Текст книги "Том 3. Алый меч"
Автор книги: Зинаида Гиппиус
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 38 страниц)
О. Никодим спросил, какая у них есть старинная книга «в лицах».
– Петербургские гости интересуются.
Принесли «Житие св. Феодоры» и «Мытарства».
Книга и рисунки действительно очень любопытны. Сделаны от руки в красках. Год не обозначен, определить трудно. Серые, бессветные грешники, яркие черти, – беспомощная, маленькая душа св. Феодоры.
Монахини любопытны, до разговоров жадны, но говорят все больше пустяки, о своих же пустяковых делах.
Провожали нас толпой за ограду, благодарили и все спрашивали имена, – «за кого Богу молиться».
Спешим, на нашей долгушке, назад, в С, в наш недостроенный домик. Завтра рано выезжать, ночевать будем уже в селе Владимирском, после вечера на Светлом озере.
22 июня
Семь часов утра. Торопливо напились чаю. И, оставив на попечение трактирщика, содержателя нашего «отеля», лишние чемоданы, двинулись на Шалдеж, во Владимирское.
Едем с урядником на козлах, которого предложили нам просто как заботливого дядьку и который сам оказался из «немоляев»; едем уже не в нашем «ковчеге», а в другом тарантасе, полегче, но тоже наполненном сеном.
Заехали за отцами – Никодимом и Анемподистом. Они немножко запоздали, потому что о. Анемподист служил раннюю обедню. Тарантас их готов – и какие там лежат славные, розовые ситцевые подушки! А мы опять на своих глупых пледах, и все сползаем вниз.
О. Анемподист скоро вышел. Запасливый, надел от пыли и дождя (хотя дождя не предвиделось) кожан, непромокаемый плащ, сшитый в виде рясы. На солнце эта ряса блестела, как шелковая.
Отцы впереди. На козлах у них сидит доброволец-миссионер из крестьян, Малицкий. Он долгое время был агентом товарищества Зингер (швейные машинки), но, разъезжая по уезду, приохотился к миссионерству. И теперь столь усерден и опытен, что, как говорил мне о. Никодим, надеется вскоре быть рукоположенным в священники и получить место в своем же селе. Образования он не получил ни малейшего, даже не кончил уездное училище, но, как уверяют, никаких знаний тут не требуется (!), нужны практика да ревность. Ревности у Малицкого много и практики довольно: он часто ездит с миссионерами по собственному уезду. Будет «батюшка»!
Погода не совсем приятная. День солнечно-мутный, словно пыльный, с начинающимся несвежим ветром. Скорее жарко. Дорога как будто ровнее, но по виду еще безнадежнее, голь, песок, кое-где торчат елочки, скоро они и совсем прекратились. Унылая дорога.
Мост через реку Керженец мы перешли пешком. Странно смотреть, Керженец… а где же знаменитые «керженские леса»? Пусто направо, пусто налево. Только по берегам эта, все-таки красивая, извилистая река с каменистым дном, заросла ивняком, лозами да кустами черемухи.
О. Анемподист шел со мной, придерживая шелестящие от ветра полы своей непромокаемой рясы, и говорил тихим голосом о том, как трудно и тяжело положение священника, зависящего от прихожан, и трудно особенно в губерниях вроде Н., где много населения староверческого, да и не только староверческого.
– Я в городе живу, да и то тяжелы, неприятны эти сборы. А уж сельского священника взять… не раз, я думаю, слыхали, как им это тяжело. У нас же в особенности. Иной, случается, служит – так в церкви одна собственная жена, да причетник. За что сельчанам его кормить? А кормиться надо. Ну и тяжело.
Помолчав, о. Анемподист прибавил:
– С другой же стороны взять – ну, скажем, если б содержание нам настоящее было, что ли, назначено, – опять соображения являются: и так население наше, из неправославных, с недоверием к нам относится, но от собеседований, от общения все же не уклоняется. А узнают, что мы свое жалованье получаем, будто чиновники, – это на них, Бог их еще ведает, как отразится. Вопрос трудный.
– А миссионерство у нас – тоже…
Но тут мы подошли к нашим «ковчегам», и разговор остался неоконченным.
Мы перепрягали в Шалдеже и отстали, так как отцы ехали «на сквозных».
