Текст книги "Вечный человек"
Автор книги: Абдурахман Абсалямов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)
Светлая звезда
Все же есть в мире тишина. Даже стены этой тюрьмы, переполненной душераздирающими криками и стонами страдальцев, руганью и топотом кованых сапог палачей, бряцанием кандалов и оружия и другими зловещими звуками, – даже эти мрачные стены знают минуты ничем не нарушаемой тишины. Становится так тихо, словно на дне сказочного озера. В такие минуты сердце узников особенно сильно сжимает тоска, душу гложет червь безысходности. Кажется, все здесь вечно, неизменно; пройдут года, столетия, а двери по-прежнему останутся закрытыми и никогда не пробьется сюда луч яркого света. Мерещится, что нет и не было на свете ни свободы, ни любви, ни чарующей прелести лесов и полей, ни знакомых городов и сел. Все это лишь, золотые сны несчастных узников, скованных по рукам и ногам, брошенных в неизвестность. Чем-то отвлеченным, существующим лишь в мечтах представляется воля, справедливость, человечность, правда, годы, прожитые в кругу семьи, друзей…
Золото не блестит во тьме. Но чем темнее ночь, тем ярче сверкает звезда!
Назимову было сыро, холодно, жестко лежать на каменном полу камеры. Озноб колотил его. Но Баки хорошо понимал, как опасно безраздельно отдаваться во власть безнадежных дум и мрачных настроении. В борьбе, в беде нельзя расслаблять волю. Пусть, разрывая грудь, беспрестанно клокочет гнев на палачей и тюремщиков! Пусть неугасимо горит сердце, стремясь к победе!
И тут перед взором Баки яркой звездой на темном небе предстал пламенный Мамед. Он будто звал издалека, показывал куда-то закованной рукой. Должно быть, он указывал дорогу борьбы, хотел сказать, что надо идти по этому пути, не отступая и не падая; пока жив человек, он не имеет права упасть.
В камере страшная тишина. Даже не слышно дыхания спящих. Наверное, никто не спит. Но ведь должны же дышать узники! О чем они думают? Где их души в эту минуту?
Вдруг Назимов почувствовал, что сосед слегка толкнул его локтем в бок.
– Борис, ты не знаешь, какое сегодня число?
– Боюсь сказать, – не сразу ответил Назимов, занятый своими мыслями. – Должно быть, что-то около пятого октября. Зачем тебе?
– Пятое октября… – со вздохом прошептал Александр. – Десятого октября тысяча девятьсот сорокового года была моя свадьба. Значит, через пять дней исполнится три года… Если доживу до этого дня, устрою пир…
Назимов даже приподнялся на локте, хотел спросить: «Ты что, Саша, в своем ли уме?.. Какой там пир?..»
Но Александр сам досказал за него:
– Пока еще я не сошел с ума, но если еще несколько месяцев проживу здесь, возможно, что гитлеровские дьяволы свернут мне мозги набекрень…
– Ты брось эти шутки! – сердито сказал Назимов.
– Ах, Борис! Я очень люблю свою жену… Давай поговорим о женах, а? Ведь ты тоже, наверное, тоскуешь? Нельзя не тосковать о них. В лагере я по памяти нарисовал углем портрет жены. Гитлеровцы отобрали у меня этот драгоценный кусок картона, порвали в клочки. Глупцы! Неужели они думали, что им удастся вычеркнуть ее из моей памяти? После этого случая ее образ стал для меня еще более светлым и дорогим. Ясно вижу ее голубые, бездонные глаза, длинные ресницы, чуть загнутые кверху, застенчивую улыбку. На шее у нее была крохотная родинка. Очень мне нравилась эта родинка. Она как-то по-особенному украшала ее… Говорят, бывают мужчины, равнодушные к своим женам. А я не понимаю их. Если бы перед смертью у меня спросили последнее желание, я попросил бы дать мне карандаш, бумагу и еще раз нарисовал бы портрет жены.
