355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Абдурахман Абсалямов » Вечный человек » Текст книги (страница 8)
Вечный человек
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:30

Текст книги "Вечный человек"


Автор книги: Абдурахман Абсалямов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)

Нужда заставит – сделаешься и сапожником

В пять часов утра – сигнал подъема. Узники, кряхтя, бормоча ругательства, прыгали с нар, спросонья тыкались в стены, точно овцы, оставшиеся без вожака, и, кое-как продрав глаза, тащились в уборную, в умывальню. Там уже полно людей, очередь.

– Живей шевелись!

– Не спи!

– Не в личном клозете сидишь…

– Хватит мыться, все равно белее вороны не станешь!

От десятков и сотен разноязычных голосов в блоке стоял гул, как на большом базаре. Свежему человеку утренняя сутолока в блоке показалась бы столпотворением, но для лагерника эта кутерьма была привычной.

Наспех ополоснув лицо холодной водой, Назимов с трудом выбрался из умывальни. Настроение у Баки было приподнятое. Как тут не радоваться, если ему, вместо каторжной каменоломни, вдруг предложили сравнительно легкую работу в теплой мастерской.

Он еще издали увидел Николая и подбежал к нему. Оказывается, Николая определили на амуничный завод, где вырабатывался всякий инвентарь и бытовая утварь для лагеря. В условиях Бухенвальда – работа тоже сносная.

Только обменявшись этими безотлагательными новостями, они вспомнили, что ведь расстались вечером и с тех пор еще не виделись.

– Доброе утро! – улыбнулся Назимов и пожал руну приятеля. – Как спалось на новом месте?

– Не хуже, чем на перине. Только вот сосед справа бредил всю ночь, бедняга.

– А мне спокойный парень достался в соседи, – похвастался Назимов.

Они зашли в столовую. Здесь порядка было больше, чем на карантине, – возможно, староста блока Отто действовал строже. Пайки хлеба для каждого были разложены заранее. Баки обратил внимание на бурую печатку, четко выделявшуюся на хлебной корке; «1939».

«Четыре года тому назад наготовили!» – удивился Назимов.

Вообще-то для Назимова это не должно было явиться неожиданностью. Кадровый военный, он уже в конце тридцатых годов знал, что гитлеровская Германия лихорадочно готовится к войне и запасает всякие продукты. Но разве он мог тогда подумать, что ему придется жевать этот черствый эрзац, изготовленный в германских пекарнях именно в те годы. Он тяжко вздохнул и в нерешительности положил хлеб на стол.

Этого куска было мало мужчине даже на завтрак. А ведь пайку полагалось распределить на целый день. Некоторые нетерпеливые лагерники сразу же за завтраком съедали весь дневной паек. Более благоразумные тщательно делили его на три дольки, съедали одну часть утром, остальное оставляли на обед и ужин. Таких здесь называли «мармеладчиками». Назимов присоединился к «мармеладчикам».

Затрещало в коробке громкоговорителя. Заспанный голос приказал всем командам строиться на утреннюю поверку.

В карантинном блоке утренняя и вечерняя поверки проводились отдельно от других узников. В Большом лагере все заключенные выстраивались на огромном апельплаце.

На востоке только-только занималась заря. Дул холодный, до костей пронизывающий северный ветер, в воздухе порхали редкие снежинки. Небо было покрыто свинцово-серыми облаками. Ветер рвал в клочья клубы черного дыма, валившие из трубы крематория, и обсыпал хлопьями сажи десятки тысяч людей, которые нестройными своими рядами заполняли всю огромную центральную площадь лагеря. Дрожащие фигуры с серыми лицами и потухшими взорами представляли жалкое зрелище. Если бы сейчас им велели вернуться в тепло и отоспаться, это для них было бы самым большим счастьем, – настолько они были изнурены.

От ворот отделилась большая группа блокфюреров, эсэсовцев низшего ранга. Они расходились по своим местам. На крыше комендатуры вспыхнули двенадцать гигантских прожекторов, залили ярким светом весь огромный апельплац. Заключенные молча и вяло подравнивались. Ряды колыхались. Каждый узник, равняясь на правого и впереди стоящего соседа, в то же время следил взглядом за «своим» блокфюрером, который обходил ряды и пересчитывал заключенных подчиненного ему блока.

