Текст книги "Вечный человек"
Автор книги: Абдурахман Абсалямов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)
Вскоре Назимова перевели на Камчатку. Там он командовал ротой разведчиков. На Камчатке родились дети – Римма и Лора. Потом – в Москву, в академию. А по окончании академии – служба в пограничных городах; Гродно, крепость Осовец. Теперь Баки был командиром батальона.
Война нагрянула неожиданно. Часть отправлялась на фронт, чтобы грудью встретить врага. У ступенек вагона Назимов прощался с Кадрией.
– Ты не беспокойся! – говорил он, стараясь быть веселым. – Ты ведь знаешь, почему отец дал мне имя Баки…
– Не надо, милый, не время шутить. Не на маневры ведь едешь. – Кадрия смахнула платочком слезы с ресниц. – А ты за нас не беспокойся. Все обойдется хорошо, Я буду ждать… Что бы ни случилось, буду ждать.
К горлу Назимова подступил комок.
– Послушай, Кадрия… если что… если меня… Пусть дочери носят мою фамилию.
Кадрия в браке носила свою девичью фамилию.
Древние говорили, что если о живом человеке почему-либо сообщат, будто он умер, то ему суждена долгая жизнь; однако мудрецы умолчали о том, каково жене получать весть о гибели мужа.
Кадрия дважды получала из военкомата похоронную. На первом извещении не было какой-то печати – так ей объяснили в военкомате. Вторую бумажку вручили уже по всей форме. В ней значилось: «Верный сын Родины Баки Назимов погиб от ран 25 июня 1942 года. Тело покойного похоронено в четырех километрах юго-западнее селения Мясной Бор Чуковского района Ленинградской области…»
Получив вторично скорбную весть, Кадрия почувствовала себя опустошенной. Во время эвакуации у нее умерла маленькая Лорочка. И вот – еще один удар, бесконечно тяжелый и мучительный. Босая, под проливным дождем, с мокрым от дождя и слез лицом, возвращалась Кадрия из районного центра в село Старые Кряжи, куда была эвакуирована. Она прошла под ливнем восемнадцать километров. Что же теперь делать ей? Нет никакой надежды увидеть Баки живым. Если бы сообщили, что он пропал без вести, Кадрия ждала бы долго-долго, верила бы, что муж найдется. Внешне она производит впечатление хрупкой Женщины, но характер у нее твердый – она сумела бы терпеливо переждать несчастье. Но ведь из могилы не возвращаются. Ради чего теперь жить и бороться?
Над опустевшими полями полыхали молнии, грохотал гром. Одинокая женщина медленно брела, ничего не видя, не слыша. Сердце у нее разрывалось от горя. Она не знала, куда и зачем идет. Косынка на голове, платье промокли до нитки. Ветер трепал тяжелый от воды подол, гулко хлопал по голым ногам Кадрии. Она все шла. У нее еще осталась Римма. Ради нее надо было жить.
«Ты же Баки!»
Мерещится какая-то бескрайняя пустыня. То ли из-под земли, то ли из густого тумана, закрывшего небо и землю, слышится грубый голос: «Ду бист швайн! Ду бист швайн!..» Кто кричит, кому, зачем – Баки не может понять. Нет, это не человеческий голос, это рев какого-то невиданного хищного зверя.
В ушах у Назимова звон, точно бьют в медный колокол, голова кружится, перед глазами мелькают зеленые искры, мучит тошнота. Он хочет подняться, но не в силах даже шевельнуться. Должно быть, все это происходит во сне, в бреду. И эта чудовищная карусель и хаос вокруг. Вот чья-то невиданно огромная рука сует в огонь длинную, величиной с оглоблю, кочергу, потом выводит на черных облаках раскаленные слова: «Ду бист швайн! Ду бист швайн!» Вдруг из непроглядной тьмы вылетает ворон-стервятник. Крылья у него почему-то перепончатые, как у летучей мыши. Он хватает кривым клювом огненные буквы, молнией мечется по небу: то пронзительно кричит, то взвивается ввысь, то черным камнем падает со свистом вниз. Огненные слова гаснут, опять вспыхивают. Мгновенно все исчезает: черный ворон, и небо, и огненная надпись.