День совсем замутнел, ветер налетел пыльными порывами. Ехали мы уже часов семь – от С. до Владимирского сорок одна верста, дорога тяжелая. У самого Владимирского, с версту не доезжая, нагнали отцов.
О. Никодим обернулся из своего тарантаса и, показывая рукой вправо, крикнул:
– Вот оно, озеро-то!
Направо, за пустым полем, с четверть версты от дороги, точно – озеро, полускрытое низколесьем и береговыми кустами. Широкоовальное, большое, полное до такой степени, что с дороги кажется выпуклым. На противоположном берегу – высокий, не очень густой, лиственный лес, весь на холмах, то крутых, то мягкопологих. Ветер рябит и морщит водяное зеркало. И все-таки оно не мутно, а светло. Вот он, лесной Светлояр!
Проехав озеро, вдоль, и еще немного, – завернули мы влево, где и началась длинная-предлинная улица села Владимирского. Из села озера не видно, оно за полверсты, по другой стороне проезжей дороги.
У Большакова, где нас рассчитывал устроить «дядька», «квартирки» не оказалось. Кое-как отыскали крестьянскую «чистую», два оконца, две лавки, стол. Дверь – наклоняйся. Хозяйка – благообразная, моложавая Татьянушка. Сноха ее, Аннушка, с ребенком на руках, смотрит совсем девочкой.
Изба – поднятая, то есть как бы в два этажа; но этаж собственно один, второй: внизу темный двор, устланый соломой. Там и скот. Это – обычное устройство всех изб в Н-ской губернии.
Принесли нам ковш холодной воды умыться и тотчас поставили «самоварчик». Теплый ситный хлеб – и неизменная «земляника» (леденцы).
Не успели мы пообчиститься – как явился о. Никодим, свежий, особенно бодрый и ярый в предвкушении битвы. Объявил, что они остановились в Старостиной избе и что на озеро надо уже скоро идти, часам к четырем.
У старосты отцы устроились неважно: такая же «чистая» – только хозяева с детьми за занавеской. У нас, по крайней мере, дверь. Попили и у старосты чайку – двинулись на озеро. О. Никодим торопил, все беспокоился о своем сундуке с книгами: доставлен ли.
Идем на озеро пешком. Небо еще помутнело, ветер – редкими порывами, пыль. О. Никодим шагал бодро, определенно ставя ноги, ярость – добродушная, – видимо, у него скапливалась.
Я – с о. Никодимом впереди, за нами о. Анемподист с моим спутником и с Малицким, да еще с одним священником, местным: не то рябой, не то прыщеватый, молчаливый. Прошли всю безмерно длинную улицу села, пересекли почтовый тракт и повернули налево, на проселочную дорогу, ведущую к левому краю озера и на заозерные холмы.
Проселочная дорога – плоская, и только когда блеснул направо край озера – перед нами оказался крутой подъем первого холма. У самого подъема, но внизу, раскинулась тихая ярмарка (всего на один вечер здесь; утром следующего дня она переносится в село Владимирское, и там уже делается обычной, шумливой, пьяной и грязной). В шалашах у озера, здесь, продают только пряники, жамки и деревянные изделия из города С. Больше ничего. Ни шума, ни крика, хотя народу уже порядочно, и собирается все больше и больше. Толпа нам, с непривычки, кажется странной: не только ни одного «интеллигента», но даже ни одного «под интеллигента»; не видно ни «спинжаков», ни «городских платьев»: сарафаны, сарафаны, поддевки. Ни грубого возгласа, – о гармонике даже подумать дико.
Самые берега озера – топкие; у воды вьется кружная тропа верст на пять, может быть, больше; она опоясывает весь овал озера, порой исчезая в кустах. Озеро больше, длиннее, чем нам казалось издали. Отсюда, от левого края, едва можно разглядеть противоположный конец. Кое-где, у воды, уже теперь мелькают желтые огоньки и медленно движутся. Нам объяснили, что, если обойти озеро в эту ночь, со свечою в руке, по кружной тропе десять раз – это зачтется как путешествие на Афон, двадцать раз – в Иерусалим.