Когда гигантский квадрат недвижимо застыл, с балкона комендатуры помощник коменданта лагеря раздельно выкрикнул новую команду:

– Мютцен… ад!

После слова «мютцен» все лагерники одновременно должны были стащить берет с головы, при выкрике «ап» – хлопнуть по бедрам. Однако у людей не было ни сил, ни желания четко выполнять команду, и вместо одного мощного хлопка раздались сотни жиденьких, нестройных шлепков. Команда повторялась до тех пор, пока помощник коменданта не удовлетворился.

Теперь блокфюреры побежали отдавать рапорты помощнику коменданта. Очкастый, красноглазый помощник сверял их рапорты со списками, которые держал в руках. Эта процедура заняла много времени. У лагерников от долгого стояния затекли ноги, холодный ветер выдул из рваных униформ остатки тепла.

Чуть в стороне от ворот стояла команда музыкантов в красных штанах. Наконец капельмейстер взмахнул рукой, и оркестр, состоящий из пятидесяти – шестидесяти человек, грянул марш. Вся площадь всколыхнулась, от общей массы начали отделяться большие и малые колонны и в сопровождении вооруженной карабинами стражи медленно направились к браме, – как здесь на общелагерном языке называли ворота.

Справа от ворот стоял рапортфюрер и пересчитывал шеренги выходящих из лагеря узников: – Линкс… цвай, драй, фир… Меньшие колонны направились по апельплацу вниз, к лагерным мастерским и служебным помещениям. Вооруженная охрана их не сопровождала. Назимов шел со своей командой.

Сапожная мастерская, или «шумахерай», находилась в черте лагеря. Это было довольно обширное, барачного типа помещение, с низкими длинными столами, за которыми сидели узники. Одни из обыкновенных поленьев выстругивали топорами колодки, другие выдалбливали в колодках углубления для ног, третьи обтягивали деревянную обувь материей и приколачивали к этим бутсам подметки из тонких дощечек. В мастерской стоял сплошной гул от стука топоров и молотков. Облака пыли висели над рабочими столами, пыль золотилась в лучах утреннего солнца, пробивавшегося сквозь окна.

К Назимову, в нерешительности стоявшему в дверях, подошел фюрарбайтер. Это и был тот самый поляк Бруно, о котором упоминал Отто.

Трудно было сказать, сколько ему лет: в Бухенвальде все лагерники выглядели изможденными стариками. Природная сутуловатость еще больше старила его. Мрачное, невыразительное, изрезанное глубокими морщинами лицо ничем не запоминалось, разве только красным шрамом, пересекавшим массивный подбородок. Неожиданно удивлял еще слабый голос Бруно, не соответствующий ни росту его, ни общему телосложению.

С Назимовым разговаривал Бруно скучно, мешая польские и немецкие слова с русскими; он несколько раз переспросил новичка, все ли понятно ему.

Назимов ждал, что Бруно будет допытываться, работал ли вновь прибывший когда-нибудь сапожником. Но расспросов не последовало. Впрочем, Баки сам сообразил, почему фюрарбайтера не интересовала «квалификация» Назимова. Ведь здесь, говоря строго, работали не сапожники и башмачники, а скорее – плотники и столяры: они обувь не шили, а делали, вырубали, выстругивали.

Бруно подвел Назимова к дальнему концу стола и показал на пустой, отшлифованный от долгого сидения чурбан.

– Это есть ваш рабочий место. Всегда сидеть здесь.

По одну сторону чурбана лежала груда деревянных «подметок», по другую – выдолбленных колодок. Бруно привычно взял колодку и «подметку», показал Назимову, как надо подбивать. Это была пустяковая работа, которую мог, приглядевшись, выполнять любой подросток. И все же Бруно еще два раза переспросил, понял ли Назимов, как надо делать.