Становится тихо. Унялась буря, перестал барабанить дождь. Назимов чувствует себя как бы в могильной, непроницаемой темноте. Он лежит словно в каменном склепе, по сторонам – черные, гладко отполированные стены. Он навечно обречен лежать здесь.
Наконец Баки начинает приходить в себя. Медленно открывает глаза. Вокруг – туман, смрад. И в этом синеватом мареве слышится неприятный звон металла. Откуда идет этот звук, так похожий на звяканье цепей?
Назимов долго, напряженно вслушивается. Но теперь все тихо. Должно быть, звон просто послышался ему. Ведь кандалы сняли с него сейчас же, как только закрылись тюремные ворота. Неужели в ушах остался прежний звон?
Страшная ярость вдруг захлестнула Назимова. Его, свободного человека, посмели заковать в кандалы! Он готов был разбить голову о стену. Но перед ним в тумане возник отец. Он стоит на высоченных козлах, говорит, потрясая громадными кулаками:
«Не подавай виду, когда тебе будет трудно! Даже смерти не покоряйся, пошли ее ко всем чертям!»
Как тяжело дышать! Воздух – точно на полке курной бани, а во рту, в горле все горит, будто застрял кусок раскаленного железа. Назимов с трудом провел языком по губам. Губы – в трещинах, непомерно толстые, наверное распухли. При каждом вздохе Баки слышит смрадный запах, так может пахнуть спекшаяся кровь, разлагающийся труп. Иногда доносятся чьи-то прерывистые стоны.
«Нет, все это лишь страшный сон», – подумал Баки.
В детстве, когда он начинал стонать, мучимый кошмаром, мать осторожно будила его: «Сынок, ты бредишь. Повернись на правый бочок».
Но теперь стоило ему едва пошевелиться, как все тело пронзала острая боль, точно ударяло электрическим током. В одно мгновение лоб, шея покрывались холодным потом.
«Нет, это явь, – испуганно подумал Назимов. – Во сне человек не чувствует такой острой боли. Где же я нахожусь?..»
Назимов протянул в темноту правую руку. Она наткнулась на тело человека. Вот – грудь, лицо… Лицо как лед! «Мертвый! – с ужасом догадался Назимов. – Значит, я лежу среди трупов. Значит, я…»
Он протянул правую руку. Пальцы коснулись липкой жижи. «Кровь! – мелькнуло в голове. – Вот откуда этот запах… Чья кровь? Моя?..»
Он старался припомнить, что произошло с ним. Но память отказывала. Тогда его охватил ужас: «Уж не потерял ли я рассудок?» Его знобило, бросало в жар. «Воды, воды! Хоть каплю воды!»
Собравшись немного с силами, Назимов опять ощупал темноту, теперь уже левой рукой. Слева тоже лежит человек. Но он – теплый. Значит, живой. Назимов потряс его, еле слышно прошептал:
– Кто тут? Друг, кто ты?..
– Вас ист лос? – тихо отозвались по-немецки. Назимов одернул руку. Рядом с ним – немец?!
Может быть, это – поле боя, где перемешались убитые и раненые, свои и враги? Значит, плен, лагеря, избиения, расстрелы – все это было только ужасным сном?..
Внезапно память прояснилась. Баки вспомнил вчерашний страшный день. Фашист Реммер предложил ему изменить родине, стать предателем… Баки с негодованием отверг эту гнусность… И его… Лучше не вспоминать.
В ушах – опять змеиное шипение: «Ты одинок, ты пылинка, ничто… Ты никому не нужен. Сгниешь заживо – и о тебе никто никогда ничего не узнает…»
Действительно, кто узнает о его судьбе?.. Чувство одиночества и обреченности на минуту охватило все его существо: «Из могилы нет возврата?» Но – сейчас же: «Нет, милый, не теряй надежды. Ты же… Баки! Вечный!»
