбался своему доброму другу Эрлингу:
– Ты едешь в Венхауг?
Он не подозревал, что оказался объектом эксперимента и что результат был удовлетворительный. Эрлинг не спускал с него глаз, в лице у него не дрогнул ни один мускул. У Тулне забегали глаза: что-то тут было не так, может, все-таки лучше не говорить о женщинах? Но легкомыслие взяло верх над разумом.
– Позвони туда и скажи, что не можешь приехать. Это легко уладить.
Эрлинг продолжал смотреть на него, потом снова принялся за еду. Его охватила ненависть к Тулне, он был бессилен перед ним – глупо быть грубым с человеком, который может подмигивать кому угодно. Эрлинг медленно и грустно покачал головой. Наконец он избавился от Элиаса Тулне, подозвал официанта и попросил принести ему двойное виски. Даже сзади было видно, как у Тулне дернулась голова.
Ох уж эти ядовитые ухмылки! Многие теперь жалели, что ухмылялись в свое время. Когда-то они ухмылялись по поводу того, что у него был ребенок от уличной девки. Правда, очень скоро они пожалели об этом. Они же ничего такого не говорили!.. Наоборот, говорили, что он молодец: позаботился о дочери и поселил ее в Венхауге. Все в порядке. Однако в таких объяснениях была изрядная доля лукавства. Эрлинг по мере сил и возможностей заботился о дочери и тогда, когда они потешались над ним. В том числе и за то, что он дал дочери свою фамилию – Юлия Вик. Теперь-то они называли это чуть ли не подвигом. Даже странно, как приукрашивались теперь все его поступки – многие, сидя за кружкой пива, говорили: «Я вчера беседовал с Эрлингом Виком. Хороший парень».
Мать Юлии звали Маргрете, она отдыхала в пансионе. Там она и встретила Эрлинга, который неподалеку снимал дом. Юлия никогда не жила с матерью, она воспитывалась в разных местах. Эрлинг помещал ее в новое место всякий раз, когда у него возникали подозрения, что ей плохо живется в старом. Однажды в декабре 1948 года Фелисия приехала к Эрлингу и застала у него Юлию, которую он ненадолго взял к себе. Ему хотелось проститься с дочерью перед отъездом на Канарские острова. Фелисия не знала о существовании Юлии. Они провели странный вечер, в воздухе витало напряжение. Фелисия умела быстро перебирать в уме разные комбинации, которые как будто не имели к ней отношения: Юлии, должно быть, лет тринадцать с половиной? Узнав, что она не ошиблась, Фелисия смело спросила, когда она родилась. Юлия ответила равнодушно и как-то безжизненно, в то время она говорила только так. Фелисия с отсутствующим видом смотрела на Эрлинга, прикидывая в уме, что он стал отцом Юлии как раз тогда, когда забыл о ней, словно ее вообще не существовало. По ее глазам он понял эти арифметические упражнения, и Фелисия знала, что он это понял, но оба промолчали. На другой день Фелисия увезла Юлию к себе в Венхауг и оставила ее у себя. Все безрадостное и безжизненное давно слетело с Юлии. Во многом она стала копией своей любимой подруги Фелисии, но у нее достало силы воли, чтобы сохранить собственную индивидуальность, теперь ей шел уже двадцать третий год. И все-таки над ними постоянно витала тень…
Эрлинг мог опасаться, что, пожив в Венхауге, Юлия станет трудным ребенком. Он многого мог опасаться.
Фелисия отплатила за зло добром, словно это было ее любимое хобби.