Едва Назимов сел на свое место, сразу почувствовал, что десятки глаз наблюдали за ним. Вначале Баки показалось, что его появление в мастерской было встречено недружелюбно. Ведь только вчера на его месте работал какой-то другой человек. Возможно, сегодня его уже нет в живых, труп его лежит во дворе крематория. И друзьям этого человека, делившего с ним все невзгоды, тяжело видеть на его месте другого лагерника. Да еще неизвестно, как и с какими намерениями прибыл сюда новичок. Может быть, подослан комендатурой.

«Поживем – увидим», – подумал Назимов и открыл инструментальный ящик. Достал молоток. Рукоятка была плохо пригнана. И Назимов, прежде чем приступить к работе, укрепил ее. Затем поудобнее приладил между колен деревянный башмак.

– Да, нужда заставит – станешь и сапожником! – словно про себя усмехнулся Назимов, хотя чувствовал, что с него все еще не спускают глаз. С видом заправского сапожника он взял в рот щепоть гвоздей. Потом начал прибивать «подметку», размеренно доставая изо рта гвоздь за гвоздем.

Он неспроста делал так. Ему хотелось показать, что если он и не заправский сапожник, уж во всяком случае умеет действовать молотком.

Но его подчеркнутая старательность никого не обманула. Через несколько минут он увидел на лицах соседей скрытую усмешку.

Он продолжал работать по-прежнему, делая вид, что не замечает этих насмешливых взглядов, обращенных на него. Баки обтянул материей и бросил на пол один, второй, третий, четвертый башмак. Ему казалось, что молоток так и играет в его руках.

Но когда он, приладив между колен пятый башмак, взялся за молоток, сосед, сидевший слева, – это был тоже поляк, с круглой курчавой головой, посаженной на широкие плечи, – легонько тронул его за руку.

– Слушай, друг, ты не так делаешь, – заговорил он на смешанном русско-польском жаргоне. – Здесь пи к чему такая старательность. Это ведь всего лишь деревянные колодки, а не модельные туфли. Надо вот так действовать – проще и свободнее… – он показал Назимову несколько рабочих приемов, в которых чувствовался навык. – Молотком бей легонько, береги силу. Куда торопиться? День длинный.

Назимов поблагодарил его.

– Как тебя зовут? – спросил поляк.

– Борис.

Поляк назвал себя:

– Владислав.

Справа от Назимова сидел другой сосед – здоровый, рябоватый парень.

– Давай и со мной знакомиться, – он протянул широченную ладонь.

– Ты из какого блока? – поинтересовался Баки.

– Из тридцатого.

– Много там русских?

– У нас только русские.

Они помолчали. В мастерской слышалось размеренное, негромкое постукивание молотков. Мастера изредка смотрели за окна. На улице сыпал мокрый снег.

– Да, гиблая здесь зима, – возобновил разговор рябой сосед. – То снег, то дождь. Ни одежда, ни обувь никогда не просыхают.

– Ты уже прозимовал здесь?

– Да. Не знаю, протяну ли вторую зиму. – Только черт ни на что не надеется. Парень усмехнулся. Улыбка его скорее походила на болезненную гримасу.

– Такие же слова говорил твой предшественник, сидевший вот на этом чурбане. Но он… повесился.

– Значит, дурак был.

– Не скажи. Он был профессор.

– Значит, вдвойне дурак. Стыдно ученому человеку впадать в такое отчаяние и насильно лишать себя жизни. Надо было подавать пример мужества другим, менее образованным.

Назимов с ожесточением застучал молотком, словно хотел вложить в свои удары всю волю к жизни.

Парень, поглядывал на него, понимающе улыбнулся:

– Ты не очень-то… Поляк правильно говорит: работа не убежит. Помаленьку. Понятно? Вернее будет. И молоток не таким тяжелым покажется. А то, проклятый, к вечеру пудовым делается.

И действительно, молоток, вначале казавшийся Назимову очень легким, к концу дня отяжелел. У Назимова онемела рука. От усталости в глазах стало темнеть. Однажды он даже выронил молоток.

Поляк поднял инструмент и сказал что-то ободряющее. Назимов понял только два слова;

– …помаленьку, брат.

Назимов ищет земляка

Прошло уже немало дней с тех пор, как Назимов начал работать сапожником. Время что вода, течет и течет. Ты хоть надорвись, все равно не остановишь время, оно знает свои законы.