«Мамед с такой же любовью говорил о своей Айгюль», – мелькнуло в голове Назимова. Он закрыл глаза и представил себе свою Кадрию. Вот она совсем рядом, в клетчатой юбке, в белой блузке и в таком же белоснежном берете. Берет задорно сдвинут набок. Над рекой Дёмой занимается заря. На лугах навстречу солнцу раскрываются цветы. Кадрия тоже напоминает распускающийся бутон.
Назимов даже застонал. А когда Александр опять заговорил о прежнем, он с сердцем оборвал его:
– Хватит! Не береди душу! Очень прошу тебя. Наутро Баки ни с кем не разговаривал, одиноко стоял в углу.
Николай Задонов подошел к нему, положил руку на плечо.
– Твое настроение не нравится мне, друг, – мягко проговорил он. – Слышишь?..
Назимов отвернулся.
– Скажи, что с тобой? – уже встревожено спросил Задонов. – Может быть, ты того… раскаиваешься, а?.. Я про каталажку говорю…
Когда человек глубоко погружен в свои думы, он не сразу вникает в смысл чужих слов. Какая каталажка?.. При чем здесь каталажка?.. Ах вот он о чем… Когда Назимова и Задонова поймали после второго побега, их вначале заперли в обычную полицейскую каталажку, правда, заковав руки и ноги в кандалы, прикрепленные к стене. Назимов, у которого ладони и ступни были небольшие, ночью без труда освободился от кандалов и тихонько подошел к окну. Решетка чуть держалась, ее можно было легко выломать. Но Задонов оставался у стены, он не мог освободиться от оков.
– Борис, ты можешь бежать, – сказал тогда Николай. – Но ведь если ты убежишь, меня завтра расстреляют. – В голосе его не было ни жалобы, ни просьбы: он просто напомнил.
Назимов мог трижды убежать за ночь. Но он до утра проходил по камере из угла в угол, потом сам продел руки и ноги в кандалы.
– Раскаиваюсь?! – Баки даже побагровел от обиды и гнева. – Слушай, Николай, не смей никогда заикаться об этом. На этот раз – прощаю, а если еще раз напомнишь, дам в ухо, понял?
Задонов рассмеялся с облегчением.
– Вот это ария из нашей оперы! – улыбнулся Николай, – Люблю! – И серьезно добавил: – Не смей киснуть! Не имеешь права.
В тот день никого из них на допрос не вызывали.
– Мы – как собаки, у которых подохли хозяева, никому до нас нет дела, – пошутил француз.
Однако часа в три или четыре ночи в тюрьме вдруг поднялась возня, по коридорам, топоча, забегали охранники. Камеры проснулись. Кого-то выводили в коридор. «Зачем? Что собираются палачи сделать с ними?» – думал каждый заключенный.
Вот шаги приблизились. В камере Назимова все встали.
Дверь распахнулась. Тюремщики приказали выйти четверым: Назимову, Задонову, Александру и Гансу. Назимов нагнулся, собираясь поднять с пола шапку, сшитую из куска старого одеяла, но получил удар по голове.
Их провели по узким, полутемным проходам, потом расставили вдоль стены длинного коридора. Здесь уже было собрано человек тридцать – сорок. Но охранники продолжали подводить новых заключенных. Некоторые не могли передвигаться самостоятельно. Их вели под руки товарищи. И даже стоя у стены, соседи поддерживали ослабевших, не давая упасть.
Вдруг где-то вдалеке один за другим грохнули два взрыва. Узники встрепенулись, даже самые слабые подняли головы. Глаза заблестели радостью, надеждой. С презрением смотрели заключенные на суетню встревоженных гитлеровцев. Задонов наклонился к Баки, собираясь что-то шепнуть товарищу. Пробегавший мимо гитлеровец наотмашь ударил его по лицу.
В тот же момент, теперь уже где-то очень близко, громыхнул еще взрыв. Старая тюрьма содрогнулась, лампочки замигали, словно готовые потухнуть. Гитлеровцы сжались, притихли.