Постой, кто это шепчет? Да это же Кадрия… Она сидит у его изголовья и маленькой своей рукой ласково перебирает его волосы. «Кадрия, откуда ты взялась? Смотри, что сделали с твоим Баки… Ну ничего, выживу. А ты не плачь, Кадрия. Ну… улыбнись же! Вот так, улыбайся, хотя бы сквозь слезы… Ты моя маленькая куколка… Что, не надо ревновать тебя? Нет, все равно буду! Ты ведь знаешь – я ревнивый… Не сердись, милая. Ну, рассмейся, зазвени колокольчиком! Вот так… Ты ждешь меня?.. А они… Черт с ними, пусть враги болтают что хотят. Они не побьются от меня ничего. Я плюю на них!.. Кадрия, помнишь берега Дёмы? Ты не заходи далеко в воду. Знаю, ты плаваешь как рыба. Но все же… Нет, пойдем лучше в луга. Я совью тебе венок из цветов. Вон парни играют на тальяночке. Хочешь, я тебе спою:
Родился я на Деме, вырос на Деме,
Знаю я Дему вдоль и поперек…
Через миг все изменилось. Перед глазами уже плывут картины боев на Волховском фронте. Звонит начальник штаба дивизии: «Хан, горючее есть?»
На передовой друзья частенько называли его Ханом. Шесть месяцев дивизия билась в окружении. В других полках в обрез даже сухарей, а в полку Хана еще можно было раздобыть «горючее».
И вот – исчез фронт. Баки уже в лагере военнопленных. Свои врачи – тоже пленные – залечили ему раны. На койку к нему подсели двое красноармейцев. Шепчут: «Хотим посоветоваться, товарищ командир… Мы пришли к решению: жить рабами не можем. Нет больше сил выносить такой позор. Но что делать? Скажите, посоветуйте…»
Назимов знал этих ребят – неразлучных друзей. Впервые повстречал их в волховских лесах. После тяжелых боев полк менял позиции. Осенняя ночь. По колено в грязи брела пехота, тащилась артиллерия.
Назимов шел среди солдат, ведя коня на поводу. Рядом двое солдат разговаривали по-татарски:
– …Смотрю, собрался этот гад к фашистам переметнуться. Винтовку бросил, руки поднял. «Ну, говорю, я покажу тебе, как бегать». И в упор из полуавтомата влепил ему пулю: «Получай, гад!»
Назимов громко сказал:
– Ты молодец, друг! Так и надо изменнику.
Ну а сейчас?.. Что может он посоветовать этим ребятам? Он, подполковник, тоже плененный врагами? Нет, солдаты не презирают его. У презренных не спрашивают совета. И все же Баки бессилен, изранен, ничем не может помочь этим двум парням.
– Победа, товарищи, все равно будет за нами, – сказал он, проглотив горький комок, застрявший в горле. – Сообразуясь с этим, и решайте сами, что делать. Надеюсь, не ошибетесь… Рад бы с вами, да пока шевельнуться не могу. Желаю удачи.
Нет, он ни в чем не соврал тогда своим землякам. Он трижды пытался бежать, как только представлялась возможность. Подполковника Назимова не в чем упрекнуть.
Вдруг открылась дверь подвала, в камеру хлынул свет. Стуча о каменный пол коваными сапогами, вошли немцы. Один из них сильно пнул Назимова в бок и выругался. Баки шевельнулся. Новый удар обрушился на его голову. Ударили, кажется, резиновой палкой. Из глаз Назимова посыпались искры.
– Эй ты, швайн, не мешай! И вы подвиньтесь! Живо!
На полу закопошились пять-шесть человек. Кто на четвереньках, кто ползком на животе подбирались ближе к стенам. Назимов тоже отполз.
Когда гитлеровцы выволокли труп, Назимов из последних сил поднялся и сел, прислонившись спиной к стене. Из сводчатого узкого оконца, под самым потолком подвала, падал сумеречный свет. Баки оглядел сидевших и лежавших возле него людей. В их тусклых глазах, в серых, заросших волосами лицах застыло тупое безразличие и привычная тоска. Среди них – ни одного знакомого. «Значит, меня перевели в другую камеру, – сообразил Баки. – Как жаль, что разлучили с Николаем…»
Николай Задонов был его другом по несчастью. Вместе с ним он совершил второй побег. Поймали их тоже вместе. И обоих привезли в гестапо.
– Кто ты, как тебя зовут? – вдруг спросил у Баки один из новых соседей.
Назимов даже вздрогнул от неожиданности.
– Кто здесь говорил по-немецки? – обратился он к соседу, оставив его вопрос без ответа.