После того как двух русских, двух ненавистных гитлеровцам флюгпунктов – Назимов и Задонова, в обход лагерных порядков, кто-то сумел устроить на облегченную работу, а по существу спасти от смерти, – для Баки уже не оставалось сомнений, что подпольная организация существует, что она достаточно сильна и работоспособна. Хотелось поскорее и самому включиться в ее ряды, стать активным борцом. Но время уходило, а с Назимовым никто не заговаривал о «деле», не поручал никаких заданий. Действовать на свой страх и риск было бы глупо, да и не знал Баки, к чему приложить свои силы. Ведь можно «наломать дров», навредить не только себе, но и подпольной организации. С другой стороны, не в его характере было сидеть сложа руки, ждать у моря погоды. Осторожно, не спеша он начал знакомиться с людьми. Всюду – и среди сапожников своей мастерской, и среди обитателей сорок второго блока, да и в других бараках – он встречал людей смелых, убежденных, в меру осторожных. Из их отрывочных и туманных намеков можно было заключить, что эти люди не покорились лагерному деспотизму, не испугались жестокостей, что они живут надеждой на лучшее будущее и готовы к борьбе.

Назимов наконец разыскал и Черкасова. Оказывается, тот работал парикмахером в одном из русских бараков. Когда Назимов спросил старого приятеля, откуда тот узнал о пребывании его в лагере, Черкасов ответил, что впервые увидел его в «бане», а потом, как бы давая понять, что не хочет распространяться о своих связях и знакомствах в лагере, заговорил о том, сколько всяких мытарств испытал в плену. Он рассказал, что попал в Бухенвальд за саботаж, вскоре после того, как их разлучили в Вецляре. Но он умолчал о том, что новым своим друзьям в Бухенвальде подробно рассказывал о Назимове, о его побегах. Баки и не подозревал, что бухенвальдские подпольщики уже знают о нем все, вплоть до номера полка, в котором он служил.

Назимов заметил, что здоровье Черкасова сильно пошатнулось, он даже говорил с трудом. Временами хватался за горло, говорил медленно, хрипло. Немудрено, что тогда, при первой встрече в умывальне, Назимов не сразу узнал его.

– Спасибо друзьям, – с усилием говорил Черкасов, тяжело переводя дыхание, – иначе я бы уже давно протянул ноги. Я ведь работал на каменоломнях. Как говорится: на бедного Макара все шишки валятся. Однажды вагонетка сорвалась и чуть не придавила меня насмерть. Целый месяц кровью харкал… Потом – эсэсовцы палками били меня, это тоже сказалось…

Черкасов помолчал, задумался. Назимов украдкой рассматривал его. Черкасов ровесник ему и еще недавно был отменным здоровяком. А сейчас он выглядел стариком – все шестьдесят можно дать.

– С головой что-то не в порядке, – Черкасов сжал худыми ладонями виски. – Забывчивость какая-то, ничего в памяти не держится. Да, вспомнил!.. В сорок четвертом бараке какой-то парень, из-под Казани, все разыскивает земляков, спрашивает, нет ли в лагере кого-нибудь из татар. Услыхал о тебе, обязательно хочет повидать.

– Меня?.. – сердце у Назимова дрогнуло: он ведь тоже с удовольствием встретился бы с земляком. – Кто такой этот парень?

– Работает парикмахером, вроде меня, – объяснил Черкасов. – Кажется, честный паренек. Да ты сам увидишь. Я так… просто хотел предупредить.

– Спасибо. Как его зовут?

– Сабир. По крайней мере, так называют его в бараке.

Через несколько дней после этого разговора, вечером, Отто передал Назимову, что его вызывает к себе староста сорок четвертого барака.

– Зачем? – удивился Баки. Отто пожал плечами:

– Откуда мне знать.

У дверей сорок четвертого барака Назимова остановил какой-то заключенный. Физиономия у него бандитская, в шрамах, нос перебит; на куртке – зеленый треугольник. Был ли это капо или рядовой лагерник, Назимов не мог знать.