Часа через полтора все умолкло. Заключенных начали выводить во двор. В непроглядной темноте скользили тусклые пятна затемненных карманных фонарей. Во дворе тюрьмы маячили силуэты грузовых машин с крытым верхом.
Гитлеровцы свирепо понукали узников:
– Шнель, шнель!
Машины одна за другой тронулись. Назимов, надеясь что-нибудь увидеть, сел поближе к задней дверце, в которой было небольшое оконце. Сердце его тревожно колотилось, в ушах шумело. Вспомнилась угроза Реммера. Значит, их увозят туда, откуда нет возврата.
Кровавая дорога
После долгой и тряской езды то по темным и безлюдным улицам каких-то населенных пунктов, то по таким же темным и безлюдным шоссейным дорогам машины вдруг остановились. Распахнули дверцы. Ночная прохлада пахнула на узников, словно холодом смерти. Прижавшись друг к другу, заключенные широко открытыми глазами смотрели в проем двери. Охранники направили лучи фонарей в глубь машины. Они увидели во взглядах заключенных не страх, не мольбу о милосердии, а жгучую ненависть, презрение, проклятие мучителям.
– Шнель, шнель! – орали гитлеровцы.
Узники по-прежнему сидели, тесно прижавшись друг к другу. Только еще шире раскрылись их глаза, и участилось дыхание, словно не хватало воздуха.
Взбешенные гестаповцы начали хватать пленных за руки, за ноги, стаскивать на землю. Слышалась грубая ругань, раздавались звуки пощечин, глухие удары.
Куда их привезли? Что будет с ними? Вконец измученные страдальцы с тоской вглядывались в темноту. На фоне ночного неба выступали погруженные во мрак высокие здания с крутыми скатами крыш и узкими вытянутыми окнами, тонкие шпили башен, густые кроны каштанов. На небе плясали отсветы пожаров. Центр города продолжал все еще гореть после недавней бомбежки. Зарево то усиливалось, то спадало. Временами отблески далекого пламени выхватывали из темноты выстроенных вдоль забора босых, оборванных узников. На их измученных лицах в эти моменты проступало торжество. Видны были мрачные фигуры гитлеровцев с автоматами в руках. Затем все снова погружалось во мрак.
Назимов толкнул локтем Александра, стоявшего рядом, и кивком головы показал на каменный забор, возвышающийся на противоположной стороне улицы. Там тоже виднелась шеренга заключенных. Но машин возле них не было. То ли эту группу привезли гораздо раньше, то ли пригнали пешком.
В шеренге Назимова постепенно становилось спокойнее. Люди уже более внимательно прислушивались. Где-то недалеко слышалось пыхтение маневрового паровоза, позвякивали буфера вагонов. Значит, их привезли на какую-то железнодорожную станцию. Оставят здесь или отправят дальше?
Вначале из-за нервного напряжения люди не чувствовали пронизывающего холода осенней ночи. А сейчас всех охватила неуемная дрожь. Время тянулось страшно медленно. Только на рассвете обе группы были построены в колонны. Их погнали на вокзал.
Назимов одним из первых забрался в вагон и успел занять место у окна: он по опыту знал, как это важно. Мало ли какие возможности могут представиться. Во всяком случае, малюсенькое окно, забранное решеткой, было без стекол.
– Сюда идите! – махал он рукой товарищам.
В неописуемом гвалте голоса его не было слышно, но призывные жесты Задонов и Александр увидели, начали энергично работать локтями, пробираясь к окошку.
Вагон уже был набит до отказа, но пленников все еще втискивали. Вскоре невозможно стало даже шелохнуться. Не хватало воздуха. Еще недавно все дрожали от холода, а теперь – обливались потом. В этой духоте счастливы были те, кто успел занять места у окошек.
Эшелон тронулся. Под монотонный, усыпляющий стук колес большинство узников дремало в самых различных позах. В вагоне слышались стоны, сонный бред на множестве языков. И странным диссонансом временами врывались в эту кошмарную какофонию звуки чьей-то губной гармошки.