Поднимаемся от шалашей наверх, на первый холм. Как круто! Наверху – православная часовня, там что-то читают, горят огни свечей «ярого» воска, желтого-прежелтого, душистого. Рядом с часовней – деревянная эстрада, широкая, с перилами вокруг. На ней тотчас же стал устраиваться о. Никодим. «Сундучок» его уже был внесен на эстраду и занял половину ее, так как оказался не сундучком, а сундучищем. Малицкий, человек крупный и длинный, присев на него, не доставал ногами до полу. Сундук полон книгами, громадными, в кожаных переплетах; тут и Библии на всех языках, и Кормчие, и святые отцы всех времен… Запаслив о. Никодим! На борьбу идет не без оружия.
Народ сразу задвигался, затеснил и сомкнулся около решетки. Но мы пока оставили о. Никодима и с о. Анемподистом пошли вдоль озера, по лесу, по одной из бесчисленных тропинок, крутых, спускающихся вниз, лезущих на гору. Ветер то бил и крутил, подергивая озеро мутной рябью, – то опять тихо.
Кучки, кучки народа. В прогалине – слепцы с чашками, старые и молодые. Поют, не останавливаясь ни на минуту, длинно-однообразно. Послушали – прошли. Опять наверх, дальше в лес. Между высокими деревьями, в зеленой полутьме, – огни мелькают. Стали попадаться женщины в темных сарафанах, платки почти у всех – «вроспуск» (два угла на спине).
Налево, под густой кущей, – первое большое молебствие: иконы прикреплены к деревьям на полотнах, огни, читает монашка-староверка, поют, негромко, в нос, точно жужжат.
Дальше в лесу – другие огни, другая кучка, опять молятся, опять так же поют, про себя жужжат.
Прошли мимо. А вот, направо, не молятся, а стоят кружком, плотно-преплотно. За народом ничего не видать.
С трудом протеснились. Внутри – оказался кружок сидящий – больше старики, двое или трое совсем древние, с коричневыми лысинами в складках, с котомками серыми и высокими посохами. Издалека. Кивают головами. Не говорят. Один, в середине, медленно читает по большой книге с застежками.
О. Анемподист тотчас же обратился к одному, видно, знакомому мужику, средних лет, с тонкими, острыми чертами. Нос такой тонкий, что даже с кривизной.
– Ульян, а Ульян! Скажи-ка ты мне…
Спросил что-то об Антихристе и о каком-то святом, очевидно желая завязать разговор, который мог бы показать «петербургским гостям» старовера сразу с интересной стороны.
Чтение тотчас же прекратилось. Ульян начал отвечать яростно, вынув из-за пазухи синенькую тетрадку. О. Анемподист, кажется, не ожидал такого взрыва.
– Да пойдем наверх, Ульян, там поговорим. Там книги есть.
– А, наверх! Чего наверх! Нет, ты слушай, что тебе читают!
– Я слушаю, Ульян, – кротко возражал ему о. Анемподист. – А потом пойдем, право!
– Слушай, говорят тебе! А смеяться нечему, вот что!
– Да мы и не смеемся. Никто не смеется. Нетерпеливый спутник мой вмешался:
– Мы только знать хотим, что ты думаешь.
– Знать! – разъярился Ульян. – Вот и слушайте без смехов, слушайте, нечестивцы, слово Божие!
Спутник мой догадался, что его принимают за более или менее официального представителя «никонианской» церкви.
– Да я, голубчик, не миссионер вовсе. Я сам ничего не знаю.
Ульян взглянул удивленно, но тотчас же упрямо крикнул:
– Все одно, сказано слушай – и слушай!
О. Анемподист, с той же кротостью, начал свое:
– Пойдем на гору, там книги. Ульян, а Ульян!
– На гору, да на гору! Вот они книги-то и здесь! А ты кто? Ты есть лжепророк, и крест на тебе – антихристов!
Ульян кричал, указывая пальцем на крест. О. Анемподист, не раздражаясь нисколько, с привычной кроткой безнадежностью произнес:
– Ты погоди обличать, Ульян. Право, погоди. Пройдем лучше на гору.
Толпа слегка загудела, неодобрительно. Кто-то сказал:
– И то погодил бы обличать-то.
Среди толпы было душно, жарко, морило, как в церкви, – и это на открытом воздухе, в свежий, ветреный вечер. Все отирали пот. Завязался бесконечный и неинтересный спор, о. Анемподист повторял кротко время от времени: «Пойдем на гору. Ульян! А Ульян»! Ульян же горячился и «обличал».