– Ты зачем притащился сюда? – прохрипел «зеленый». – Он говорил по-немецки, глаза его заблестели, точно у лесной кошки. – Молчишь? Язык проглотил?.. – Он изо всей силы ударил Назимова по лицу. Баки не устоял на ногах, упал в грязь, растоптанную перед входом в барак. – Чтоб духу твоего не было здесь! – орал бандит. – Все русские – коммунисты. Всех до единого вас нужно перерезать!

Идти в барак после этого было бы безрассудным. Назимов вернулся к себе. Вытирая рукавом все еще кровоточащие разбитые губы, он рассказал о случившемся Отто. Баки был вне себя от того, что не мог рассчитаться с этим бандитом за унижение.

– Не давайте воли своим чувствам, – посоветовал Отто с присущей ему холодной бесстрастностью, – Не с вами первым это случилось. Теперь еще ничего; было время, когда эти «зеленые» были настоящим жупелом для политических. Они чувствовали себя царями и богами. Нацисты позволяли им делать все, что захотят, только бы унизить политических. Иные из бандитов по своей жестокости и нацистов перещеголяли. Ну теперь их немного окоротили. Политические нашли средство к самозащите. Успокойтесь. Лучше послушайте, как поют…

Из глубины барака доносилось сдержанное многоголосое пение.

Это немецкие политзаключенные, собравшись тесной группой, пели сложенную узниками песню:

 
Ветерок принес дальний женский смех, —
И тоска у всех, и любовь у всех…
Ждешь ли, милая?..
 Бога ради, жди!
Ах, булыжник тяжел, и работа тяжка,
На ладонях мозоли набила кирка…
В сердце лагерника – любовь и тоска,
О Бухенвальд!
На долгие годы
Ты – участь моя и судьба моя!
Научат любить и ценить свободу эти лагерные края.
О Бухенвальд!
Без стонов, рыданий Мы встретим рок, ожидающий нас.
Мы будем жить, пережив все страданья.
Знаем: настанет свободы час!
 

Слушая грустную мелодию, Отто рассказывал о беспощадной борьбе внутри лагеря между политическими заключенными и «зелеными». Уголовники, при поддержке эсэсовцев, старались утвердить свою власть над политическими. Борцы за свободу отстаивали права на человеческое существование, старались сохранить свое достоинство в ужасных условиях Бухенвальда. К концу 1942 года господство «зеленых» в лагере начало спадать. Фронт требовал от Гитлера все больше солдат. А где их взять? В тюрьмах, в концлагерях было немало немцев; но честные немцы – политзаключенные – не желали вступать в фашистскую армию. А «зеленым» было все равно, какому богу служить. Прощая злодеяния преступникам, их стали отправлять на фронт. Вопреки своим желаниям, лагерная администрация была вынуждена хотя бы частично возложить на политзаключенных обязанности по наблюдению за внутренним распорядком в лагере. Комендатура скрепя сердце назначила из среды немецких политических узников старост и штубендинстов, лагершуцев, санитаров и прочий обслуживающий персонал.

Гитлеровцы надеялись, что эти меры помогут им расположить к себе хотя бы часть немецких политзаключенных; но самое главное – будет вбит клин между немецкими политзаключенными и политическими узниками других национальностей, среди них возникнет раскол, нарушится интернациональная дружба, о которой гестаповские ищейки были хорошо осведомлены. Но нацисты просчитались. Немецкие коммунисты не изменили принципам интернационализма, – наоборот, использовали предоставленные им возможности для укрепления дружбы и связей с антифашистами всех национальностей…

Песня все еще звучала. Отто умолк на некоторое время, прислушиваясь к пению. В его сухом, изможденном лице было что-то необъяснимо прекрасное. Назимов не мог оторвать от него взгляда и в то же время не умел определить: в чем красота? Во взгляде ли Отто, в повороте ли его головы, в сочетании ли света и теней на его лице? Возможно, все эти внешние приметы были здесь ни при чем. Скорее всего, душевная красота освещала изнутри лицо Отто и делала его необычайно привлекательным.