Назимов не спал. Украдкой он несколько раз брался за решетку, пробуя ее прочность. Крепка, голыми руками не выломаешь. Он свесил голову и закрыл глаза. Но сейчас же снова открыл. В темноте, один на один с собой ему показалось страшно.
Взошло осеннее неяркое солнце. За окном проплывали еще зеленые поля и луга. Над речками стелется белесый туман. Какой простор, сколько воздуха и света! А их набили в тесные вагоны и везут черт знает куда. Явь это или дурной сон? И скоро ли кончится кошмар?
Солнце красное восходит, Думы мрачные уходят…
Баки нечаянно вспомнил песню, которую часто пел когда-то, бродя по склонам Уральских гор. Тяжело вздохнул. Слова песни звучали сейчас совершенно по-другому. Мог ли знать тогда Баки, что окажется в фашистском плену и будет про себя напевать этот мотив, тоскливо взирая сквозь решетку на чужое небо и поля. Эх, чего только не выпало на его долю из-за проклятой войны!
И вдруг душу его охватила радость. Он прислушался к перестуку колес, и в их ритме ему почудилось: «По-бе-дил! По-бе-дил! По-бе-дил!» А ведь он и на самом деле победил. Победил в единоборстве с гестапо. При всей их жестокости и ухищрениях фашисты не смогли поставить его на колени. И пусть его везут куда угодно – хоть в самый ад! – но предать родину не заставят. Спесивый фон Реммер ничего не добился. Какое это счастье, какое огромное счастье для бойца-патриота чувствовать, что остался верен своему долгу, несмотря на ужасные страдания.
Назимов все смотрел и смотрел сквозь решетку, пока не устали глаза. Как только он чуть отстранился от окна, голова Задонова тут же упала на его плечо. Николай спал, тихо посапывая. При каждом вздохе черные его усы смешно топорщились.
Луч солнца робко заиграл на стенке вагона. Назимов обратил внимание на надписи, сделанные на стене вагона. Их было много – на русском, польском, немецком, английском и еще на каких-то языках. Вон кто-то нарисовал национальный флаг Британии, рядом чье-то имя и надпись: «Прощай, мамочка!» Дальше нацарапано чем-то острым: «Леонора, мы больше не увидимся!» Ниже – вырезано на доске: «1917». И тут же по-русски: «Победа все равно будет за нами!»
Сколько же человеческих судеб прошло через этот вагон? И где теперь эти люди, оставившие надписи? Живы или превращены палачами в прах?
Эшелон, не останавливаясь, не сбавляя скорости, пролетал мимо станций.
– Торопятся, гады, – проговорил проснувшийся Задонов. Он кивнул в окно: – Не знаешь, что за места?..
– Куда торопиться? Приедем, узнаем, – спокойно ответил Назимов. Он устал от бессонной ночи, от переживаний, глаза были красны. – Сумасшедший ефрейтор хочет подальше упрятать взрывчатку. Вот это ясно. А остальное… Зачем гадать об остальном?
Напротив Назимова и Задонова согнувшись сидели двое поляков, одетых в лохмотья. Один был совершенно сед, у другого седина только еще пробивалась. Неожиданно седой откинулся к стенке, несколько секунд не сводил с Задонова выпученных глаз, потом плюнул в лицо ему и громко расхохотался.
Николай опешил. Он широко размахнулся, намереваясь ударить обидчика. Назимов вовремя схватил друга за руку, строго сказал:
– Спокойно!
– Простите, друзья! – горячо заговорил молодой поляк, мешая русские слова с польскими. – Ради бога не сердитесь на несчастного Зигмунда. Он лишился рассудка. Мы вместе находились в гестаповской тюрьме, и вот…
Зигмунд как-то по-детски спрятался за спину товарища, затравленно выглядывал оттуда и вдруг заплакал.
– Несчастье должно сближать нас, а не разъединять, – сказал Назимов. И добавил, обращаясь к Зигмунду: – Не бойся. Мы не тронем тебя.
– Нет, нет, не надо! Я не хочу бежать! – истерически закричал Зигмунд.
Молодой поляк с трудом успокоил Зигмунда и рассказал его ужасную историю.
Всего три года назад Зигмунд был красивым и стройным. Он готовился стать певцом. Когда нацисты оккупировали Польшу, пришлось забыть о прежних планах. Зигмунд со своими товарищами – слушателями консерватории – создал подпольную патриотическую организацию. Не успели они развернуть работу – Зигмунд был арестован. В гестапо от него требовали выдачи членов тайной организации. Он молчал. Тогда его бросили в подвал и стали заливать помещение водой. Вначале вода доходила Зигмунду до щиколоток, потом поднялась до колен. Его целый месяц продержали в этом ужасном колодце. Раз в два дня ему бросали сырой картофель.
Но и после этой пытки Зигмунд не выдал друзей. Тогда гитлеровцы вывели его во двор тюрьмы и поставили к стенке рядом с другими приговоренными к расстрелу. Раздался залп. Все стоявшие рядом упали. Только Зигмунд остался на ногах.
Офицер показал ему на еще агонизирующих расстрелянных:
«Если не выдашь сообщников, с тобой будет то же самое».
Зигмунд молчал. Взбешенные гестаповцы подвесили его на крюк вниз головой и не снимали до тех пор, пока он надолго не потерял сознание.
– Они перестали пытать Зигмунда лишь после того, как убедились, что он лишился рассудка, – закончил рассказчик.
Зигмунду только двадцать пять лет. А его уже согнуло, свело, как глубокого старца. Волосы белые, лицо изборождено глубокими морщинами. Все это – следы пережитых моральных и физических пыток. Он настолько худ, что кажется, кости его обтянуты только кожей.
Назимов долго не сводил глаз с Зигмунда. Какой силой духа обладал этот человек, чтобы, невзирая на страшные муки, свято сохранить верность клятве, данной товарищам по борьбе!
Назимов вспомнил Мамеда и, конечно, не мог не подумать о себе, о Задонове… «Фашисты пытаются сломить нас. Но разве можно поставить на колени человека, преданного родине, свободе? Нет, никогда!»
Духота в вагоне становилась нестерпимой. За все время заключенным еще не дали ни куска хлеба, ни глотка воды. Многие уже потеряли сознание. Особенно мучился Зигмунд. Все содрогались, слушая его истерические рыдания и дикие выкрики.
Только на утро следующего дня эшелон подошел к вокзалу какого-то большого города. Раздалась команда выходить из вагонов. Открыли двери, и от внезапного потока кислорода у людей закружилась голова.
Выстроив заключенных вдоль эшелона, охранники пересчитали их. В каждом вагоне недоставало по нескольку человек. Их трупы вынесли на носилках. Оставшиеся в живых скорбно склонили головы, прощаясь с товарищами.
А в небе сияло солнце – сегодня оно было по-летнему ярким. В глубокой синеве неба ни облачка. Воздух свеж и легок – казалось, им никогда не надышишься. Вокруг тишина раннего утра. Тишина господствовала и над высокими кирпичными зданиями готического стиля, и над мощеными улицами неизвестного города; в тишине не шелохнется еще густая листва каштанов; тишина плывет над вершинами гор, синеющих вдалеке. Некоторые пленные чуть слышно перешептываются между собой:
– Это же – Веймар. Нас привезли в Веймар.
– Значит, нас поместят в Бухенвальд.
Кто сказал эти слова? Не все ли равно. Майданен, Освенцим, Дахау, Маутхаузен, Бухенвальд… Одни названия этих лагерей приводили в ужас заключенных. Ведь это лагеря смерти. Черная их слава распространилась широко. Именно в Бухенвальде жена коменданта – людоедка Ильза Кох наладила производство абажуров, дамских сумочек, перчаток из человеческой кожи и открыла торговлю этими ужасными «сувенирами». Всем заключенным была известна поговорка: «В Бухенвальд входят через ворота, а выходят через трубу».
Криками, руганью, побоями узников загнали в крытые машины и, минуя город, повезли по направлению к горам. Ганс, припав к окошечку, словно в бреду шептал:
– О, священные места! О, родина Шиллера и Гёте! Я рад, что перед смертью увидел этот уголок.
Машины натужно ревели моторами, лезли в гору. По обеим сторонам дороги тихо шелестели темно-зелеными овальными листьями величавые буки с гладкой серебристой корой. На обочинах то и дело попадались огромные четырехугольные камни, неизвестно для чего предназначенные.
Ганс – от него, бывало, в камере слова не добьешься – тихо рассказывал о примечательности этих мест.
– Это – Тюрингия. Здесь жили и творили многие лучшие сыны немецкого народа. Здесь процветал театр герцога Мейнингенского. Здесь и посейчас должна находиться Академия архитектуры и изобразительного искусства «Баугауз Дессау», если, конечно, ее не разгромили. Под раскидистой кроной старого дуба на горе Эттерсберг Иоганн Гёте создавал «Фауста». Здесь писал стихи Шиллер, и впервые прозвучали волшебные мелодии Баха и Листа…
Все, о чем рассказывал Ганс, было верно. Но разве это сейчас так важно для заключенных? И Назимов не выдержал:
– Послушайте, Ганс, мы ведь не туристы, а вы не гид. Я думаю, лучше оставить в покое историю и подумать над тем, что предстоит нам.
– Я ведь был учителем истории, – смущенно пробормотал Ганс. – Прошу извинения. Я говорю то, что знаю.
– Учитель истории должен бы знать и еще кое-что, – отрезал Назимов сердито.
– Вы абсолютно правы, – спокойно согласился Ганс. – И именно за знание и популяризацию тех вещей, которые вы сейчас имеете в виду, я шесть лет просидел в одиночной камере. И если, несмотря на это, я не забыл историю – значит, она действительно близка моему сердцу.
Что тут возразишь? Назимов молча наклонил голову.
Машина, едва ползшая в гору, остановилась. И тут Назимов впервые увидел людей в полосатой одежде, похожей на грубо сшитые пижамы. Сбившись группами, они перекатывали и передвигали те самые огромные камни, которые в большом количестве были разбросаны вдоль дороги. Стоило кому-нибудь чуть разогнуться, чтобы смахнуть рукавом пот со лба или просто перевести дух, как эсэсовец, не меняя меланхолического выражения лица, спускал с поводка огромную, с годовалого теленка черную овчарку и науськивал, тыча палкой в заключенного.
Собака черной молнией бросалась на несчастного, сбивала с ног, становилась лапами на грудь ему, смотрела на хозяина, ожидая следующей команды.
– Я знал, что так оно и будет! – пробормотал Ганс. – Будьте вы прокляты и еще раз прокляты навеки!
Между камнями виднелись трупы. Казалось, здесь было какое-то еще невиданное поле боя.
– Кровавая дорога, – заметил Ганс и опять зашептал проклятия.
– Значит, нас действительно везут в Бухенвальд, – сказал Назимов, ни к кому не обращаясь. И никто не ответил ему.
В стороне от дороги возвышалось что-то вроде обелиска: на высоком каменном постаменте стояла черная хищная птица, держала в клюве фашистскую свастику. Черный хищник показался Назимову вроде бы знакомым. Где он видел его? Но как ни ломал Баки голову, не вспомнил. Ему так и не пришло на ум, что эта жуткая птица была частой гостьей его тюремных кошмаров.
Справа, за строящейся веткой железной дороги, выросло высокое и угрюмое каменное здание, обнесенное колючей проволокой. По углам его установлены сторожевые вышки, на каждой из них виднеется фигура вооруженного часового. Перед проволокой, там и тут возвышались круглые башни дотов с узкими щелями амбразур.
«Военный завод, что ли?» – догадывался Назимов.
Левее вытянулись другие здания – коттеджи, казармы, гаражи, складские помещения. А еще подальше, за высокой, густо переплетенной колючей проволокой, показались длинные каменные и деревянные бараки.
Машины остановились.
– Приехали, – проговорил кто-то.
– Куда? – спросил другой.
– В преисподнюю! – ответил третий.