На первый раз «дух народный» нас сморил, и мы вдвоем отошли дальше, в лес.
Кучки людей увеличивались и умножались. В каждом кругу сидели с книгами. Ходить приходилось по тропам то вверх, то вниз, круто; кое-где тропа была такая скользкая и крутая, что мы чуть не падали и опирались на плечи мужиков, с добродушной радостью помогавших нам. За нами некоторые уже следовали серьезно, без любопытства, но со вниманием присматриваясь к нам.
Один, молодой, вдруг подошел от сторонки и сказал таинственно:
– А что, барин, я тебя спросить хотел.
– Что? спрашивай.
– Правда ли, говорят у нас, велено в Питинбурх[28]28
Общее для всей Н-ской губ. упорное название Петербурга. (Примеч. автора.)
[Закрыть] совет о вере собрать?
На возражения покачал недоверчиво головой и отошел.
Мы сначала пытались садиться под деревья, отдыхать, – но стоило присесть – тотчас собирался народ и теснился ожидательно, с тишиной и вежливостью. Один какой-то начал несмело, что вот, мол, говорят все о перстах да о поклонах, а что говорить, если «тут» (указал на сердце) ничего нет.
Это меня заинтересовало.
– А ты сам по какой вере?
Ответил помолчав, нерешительно и недоверчиво:
– Мы-то? Мы… по православной…
Спутник мой оживленно начал с ним рассуждать; вдруг откуда-то явился о. Никодим, точно из земли вырос. «На горе», то есть на эстраде, очевидно, был перерыв.
– Вы тут? Ну, а что вы тут?
– Да вот, рассуждаем, о. Никодим. Путаемся понемножку.
О. Никодим поглядел-поглядел на нашего собеседника – и вдруг бросился на него, хотя тот явно не походил на раскольника, и у меня уже было подозрение, что это – «немоляк».
– Ты, говоришь, православный? – уцепился о. Никодим со своей добродушнейшей яростью. – Ну хорошо, хорошо. А давно ль ты, православный, у исповеди-то был?
– Да мы в россейской… Как, значит, отцы – так и мы… А мы тут о своем говорили с господами…
– Нет, на исповеди-то когда был?
– Мы-то? Да ну в посту, скажем, был…
Спутник мой вмешался в разговор, чуя неладное. О. Никодим добродушно-победительно отошел. Со староверами ему интереснее говорить. А с эдаким – что!
Мы очутились на другом косогоре. Толпа немедленно завила нас в круг. О. Никодима не было, но зато под деревом, полулежа, расположился неизвестно откуда взявшийся о. Анемподист с Библией в руках.
Рядом сидел рыжеватый, лысоватый, худой мужик, лицо спокойное, упрямое, не очень доброе.
Мы спросили:
– Кончили рассуждать с Ульяном, о. Анемподист? Верно, о. Никодиму его на горе сдали. А где же «немоляи»?
О. Анемподист улыбнулся.
– Да вот они, перед вами. Вот Дмитрий Иванович, – и он указал на рыжего мужика. – Скажи-ка мне, Дмитрий Иванович, как ты толкуешь «в начале бе Слово»? Скажи-ка, я забыл, право забыл.
О. Анемподист (которого, впрочем, все очень любили) слишком явно хотел «демонстрировать» перед нами «немоляев». Дмитрий Иванович это почувствовал и отвечал крайне неохотно, недоверчиво, опасаясь нас. О. Анемподист известен, кроток и прост, – а это что за люди? Новые миссионеры прибыли? Уже слышно было так о нас в народе.
Однако понемногу Дмитрий Иванович разговорился. Выяснилось, что «их согласие», то есть кружок Дмитрия Ивановича (небольшой) – ничего не признает, кроме духа, принимая слова Писания иносказательно. Такое «согласие» довольно обычно, известно, – известны и возражения, которые мог представить о. Анемподист. Дмитрий Иванович говорил тонко, неглупо и упрямо. Всю Библию знает наизусть, хотя неграмотен. Считается столпом своего «согласия».
В круге сидело много и женщин. Все сидели тесно и близко, все сближаясь. Становилось опять душно. Внизу, у воды, ярче замелькали огоньки, богомольцы обходили озеро, шли один за другим, и озеро опоясалось подвижной, сверкающей цепочкой.
– Пройдем в лес, отдохнем немного одни, – сказал мне тихо мой спутник. – Потом поговорим.
Кое-как прошли через народ, дальше, дальше вглубь.
Странный лес, странные холмы, странные люди, странный вечер! Как будто не та земля, на которой стоит Петербург с его газетными интересами, либералами, чиновниками, дачами, выборами, дамами-благотворительницами, бесчисленными изданиями Максимов Горьких, жгучими волнениями по поводу кафешантанной певицы Вяльцевой, со всеми его тараканьими огорчениями и зловонно-тупыми веселостями. Не копошатся ли так называемые «культурные» люди в низкой яме, которая все оседает под их тяжестью, – и не здесь ли, на этих холмах, лежит зерно (только зерно), – откуда может вырасти истинная культура? Сюда пришли тысячи народа, из дальних мест, пешком, – только для того, чтобы говорить «о вере». Это для них серьезное, это для них важное, – может быть, самое важное в жизни. Важно, надо идти, надо говорить, надо слушать. И пришли, со своими мыслями, со своими книгами, уйдут – целый год будут жить и думать то и тем, что унесут отсюда. И без усилий, а просто потому, что для всего их существа это – важно. И так их много – и для всех один вопрос: как верить в Бога? Грубые и тонкие, злые и добрые, упрямые и кроткие, неподвижные и нетерпеливо-алчущие, новые и старые – все соединены одним: как надо верить? Где правда? Как молиться? Решить это, а там уже все будет ясно. Это – исток. Самое главное.
Кучки, кучки народа. Говорят, кричат, спорят. Слышно: «Лжеученье!», «Анафема!», «А преподобный говорит…», «А в XVII стихе сказано…» Кто-то надрывается тонко: «Сердце-то! Про сердце-то забыли! Бог любы есть…» – Изнемогшие спят на траве, с котомками под головами. Где не спорят – молятся иконам на деревьях, на полотнах, теплят свечи, поют – жужжат. Подальше, где поглуше, тоже молятся, по трое, иногда по двое: мать да дочь. Принесли с собой икону, повесили на ствол, читают на коленях, кладут поклоны. Это разных толков староверы, больше беспоповцы. Огоньки, где поглуше, ярче освещают нижнюю листву берез. Внизу, на тропе, у воды, – источник, бегущий с холма. Над ним крошечная часовенка, точно кукольный домик, игрушечная церковка. И тут огни, монашки читают по старой книге, молятся.
Мы отошли совсем в лес, далеко, и легли отдохнуть на траву, одни.
Но скоро нас опять потянуло к людям.
Окольной дорогой, через ручьи, мы как-то вышли сразу к часовне и эстраде, где, окруженный толпой народа, сражался о. Никодим, уже полуохрипший. С усилием мы взобрались к нему и присели на сундук с книгами.
Народ так теснился, что собеседник о. Никодима поднялся с другой стороны на приступочку и говорил, держась за перила.
Умное, довольно красивое и тонкое лицо, удивительно насмешливое. Говорит не сердясь, спокойно, и все где-то у него бродит неуловимая усмешка.
– Ты, знашь, о. Никодим, подозрительный, а я ничего, знашь, я тебя спросить, знашь, хочу, потому у меня сомнения разные, так вот ты мне, знашь, разъясни, а я, знашь, послушаю.
О. Никодим торопливо достает и перелистывает разные книжищи на пюпитре. Торопливо, так же упирая на «о», как и его противник, отвечает:
– Что ж, я этой речью твоей, Иван Евтихиевич, очень доволен, а только вот что скажу тебе…
Иван Евтихиевич спокойно перебивает:
– Да ты, знашь, сумнения мои выслушай вперед, а потом, знашь, и говори, и объясняй.
Долго вел, тонко, осторожно, диалектично, и спросил, наконец, – как это в Евангелии сказано «будьте мудры, как змеи», а у апостола в таком-то стихе тот же змий проклинается, ибо лукав, соблазнил Еву.
О. Никодим внезапно и неожиданно вскипел.
– Ну не есть ли ты лукавый сам и хитрый человек, Иван Евтихиевич! Видишь ты, что вывел! А я тебе скажу…
Начался ярый спор, весьма скоро принявший схоластический характер. Мы отошли.
На одной полянке сидел среди народа молодой юродивый и мычал. При нем мать, – все гладила его по руке. Говорили мы то с тем, то с другим, присаживаться не решались. Совсем стемнело. Огоньки удвоились, учетверились. Мы стали спускаться вниз кое с кем из народа, как вдруг к спутнику моему подошел молодой мужик и тронул его за рукав.
– Барин! Пойдем на ту гору. С тобой народ желает поговорить.
Под деревом густая толпа, громадная, и все увеличивающаяся. Мы прошли и сели в середину. У самого дерева сидели старики. Один рыжеватый, с лысиной, Иван Игнатьевич. Подальше – молодые парни, бабы, девки. Тотчас же стало от тесноты душно, сперто, – но мы уже привыкли.
– О чем, братцы, вы хотели поговорить? – спросил мой спутник.
Иван Игнатьевич, плотный рыжеватый старик, тотчас же степенно ответил:
– Да вот, о вере. Слышно, ты не миссионер. Думаем спросить тебя, как полагаешь, где правду-то искать? И какой, слышь, самый-то первый вопрос, самый-то важный?
Спутник мой сказал, что, по его разумению, самое важное – это чтобы все люди соединились в одну веру; говорил о церкви «истинной».
Беседа продолжалась, заговорили о конце мира, о втором пришествии. Радуются, понимают с полуслова наш неумелый, метафизический, книжный язык, помогают нам, переводят на свой, простой. Обо всем, о чем мы думали, читали, печалились, – думали и они у себя, в лесу, и, может быть, глубже и серьезнее, чем мы. Но им легче, их много, они вместе, – а мы, немногие, живем среди толпы, которая встречает всякую мысль о Боге грязной усмешкой, подозрением в ненормальности или… даже нечестности. И мы стыдимся нашей мысли даже здесь – но, видя, что они не боятся, не стыдятся – становимся смелее – и радуемся.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
– Старик, – говорю я. – А что ты думаешь о словах Спасителя – вот когда Он сказал об Иоанне, что «Я хочу, чтоб он пребыл, пока прииду»?
Иван Игнатьевич замялся, другой перебил.
– Ну, не имеет он мнения. Говори скорей, что знаешь.
Тут мы опять стали говорить о грядущей церкви Иоан-новой, Апокалиптической, и читали Откровение: «Дух и Невеста говорят: прииди»…
Удивительная шла беседа. Народ все прибывал, теснился, сжимал круг. Ветер стих, темное озеро с движущимся поясом огней лежало покойное, темное – и светлое, как черный бриллиант. Казалось, еще немного – и услышим мы – все сразу, как один человек, – тихие звоны храмов святого града, скользящие по воде. Увидим в плотном зеркале озера вместо черных холмов – отражение золотых глав, чуть уловимое мерцанье там, где на воды падает свет от свечей. Они, люди, говорившие с нами, самые далекие нам – были самые близкие. Мы сидели вместе, на одной земле, различные во всем: в обычаях, в преданиях, в истории, в одежде, в языке, в жизни, – и уже никто не замечал различия; у нас была одна сущность, одно важное для нас и для них. Оказалось одно, – потому что ведь ни мы не приноравливались к ним, ни они к нам . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нам вспомнились «интеллигенты», идущие «к меньшим братьям», занятые тем, чтобы одеться «как они», есть «как они», рубить дрова «как они», и верящие, что это путь к «слиянью». Думаю, что думают о «духе» – думают они о «брюхе» народа прежде всего и влечет их не любовь, а жалость. Жалость и любовь разделены непереходной пропастью. Они – враги.
А наши писатели «народные» – Успенский, Короленко, Решетников, Златовратский и другие – не о хлебе ли прежде всего и только они думали, не страдали ли жалостью, не будили ли жалость в читателях?
Скажут: какой же это «народ» здесь, на озере? Маленькая кучка начетчиков и «сектантов». Годы нужны, чтоб «изучать народ».
– Десяти жизней мало, чтобы «изучить народ» – скажу я. И пусть это не «народ». Но что же это такое? Ведь и не «не народ». Часть народа, во всяком случае. Часть, обращенная к нам той единой точкой, в которой возможно соприкосновение всех живых людей, без различия, – возможно истинное «слияние». И эта одна точка – все. Исток всего. Жива она – все остальное приложится, может приложиться. Так освещается вся темная комната, когда конец тонкой проволоки прикасается к другому узкому концу. А что знают о духе и всего молчаливого народа жалостливые, утомленные «дарами культуры» люди, идущие устраивать столовые, кормить – только кормить? Не мало ли этого? Народ ест, молчит – и глядит волком. «Накормите сначала»… Кормят. Или не кормят. Голодный голоден. И сытый вскоре опять голоден. И опять кормят сначала. Кормят или не кормят – народ все там же, все такой же чуждый, все так же молчит. И не выходит никакого слияния, точно глухие подходят к глухим.
Поздно, ночь темнеет, чернеет. Идем, наконец, вниз, сопровождаемые полуневидной толпой.
Подошла красивая, статная баба с ребенком на руках (племянником) – сноха Ивана Игнатьевича.
– Спасибо вам, спасибо. Не поедете ли к нам? Село наше двадцать верст будет от города. Мужа-то моего нету здесь, а уж так он о вере говорить любит! Пожалуйте к нам, господа! Поговорите с мужем-то, с Василием Ивановичем!
Спутник мой в темноте рассуждал громко:
– Да какие они «немоляи»! Ведь они только о молитве и говорят! Что-то странное!
– Хорошо, ну а Дмитрий Иванович? Чей-то голос из мрака возразил:
– А мы не Дмитрия Иванычева согласия. Мы следующего. Другой голос:
– Их молоканами тоже зовут.
– Да как сказать? – продолжал первый. – Всяко зовут. А все неправильно. Миссионеры зовут.
Простившись, дошли мы до первого холма и сели на краю подождать все еще сражавшегося о. Никодима. Кое-кто и тут к нам подсел. Парень, что спрашивал насчет совета о вере, три робких мужика и какой-то мещанинишко. Не могли остановиться, опять начали что-то о Царствии Божием, о льве и агнце, о вельможе и мужике. Огни все мелькали у воды, и служения не прекращались, хотя было темно, как в чуть приоткрытом погребе.
Наконец мы увидели спускающегося с холма о. Никодима и устремились к нему. Шел за нами и народ. О. Никодим объявил, что отправляется домой, на ночевку, устал, охрип, а что о. Анемподист еще сражается.
– Завтра утром опять на озеро пойду. Кой-кто из народа еще будут. Недоговорил.
Ко мне подошел мещанин.
– Позвольте мне карточку с адресом. Я письмо вам должен писать.
– Поди вон к тому барину, он тебе даст.
Мещанин шел с моим спутником до села и все время исповедовался, как он троих детей своих засек, работника заморозил, пил, вовсе все забыл, – а нынче, вот, потянуло и потянуло на Святое озеро молиться, и очень он мучится.
О. Никодим всю дорогу рассказывал мне о хитрости и лукавстве Ивана Евтихиевича – охрипшим басом, упирая на «о».
Вернулись в нашу избу. Голова уже не болела, но туман какой-то стоял перед глазами, – так неожиданно было все, что было.
Завтра уезжать? Конец Светлому озеру?
Лошадей мы заказали к десяти утра. Усталость, вдруг сказавшаяся, заставила нас тотчас же лечь. Татьянушка притащила нам сенники и «самоварчик», но не было сил пить чай. Сон тоже не приходил. Мы долго еще переговаривались.
Завтра уезжать? Конец Светлому озеру?
28 июня
С пяти часов опять не спим. Деревенская праздничная жизнь кругом. Голос Татьянушки:
– Не выдадите ли нам самоварчик? Выдали. Опять лежим.
Наконец, в восемь – поднялись кое-как. Едва оделись – Татьянушка с самоварчиком и с неожиданным известием:
– А вас там мужики дожидаются. Давно, часа три дожидаются. Они уж и чайку у нас попили. С озера мужики, много.
Не конец Светлому озеру! Мы ушли – оно само к нам пришло.
– Зови всех! – кричу я Татьянушке. И вмиг изба наша наполнилась.
Народ сидел на лавках, на стульях, на окнах и, главным образом, на полу.
Оказался тут и Дмитрий Иванович со своим духовным «толком», и Иван Игнатьевич, и целая туча других, известных и неизвестных.
«Согласие» Дмитрия Ивановича сидело отдельно, небольшой кучкой, поодаль: Иван Игнатьевич со своими – поближе.
Разговор был любопытнее вчерашнего.
«Согласие» Ивана Игнатьевича – не молоканское, не духоборческое, не немолякское: сами они называют себя «ищущими». Были сначала с Дмитрием Иванычем, но от него отошли. Признают все догматы, Писание принимают не духовно только, но исторически и реально, во Христа верят, как в Богочеловека. Признают «тайность» и думают, что для спасения нужна Евхаристия.
Мы спрашиваем, почему же, если они все это признают, – не идут они в «Российскую» церковь?
Но Иван Игнатьевич объясняет, – длинно, спокойно, с полным уважением к «Российской» церкви, – что она кажется им неподвижной, односторонней; священники не так охотно разъясняют некоторые вопросы, кое-чего и вовсе не любят касаться, например, Апокалипсиса, который, хоть и признается книгой боговдохновенной – за церковными службами не читается. Иван Игнатьевич и его «согласие» читают и любят Апокалипсис и много думают о грядущем.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
– Хорошо, – говорит мой спутник, – но если вы признаете, что без Евхаристии нельзя спастись, то как же быть? Ведь почему-нибудь не совершаете вы ее у себя?
– А мы еще не осмеливаемся, – тихо и серьезно отвечал Иван Игнатьевич.
В его серьезности и строгость, и надежда, и правда.
Дмитрия Ивановича я пытаюсь убедить, что в исключительной «духовности» есть демоничность, ибо только «дух», «5ociua)v», плоти и костей не имеет, вполне «духовен». Упрямый старик. И вся Библия для него лишь «типы». Замечательно, что «духовность» приводит к рационализму. Все «духовные» секты – секты рационалистические.
Кончили разговаривать – без конца, только потому, что уж пора было ехать. Все до последнего слова было неожиданно и хорошо.
Спутник мой рвется в село Ивана Игнатьевича, куда звала нас его сноха. Ну, посмотрим. А пока надо отправляться в город.
Едем назад в С.
«Дядька» наш оказался в самых близких отношениях с семьей Ивана Игнатьевича и всю дорогу рассказывал нам о них, о сыне Василии Ивановиче, о жене его, красивой, статной бабе, с которой мы разговаривали на озере. Особенно хвалил Василия Ивановича.
Поднялся холодный, серый ветер, и точно пылью заволокло небо. Такой силы ветер, что нельзя было глаз открыть.
Кое-как доехали. Ложусь отдохнуть, радуясь моему здешнему дивану. Уже культура. Спутник мой вечером еще заходил к о. Анемподисту.
Они с о. Никодимом, оказывается, вернулись только в девять часов, о. Никодим окончательно потерял голос на озере в это утро. Сражались еще часа 3–4, кучек, говорят, было немного; о. Никодим с раскольниками, о. Анемподист с немоляями, – но с какими? Ведь даже Дмитрий Иванович был все время в нашей избе.
24 июня
Рано утром пришел в наш недостроенный «отель» о. Никодим прощаться – уезжает домой, в Н. Пришел и о. Анемподист, который отправится с нами в скиты: Шарпанский и Комаровский.
О. Никодим невнятно хрипел что-то. О наших «немоляях» сказали вскользь.
Явился к нам исправник, вернувшийся из Н. Пожилой, слегка угрюмый человек с очень добрыми глазами, немногословный. Искренно желающий оказать нам «всякую помощь». На «начальство» не похож. Человек самый обыкновенный.
О. Анемподист сказал:
– Да поедемте с нами в скиты, Федор Кузьмич! Исправник тотчас же согласился и вышел сделать распоряжения.
Часов в 12 выехали, на трех тройках.
Впереди исправник с о. Анемподистом, потом мы (увы, опять в нашем «ковчеге»!), за нами еще любознательный здешний член суда, – в своем собственном тарантасе (с сиденьем!). Мы не совсем понимаем, откуда в С, где нет никакого «суда» – член суда, оседлый, со своим тарантасом, – но покоряемся очевидности, тем более, что член очень мил. Нервный блондин средних лет, немного его дергает, любезен, не без культурности, – даже «Мир Искусства» выписывает! Когда с Шарпана я пересаживаюсь к нему (ведь у него сиденье!) – говорим о Петербурге. Пошлости мало (в исправнике и совсем ее нет).