– Вы не думайте, что мы, немецкие антифашисты, сразу вытянулись по-солдатски перед начальником и комендантом лагеря, когда они разрешили нам занять некоторые посты внутри лагеря, – продолжал свой рассказ Отто, внимательно посмотрев на Баки серыми пристальными глазами. – Мы немало спорили между собой, долго колебались… Да, люди, не боявшиеся пыток в бункерах, смерти в печах крематория, эти люди ужаснулись мысли, что на них может пасть подозрение в отступничестве. Я тоже боялся этого… – Отто наклонил голову, как бы рассматривая свои ботинки. Потом махнул рукой: – Не будем ворошить старое. Но об одном случае я не могу не рассказать вам, Борис. Он произошел как раз в те переломные дни. Помню, на дворе стояла черная осень. В Бухенвальд пригнали две тысячи русских военнопленных. Их пешком гнали из Восточной Германии до Рурской области, оттуда – в Мюнхен, потом повернули обратно на восток и гнали до Веймара. Пленники едва держались на ногах. Когда мы, немецкие политзаключенные, подошли поближе к ним, они, как по команде, отвернулись от нас. Никто из них не произнес ни слова. Мы тогда не обиделись на них. Ваши люди имели право ненавидеть нас, не верить нам, потому что немцы принесли вашей родине столько горя и страданий. С другой стороны, эсэсовцы категорически запретили нам общаться с русскими. Но мы не посчитались ни с чем. Когда русских товарищей после бани погнали в отведенную для них часть лагеря, мы, антифашисты, все вышли из бараков и все, что у нас было – кусочки хлеба, сигареты, припрятанные на воскресенье, обрезки колбасы, носки, платки, – все отдали им. К нам присоединились австрийцы, чехи, голландцы и другие. У нас, политических узников, Борис, сами знаете, давно выплаканы все слезы. Но в этот день мы плакали. Плакали от стыда за все злодеяния своих соотечественников, учиненные ими на русской земле. Плакали от стыда за собственное бессилие. И в то же время, Борис, это были слезы радости. Мы радовались, что в людях еще живо чувство пролетарской солидарности… Эсэсовцы крепко отомстили нам за это. За общение с русскими весь лагерь был оставлен голодным. Трех блоковых – лучших наших товарищей – жестоко избили палками и перевели в штрафную команду. Все они погибли там…

Песня немецких узников уже давно смолкла. Теперь из глубины барака доносился лишь разрозненный гул.

Отто молча поднялся и ушел. А Назимов еще долго сидел на том же месте. Он бесконечно был благодарен Отто за доверие, за его рассказ. Теперь Баки как бы по-новому увидел лагерный мир: горизонт стал шире, многие скрытые уголки здешней жизни выступили наружу.

Его раздумья были сложными и в то же время радостными. А из разбитых губ все еще сочилась кровь. Он то и дело рукавом вытирал ее, и каждый раз при виде крови вновь и вновь закипало в нем негодование. Ничто не будет забыто! Он еще посчитается с этими бандюгами!

На следующий день Баки сам попросился еще раз сходить в сорок четвертый барак. Отто разрешил ему.

На этот раз все сошло благополучно. Назимова никто не остановил. Он вошел в блок. Здесь те же нары в три этажа, тусклый электрический свет, худые, голодные люди. Лишь одно отрадно: общая прибранность в бараке, опрятность обитателей. Все заключенные побриты, лица чистые, прорехи на брюках и куртках зашиты и залатаны.

Назимов еще ничего не знал о том, какую большую работу проводит подпольная организация среди заключенных, постоянно призывая их к чистоте. Однако для себя он давно уяснил одно правило: «При любых условиях люди не должны опускаться, терять человеческий облик».

– Не знаете, где найти здешнего парикмахера? – спросил он у первого подвернувшегося заключенного.

Тот указал рукой на смуглолицего, черноволосого лагерника.

– Саумы, – поздоровался Назимов по-татарски. Сабир от неожиданности отступил назад, черные пуговки глаз на смуглом его лице радостно блеснули.

– Вы?.. Баки!.. – он протянул обе руки для рукопожатия. – Здравствуйте, здравствуйте, земляк!

– Пойдемте сядем где-нибудь в уголок, – предложил Назимов.

– Идемте, идемте! У меня тут есть укромное местечко…

Они прошли в отгороженный закуток, где Сабир обслуживал своих клиентов.