– Э, мало ли кого можно встретить здесь: и немца, и русского, и поляка, и чеха… Фашисты набрали узников со всего света…
Снова распахнулась дверь, в камеру вошли два тюремщика, те самые, что выволакивали труп. Внимательно оглядев заключенных, они остановились около Назимова, приказали ему встать. Баки и сам не знал, откуда взялись у него силы. Держась за стену, он поднялся с пола; едва передвигая ноги, поплелся к двери. Его толкнули в спину кулаком.
– Не падать… во что бы то ни стало удержаться на ногах, – шепотом приказал себе Баки.
Куда его поведут? Наверное, опять к Реммеру на допрос. Опять будут бить, издеваться, склонять к предательству. Назимов с такой силой сжал зубы, что челюсти заболели.
Баки ошибся. Его ввели в пустую комнату. Ни о чем не спрашивая, ничего не требуя, его сразу же принялись жестоко избивать. «Ду бист швайн! – рычали гитлеровцы одно и то же. – Ду бист швайн!» – и наносили удары куда попало.
Назимов старался устоять на ногах, но когда палачи принялись колотить по голове резиновыми дубинками, он свалился на пол. Тогда его начали бить ногами. Приставляли ко рту дуло пистолета, прыгали на груди пленного. Прикушенные губы Баки так и не раскрылись, он не просил пощады, даже не застонал.
«Прощайте, товарищи!»
Опять часы забвения и бреда. Опять возвращение к жизни… Двери камеры с грохотом распахнулись, из коридора втолкнули какого-то человека, и снова загремели засовы.
Несколько мгновений новый узник стоял, покачиваясь из стороны в сторону, потом неожиданно выпрямился и, вытянув вперед руку, насмешливо крикнул:
– Хайль Гитлер! – и тут же по-русски тихо добавил: – Гады!
Это и был капитан Николай Задонов. Ему – лет тридцать пять. Среднего роста, коренастый, с пышными черными усами. Он был жизнерадостный и в то же время твердый, несгибаемый человек.
В неволе Назимов полюбил Задонова, нашел в нем преданного товарища. И Задонов ценил его дружбу. После бегства из лагеря они скитались месяца три по Германии. Прятались в лесу, на чердаках заброшенных строений. У них хватало времени, чтобы подробно рассказать друг другу о своей прошлой жизни. Николай Задонов вышел из крестьянской семьи, родился и вырос в Костромской области. Был он кадровым офицером. Всего себя отдавал военной службе. Это не мешало ему любить музыку, пение. Как начнет рассказывать о знаменитых певцах, об опере – забудешь, что скитаешься по чужой земле и в любую минуту снова можешь попасть в лагерь. Еще Задонов души не чаял в детях. Перед войной он женился на вдовушке, у которой было две дочери. И здесь; в плену, Николай тосковал по падчерицам, как по родным. По характеру Задонов – полная противоположность Назимову: уравновешен, спокоен. Ненависть и презрение к врагам он выражал весьма своеобразно: вытянет губы трубочкой, широко раскроет глаза да так и застынет. Потом коротко и энергично скажет: «Вот гады!»
– Есть тут живая душа? – спросил Задонов, все еще стоя у дверей и продолжая покачиваться. Вдруг он пропел мягким басом:
О, да-айте, да-айте мне свободу…
У Назимова больше не осталось сомнений: это – Николай. А ведь Баки уже отчаялся было увидеть друга. С радостью и болью он позвал:
– Николай!
Избиения, одиночество вымотали Назимова. Он сильно похудел, обессилел. Но Задонов сразу же узнал его слабый голос. Сделав несколько шагов, Николай опустился на колени.
– Борис, дорогой, это ты?! – Он прижал друга к груди. – А я уж думал… Нет, ты на самом деле Баки?..
Первые минуты они ограничивались короткими восклицаниями. Потом начали делиться новостями, переживаниями. Впрочем, какие тут новости, у каждого – одно и то же.
– Им не нравится моя твердость, – тихо говорил Баки. – Всё грозят новыми мучениями… – Назимов усмехнулся: – Черта с два я поддамся им. Ну хватит о палачах!.. Как ты жил это время? Обзавелся ли новыми друзьями? Где прежние товарищи?
– Камеру нашу почему-то освободили, – рассказывал Задонов. – Многих, в том числе и меня, перевели в другие помещения. А остальных…
Задонов не договорил, только рукой махнул. Но он не привык поддаваться плохому настроению, тряхнул головой и сказал:
– Ничего, проживем!
– Надо выжить! – подтвердил Назимов. – Жизнь, брат, всюду. Надо уметь видеть ее.
Это была правда. Когда оба они впервые попали в тесные, полутемные и душные камеры с непроницаемыми толстыми стенами, им показалось, что здесь, как в могиле, даже не узнаешь, есть ли кто за стеной. Но довольно скоро они убедились, что в огромной тюрьме замурована не одна тысяча узников, по ночам вдруг начинают говорить стены: из камеры в камеру при помощи стуков передаются всякие новости. Однажды Баки даже подумал: если бы ученым когда-нибудь удалось «оживить» эти стены, они поведали бы многое. Тайны, хранимые камнями, прозвучали бы страшным обвинением против преступного фашизма, и в то же время это была бы поэма о героизме заключенных.
– Я стал плохо видеть, – между прочим пожаловался Задонов. – Эти гады сначала выбили мне половину зубов, а теперь всё норовят ударить по глазам.
– А меня бьют по голове, – отозвался Назимов. – Сам удивляюсь, – грустно пошутил он, – как не рехнулся до сих пор.
Оба помолчали. Потом Назимов намеками, отрывочными фразами, непонятными для других заключенных, поведал приятелю о том, как гестаповцы добиваются от него предательства.
Задонов вытянул губы трубочкой:
– Ну и гады!
Загремела дверь. Опять пришли за Назимовым. Задонов украдко успел пожать ему руку. Баки взглядом поблагодарил друга.
Гестаповцы, истязая Назимова, обычно заковывали его в наручники. Но сегодня почему-то не сделали этого. «Наверно, предстоит «мирный разговор», – с усмешкой подумал Баки.
И действительно, его ввели не в пыточную темную комнату, а в просторный и светлый кабинет Реммера. Палач окинул Назимова коротким испытующим взглядом, намеренно сухо спросил:
– Ну, подполковник, будем кончать игру?
– Я и не намеревался играть с вами, – спокойно парировал Назимов.
– Значит, вы согласны с моим предложением?
– Оставим этот бесполезный разговор.
– Пусть будет так, – сквозь зубы процедил Реммер. – Начнем о другом. В таком случае вы должны сказать, кто помогал вам при последнем побеге?
Рябоватое лицо Назимова по-прежнему оставалось непроницаемым.
– Мне никто не помогал, я бежал сам, один.
– Но ведь вас поймали вместе с Николаем Задоновым.
– Я уже говорил: мы встретились случайно, уже за пределами лагеря. Каждый бежал самостоятельно.
– Получается, вы один справились с часовым – оглушили его чем-то тяжелым?
– Нет, я пальцем не трогал часового.
– Кто же его ударил в таком случае?
– Не знаю.
– Может быть, он сам себя оглушил?
– Вам лучше знать.
– Да, я лучше знаю… – многозначительно процедил Реммер.
Он нажал кнопку. Ворвались двое палачей, принялись избивать Назимова резиновыми палками. И – снова вопросы в том же порядке. Ответы Назимова были прежними. Опять избиение, опять допрос.
Стараясь запутать узника, Реммер утверждал, что Задонов признался во всем.
– Вам осталось вызвать его на очную ставку, – тихо, но твердо проговорил Баки.
Чувствуя свое бессилие перед пленником, Реммер вскочил с места, вплотную приблизился к Назимову.
– Почему вы упираетесь, осел? – В голосе его слышалась угроза. – Ведь Германия все равно победит Россию.
– Конец войны покажет, за кем останется победа, – ответил Назимов.
– Это будет победа войск фюрера! – теряя самообладание, вскричал гестаповец.
– Некий гусак хвастался, что способен нести яйца, – через силу усмехнулся Назимов.
– Что вы там бормочете? – не понял Реммер.
– Я вспомнил одну нашу веселую народную поговорку. Хотите послушать?..
Реммер хлопнул крышкой золотого портсигара, собираясь закурить.
– Неплохая поговорка, – прошипел он. – Я загоню вас в такую дыру, откуда можно будет выйти лишь после того, как этот самый гусак снесет яйцо. Вы еще вспомните меня!
После этого палачи временно отступились от обоих пленников – то ли занялись другими, более важными и срочными делами, то ли готовили какой-то «сюрприз». Назимов и Задонов оставлены в покое.
Вот уже несколько дней их никуда не вызывают. Друзья отдыхают, набираются сил. А в других камерах постоянное движение, крики, стоны. Прежние знакомцы не откликаются на стук. Их не видно и во время прогулок. Новыми приятелями надо обзаводиться осторожно.
Назимов и Задонов пока что присматривались к соседям по камере. С ними сидели немец, француз и несколько русских. Немец был долговязый, сухопарый и совершенно седой. Он почти не разговаривал. Туго шел на сближение. Трудно было понять, что он за человек. Назимов пробовал заговаривать с ним по-немецки, но Ганс ограничивался односложными, невыразительными ответами.
Француз был общителен, не любил унывать. Он научился сносно объясняться по-немецки, рассказал Назимову, что Ганс антифашист и уже шесть лет томится в этой тюрьме. Первые три года он сидел в этой камере в полном одиночестве. Позднее, когда тюрьма стала переполняться, к нему подсаживали новых и новых узников. Бывали недели и месяцы, когда в камере-одиночке обитало по одиннадцати человек. Не то что лежать, присесть негде было. Заключенные целыми сутками стояли на ногах, тесно прижавшись друг к другу. Стоя ненадолго засыпали. У многих отекали ноги, А когда кто-нибудь, доведенный до отчаяния, начинал проклинать палачей, тюремщики врывались в камеру, избивали несчастного и заставляли часами стоять неподвижно, с поднятыми вверх руками. Подвергался такому истязанию и Ганс. В таких случаях он повторял три русских слова: «Сейчас мне капут!»
Француз сидел здесь давно, знал почти всех тюремщиков. О Реммере он сказал:
– О, да этот Реммер чудо-мальчик. Родители хотели сделать из него врача, а он предпочел работу палача в гестапо. Он малый с трезвым расчетом. На лечении больных едва ли прославишься, а вот за убийства невинных людей фюрер уже наградил его двумя, железными крестами. А сколько других жизненных благ ему перепадает. Реммер – подлинный вундеркинд. Далеко пойдет он, если ему вовремя не расколют черепушку…
Из числа русских заключенных Назимова и Задонова больше всего привлекал молодой человек по имени Александр. Фамилии своей он так и не назвал. Однажды проговорился, что он – капитан Советской Армии. И с тех пор больше ничего о себе не рассказывал. Держался гордо и независимо, тюремщиков презирал. Когда его оскорбляли, били, не переставал смотреть вызывающе. Откуда только брались у него силы. Его твердость и смелость бесила гестаповцев. Сколько раз они грозили уничтожить его самым зверским образом, как только Реммер закончит следствие. Но Александр в ответ на их угрозы только усмехался. Он любил молча стоять у стены, высоко подняв свою молодую, красиво посаженную голову с вьющимися русыми волосами. Слабый свет из высокого зарешеченного окна падал на его исхудалое лицо, и тогда оно казалось еще красивее.
Об Александре было известно, что он попал в плен дважды раненным, в бессознательном состоянии. Едва оправившись от ран, бежал из лагеря, целый месяц скрывался в лесах. Голод заставил его зайти в деревню, там он и попал в руки полицаев. Александр неоднократно говорил: – Хочу еще раз попытать счастья. Говорят, судьбу можно испытывать до трех раз. – Странно, что о побеге он высказывался открыто, а о себе, о биографии своей упорно молчал.
– Ты поосторожнее о бегстве… о таких вещах лучше молчать, – как-то шепнул ему Задонов.
– Э, здесь все свои, битые да перебитые, – беспечно ответил Александр.
– Бывают и у стен уши.
– Бывают, конечно, да ведь всего не предусмотришь.
В камере сидел еще азербайджанец по имени Мамед, худой, черный. Его чуть ли не ежедневно таскали на допрос и каждый раз приводили с допроса избитого до полусмерти. На нем не осталось живого места – все лицо и тело превратились в сплошной кровоподтек. Черные, как вороново крыло, волосы не просыхали от крови. Трудно было понять, как еще держалась в нем жизнь. Ему было не больше двадцати пяти лет. Но он выглядел гораздо старше. Мамед был врачом, в плен попал под Киевом. Он и в лагерях оказывал посильную помощь раненым советским военнопленным, снаряжал в дорогу тех, кто собирался бежать, старался облегчить участь пойманных, помещая их в госпиталь. Гестапо пронюхало обо всем этом, и Мамеда заперли в тюрьму. Теперь от него требовали, чтобы он помог гестапо раскрыть подпольную коммунистическую организацию в том лагере, где раньше он содержался.
– Они не могут сломить меня, потому и бесятся, – горячо шептал Мамед Назимову, и его глаза блестели словно угли.
– Они еще допытываются, кто собирается бежать и кто помогает беглецам. А откуда я знаю. Пусть спрашивают у самих беглецов. А я не бегал. Правда ведь? – спрашивал он у собеседника, будто убеждая его. – Ничего они не узнают! – торжествующе заключал он. – Человек, нашедший в себе смелость бежать из фашистского плена, никогда не выдаст товарища. Умрет, но всю вину возьмет только на себя. У таких один ответ: «Сам бежал, никто мне не помогал». Таков закон советских патриотов. Мы все поклялись молчать и, если понадобится, умрем молча.
– Я сделал, что мог, – продолжал Мамед через минуту. – Смерть мне не страшна. Только вот – любимая остается… Ой как жаль! Ее зовут Айгюль!.. Вы не понимаете, что означает это имя? – спрашивал он русских заключенных. – «Ай» по-нашему – луна, – он показал куда-то в потолок. – А «Поль» – цветок. По-русски вроде бы получается – Лунный цветок. А впрочем, имена переводить трудно. Да и понимает их каждый по-своему. Для меня имя любимой звучит как песня. А в песне – каждый звук в сто, в тысячу раз больше говорит, чем в обычной речи. – Мамед помолчал, бросил быстрый взгляд на маленькое решетчатое окно, потом – на грязный и мокрый от испарений потолок камеры. – Айгюль не знает, где я. Наверное, обижается, что писем не пишу. А ведь она никогда больше не получит от меня весточки. Вот что тяжко. А остальное… – он махнул рукой.
Задонов в молчаливом волнении пощипывал кончики черных усов. Назимов прикусил губу. Хотелось крикнуть Мамеду: «Не надо, не говори об этом! Не растравляй рану солью!» Но он, сделав усилие над собой, промолчал.
– Настанет день – это будет прекраснейший день! – и кончится война, – снова заговорил Мамед, не сводя взгляда с запыленного окна, сквозь которое был виден кусочек синего неба, такого ласкового, родного, что сердце щемило. – Герои с победой вернутся на родину, – продолжал Мамед грустно. – Их будут встречать цветами. Им – слава, почет… А кто вспомнит нас? Что подумают о нас? Не скажут ли, что мы сдались врагу, сберегая свою шкуру? И если люди скажут так, то будут считать себя правыми. Ведь никто не узнает правды о нас. В лучшем случае – только пожалеют; «Бедняги, умерли в плену». А я… – Мамед неожиданно вцепился крепко в локоть Назимова, – а я не хочу, чтобы меня жалели! Понимаете, не хочу, чтобы меня называли несчастным! Товарищи, Борис, Николай!.. – он порывисто хватал за руку то одного, то другого. – Друзья, поклянитесь мне; если останетесь живыми, расскажете народу всю нашу горькую правду! Об этом я прошу теперь каждого, кто встречается мне на моем последнем коротком пути. Это моя единственная просьба.
– Не то говоришь, Мамед, не то, – мягко возразил Задонов. – Мы все вернемся домой. Нельзя терять надежду.
– Нет, товарищи, мне уже вынесен приговор. Палачи не медлят… – Мамед на минуту замолк. Потом вскинул голову. – Я очень рад, друзья, что в последние дни своей жизни встретил вас. Мы дети одной страны. То, что не довелось сделать мне, продолжите вы. Я верю…
На следующий день Мамед ни с кем не разговаривал. Он сидел, откинувшись к стене, долго смотрел сквозь окно на сумрачное небо, беззвучно шевеля губами. Никто так и не узнал, о чем он шептал в эти минуты. В лице Мамеда было что-то обреченное, словно он уже перестал жить. Казалось, непокорная душа его птицей унеслась в неведомые дали, а здесь, в камере, осталось лишь измученное, почерневшее от побоев тело.
Когда Мамеда повели, он остановился в дверях, обернулся и крикнул: – Прощайте, товарищи!
Это были последние его слова. Он больше не вернулся в камеру. Его расстреляли.