– О-о, вы, оказывается, опасный человек, Баки я бы! – Сабир показал на метки флюгпункта на груди Назимова.

– А вы что, боитесь меня? – улыбнулся Назимов.

– Да что вы! – мотнул головой Сабир. – Если хотите знать, я с детства восхищаюсь смелыми людьми, – продолжал он уже шепотом. – У нас в деревне жил один чапаевец… Куда бы он ни пошел, мы, мальчишки, не отставали от него. А если уж он просил нас что-нибудь сделать, мы стремглав бросались выполнять его поручение. Это было счастьем для нас.

– Вы откуда родом? – перешел Баки на деловой тон.

Оказалось, что Сабир уроженец Высокогорского района Татарской республики.

– Кем служили в армии?

– Рядовым танкистом. Всего год успел прослужить. А вы, Баки абы?

– Я служил больше, Сабир.

– Оно и заметно. Да ведь и я, Баки абы, хоть и мало служил, а тоже сорок смертей повидал. Честное слово, не хвалюсь! Раз чуть не изжарился в танке. Вот посмотрите… – он снял берет. Половина головы у него была лысая. – Да и в плену – тоже… Драли меня что Сидорову козу. Иной раз хоть штаны не надевай: на сидячем месте – рубцы в палец толщиной.

– А фризером как вы заделались? Ведь работенка парикмахера совсем не для танкиста.

– Это вы правильно. Да ведь здесь, Баки абы дорогой, нужно Ходжой Насреддином быть. А то головы не сносишь. Меня на разных работах пробовали… Вы слыхали когда-нибудь такое слово – «кантовщик»? – спросил Сабир шепотом. – «Кантовать» это по-нашему, по-лагерному – дурака валять. Другим полюбилось словечко «помаленьку». Вот я и валял дурака. Послали меня землекопом, я дневную норму старался на десять дней растягивать. Больше глазами действовал, чем руками: глянет конвоир в мою сторону, я вроде занимаюсь делом; только отвернется, нога у меня так и замрет на лопате. Заставили меня толкать вагонетку. Так у моей вагонетки почему-то всегда слетало колесо с оси. И собаками меня травили, и в лапах у Дубины я побывал… Вы, наверное, слыхали про Дубину?.. Это один из шарфюреров. Настоящего имени его я не знаю, все – и чехи, и поляки, и французы – кличут его Дубиной. Окрестили его так, конечно, русские, мастера они на прозвища. Как-то раз вызвали меня в канцелярию. Перетрухнул, понятно. Особенно когда увидел важного эсэсовца с орденами – настоящий людоед! Мурашки так и забегали у меня по спине. «Ну, – говорю себе, – на этот раз пропал ты, Сабир». А тот болван почему-то возьми да спроси меня, работал ли я когда-нибудь фризером. Я сразу смекнул… «Как не работал! Конечно, работал, господин обербанфюрер!» А про себя думаю: «Понаделаю я вам этих самых Гитлерштрассе». Это мы, фризеры, так называем прическу, когда на макушке волосы выстригаются, а на висках оставляются, – пояснил Сабир. – К тому же у меня и зарок был: не иначе как лежа на боку Гитлеру овин молотить. А вы еще удивляетесь – почему я стал фризером. Чему только не научишься здесь. Сами-то вы кем работаете? – хитро спросил Сабир.

– Это не столь важно, – нахмурился Назимов. – Ты лучше скажи: других-то ты обучаешь тому, как надо лежа на боку овин обмолачивать?

– Иной раз обучаю. Я запомнил одну поговорку моего покойного отца: когда языком жнешь, спина не болит. Вот я и рассказываю людям всякие потешные истории. Кроме всего, людей ведь еще и смешить надо, Баки абы. Смотришь, сидит браток, повесил нос. Завернешь ему анекдотик позабористей – глядь, он уже смеется. А веселый человек – он меньше унывает, дольше живет. Еще люблю я песни. Меня тут даже артистом прозвали. Конечно, до артиста-то мне далеко…

У Назимова осталось впечатление, что говорливый Сабир не из тех, от кого можно ждать серьезных дел. Все же он был очень рад знакомству с земляком. Этот парень всегда может пригодиться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю