355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зинаида Гиппиус » Том 3. Алый меч » Текст книги (страница 24)
Том 3. Алый меч
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 15:04

Текст книги "Том 3. Алый меч"


Автор книги: Зинаида Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 38 страниц)

До Шарпана доехали очень скоро. До Комарова от С. – двадцать одна верста, но, чтобы заехать в Шарпан, надо сделать четыре крюка.

Дорога… обыкновенная; начинаем привыкать к ее ужасам.

Шарпан – самый неинтересный скит. Местоположение – ничего, высокие, развесистые деревья, – но уж слишком скит слился с деревушкой.

Есть и моленная, однако в кельях как-то семьями живут, и уж с грязцой, и все какие-то мужики да бабы.

«Настоятеля» их не было, ушел, говорят, в Комаровский скит.

Мальчишка провел нас на могилу матери Февронии – деревянная избушка без окон, внутри лавки – место могилы, посередине, огорожено, стоят иконы.

Избушки эти очень обыкновенны, на иных могилах, впрочем, только «голубец» – деревянный ящик в виде гроба, и «часовенка» – столб с крошечной покрышечкой, вделана медная икона.

От Шарпана на Комаров дорога почти все время лесом. В лесу – гати, ехать совсем невозможно. Идем пешком, но идти тоже скверно. Лес опять сплошной, тесный, а по дороге, очень широкой, лужи и доски.

Идем, видим – навстречу мужик в белой рубахе, не старый, с проседью, благообразный.

О. Анемподист остановил его.

– Да это ты, Ефим? Здраствуй. А мы у тебя в Шарпане были. Ты из Комарова?

Мужик оказался Шарпанским «настоятелем». Говорит без смущения и без приветливости. Узнал члена суда и спросил, где его барыня, с которой тот у них раньше был.

– Хорошо бы в игуменьи твою барыню. Игуменья чистенькая была бы!

Член улыбается, но, видимо, не очень польщен комплиментом Ефима его отсутствующей жене.

– А что, Ефим, – спросил о. Анемподист, – Комаровский настоятель, старец Олександр, – жив?

– Помер. Две недели как помер. Матери там страсть убиваются.

Ефим далеко не старец, к тому же неразговорчив. Мы рассчитывали на о. Александра и огорчились известием.

Скит Комаровский начинается Игнатьевской обителью (прежде мужской). Скит подзапущен, хотя не так, как в Шарпане; и деревня здесь далеко от обители, через поле, за горушкой.

Мы как-то сразу очутились в моленной. Тип их везде один. Здешняя пониже, погрязнее Чернухинской, но зато шире, точно из двух горниц, окна и справа и слева, иконостасная стена не доходит до правой стены, там закоулочек – и вторая дверь. Моленную вдоль разделяет стена, до половины, так что направо опять можно зайти, и там тоже закоулочек. По стенам лавки. Прекрасна громадная старинная икона Божией Матери, в сплошной жемчужной ризе.

Две древние, древние старицы в черных сарафанах, белых рукавах. Одна, мать Меропия, одутлая, желто-бледная (кажется, водянка у нее) – едва ходит. Другая, мать Маргарита, сухая, красноглазая старуха, в черном платке, еще древнее. Говорят, она выпивает. И то: чересчур болтлива и жалоблива. В обители с шести лет; рассказывала, как ее в молодости «на годы» посылали в Нижний и в Москву к богатым купцам читать, какие там «искушенья», как ее из-за них и постригли. Помнит хорошо разорение скитов в прошлом веке.

Но посреди рассказов о далеком – вдруг сразу вспомнит две недели назад умершего руководителя о. Александра – и начинает слезиться и причитать:

– Я ему: не помри ты, наш батюшка! А он: что ты, мать, я еще тебя поминать стану. Я еще против тебя робенок!

Заливается-плачет. Потом опять ничего, опять рассказывает чуть не о молодости своей, а через минуту снова:

– …а он мне: да я против тебя робенок! И зальется.

Сходили на могилу святого Ионы-Курносого, первого Игнатьевского настоятеля. Над могилкой должна стоять старая ель, кору с нее богомольцы берут от зубной боли. Но ель давно не стоит, а лежит, – один остов ее; и коры никакой нет, вся ель – белая от старости. Могила – не избушкой, только один «голубец» да «часовенка» в головах.

Из Игнатьевской обители, через поле, а потом через широкий болотистый луг, по очень удобным мосткам, мы перешли в Комаровскую женскую. Как здесь хорошо! Зеленая-зеленая поляна, прудок под нависшими березами, у пруда скамеечка.

За прудом, в линию, – скит: одинаковые двуоконные избушки, соединенные галерейками. Это одна «стая». Избушки чистенькие, крепенькие, – скит самый зажиточный, помогает Бугров из Н.

Мы обогнули стаю, зашли с другой стороны. И там луга; ближе – развесистые деревья, влево как будто огород. Чистенько – и заперто, словно вымерло. С галереек по этой стороне крылечки, плотно запертые. Под окнами незамысловатые цветы.

Направо – навес и каменная могила («голубец», только каменный) матери Манефы. Рядом – «било», деревянная доска, висячая, на горизонтальной палке. Тут же молоток на коже. Известно, что «било» установилось в скитах с запрещением колоколов. Есть, однако, искусницы, умеющие из «била» извлекать звуки не хуже колокольных.

Стучим в дверь, в одну, другую. Никто не выходит. Испугались? Стучим отовсюду.

Наконец вылез матерой мужик с лукавым лицом и стал утверждать, что «истинно никого нет», обе матери уехали, и что «истинно даже все ключи с собой увезли».

Из оконец тем временем высунулись полудеревянные лица молоденьких беличек. Они все подвязаны белыми платочками, есть недурные; одна, с крупной черной родинкой на подбородке, Маша, – совсем мила.

Болтаю с ними через окошко.

– Маша, а замуж пойдешь?

– Не пойду, – отвечает сурово, без искры в глазах, без улыбки, без смущения.

После долгих препирательств и лганья матерого мужика – нам все-таки отворили.

Настоятельниц, точно, не оказалось дома (или спрятались?) – но ключи налицо.

Моленная большая, с аркой, – из двух горниц, верно, – и образа хороши, но какая-то она не интимная. Благодаря отсутствию «матерей», должно быть, – нам здесь традиционного «самоварчика» не предложили, и мы были рады, что о. Анемподист заказал заранее чай на деревне, у своей знакомой «учительницы».

Захожу в «трапезную», соединенную со «стряпущей». Остальная компания где-то отстала.

«Стряпка» средних лет; тут же и девушки.

– Что же вы теперь едите? – спрашиваю.

– Капусту, грибы, а то кашу. Коли не пост – иной раз рыбу едим, а только редко. Встаем часу в пятом. В одиннадцатом часу обедаем. К вечеру ужинаем.

– Ну, а кто в огороде работает, либо в поле?

– Те еще середничают.

– А чай пьете?

– Чаю никогда не пьем. У нас и прибора этого нет.

И все, говорят, вранье. Они прехитрые. Попрощались мы с Машей. Хоть бы тут улыбнулась! Как бы не так. И любопытство-то у них какое-то мерзлое.

Пошли мы все опять через поле и горку – на деревню. В большой избе (поднятой, конечно) уже был самовар, хлеб, молоко, свежие ягоды.

«Учительница» о. Анемподиста оказалась его же недавней ученицей – девочкой на вид лет тринадцати, с косицей, в коротеньком коричневом коленкоровом платьице. Живет она и учительствует в соседнем селе, бедном, а теперь проводит у родителей-крестьян летнее «каникулярное» время.

– Печку-то тебе в твоей комнатке поправили? – спрашивает о. Анемподист.

Девочка грустно и робко отвечает:

– Нет…

Она кончила все два класса С-кого училища. Теперь получает 120 рублей в год за свою школу.

Какая странная маленькая «учительница»!

О. Анемподист был в веселом настроении духа, без конца пил чай и всех настоятельно угощал:

– Федор Кузьмич! Кушайте! Чай на чай – не палка на палку! Иван Александрович! Что же вы? Не бутылка, – раздастся!

На обратном пути со мной ехал исправник, грустно-угрюмый, добрый, удивительно простой.

Немногословно и коротко рассказывал он мне о том, как переживал его уезд голод, холеру, что было, что есть . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

О. Анемподист позвал нас вечером «в свою келью». Мы были утомлены (ведь пятьдесят верст сделали!) и, придя, посидели недолго.

Рассматривали альбомы, карточки о. Анемподиста в разные времена его жизни. Домик деревянненький, новенький, свой. Фисгармония в углу. Матушка молодая, наивненькая, от наивности, слава Богу, не робкая.

Мы думали уже завтра ехать обратно в Н., но спутник мой бредит немоляями и гадает, не презреть ли усталость, не поехать ли в село Ивана Игнатьевича, к сыну его Василию Ивановичу?

Ничего, однако, не решили. Утро вечера мудренее.

25 июня

Утром, только что сели пить чай, является наш служитель Михаил.

– Там вас, господа, мужик спрашивает. Очень спрашивает. С озера, говорит.

Вошел – худенький, маленький, невзрачный. Робкий и упрямый. Сектантский декадент. «О вере» говорить явился. Объяснил, что приехал и Василий Иванович (сын Ивана Игнатьевича) к нам. Свободно ли нам теперь?

Мы усадили «декадента», налили ему чаю.

Соображаем: сейчас придет исправник и о. Анемподист, – вести нас к молодому голове Ватрушкину, купцу, знаменитому С-кими деревянными изделиями.

– Вот что, – внезапно решаю я. – Мы сегодня еще не уедем. И приходите вы с Василием Ивановичем к нам часу в четвертом.

«Декадент» согласился. Сам он, кажется, больше насчет икон, хотя утверждает, что не Дмитрия Ивановича духовного «согласия».

– Да как вы оба сюда попали? По делу, что ли?

– И не то, что по делу, а так, понудило что-то идти говорить, и понудило. Слышно, ты, барин, не миссионер, а сам по себе. На озере, слышно, с нашими хорошо говорил. И понудило нас. Лошадей Василь Иванович запрет – да сюды. А я уж с ним.

Ушел робко.

Пока что – идем к Ватрушкину с исправником и о. Анемподистом.

Каменный дом. На дворе навесы для ложкарей и возы с товаром. Сам Ватрушкин – молодой, широкоплечий, чернобородый малый, развязный, добродушный, не без претензии на «лоск». В чесунче и в картузе. Показал товар, надарил нам ложек, повел к себе.

«Зало» разукрашено в самом вольнокупеческом духе. Лиловые лепные потолки.

– Мы что ж, нешто в Москве да в Питере не бывали! Самодоволен.

Пришла жена, не старая, но увядшая, с желтыми пятнами на лице, явно беременная.

– У вас много детей? – спрашиваю Ватрушкина.

– А сколько хотите! Штук семь есть. Все по улице бегают, сорванцы!

«Самоварчик» – в столовой. Чашки – «исправничьи», чуть не ведерные. Пирог на горчичном масле, несъедобный.

Разговор за чайком, с шуточками. Ватрушкин, кажется, не без хитринки в своем деле. К вопросам «веры» – равнодушен.

– Детишки да делишки. Тут уж не до веры. Не так ли, батя?

О. Анемподист присматривается, не без уважения. Часа в три мы дома. Опять заказали «самоварчик». Пришли наши «немоляи».

Василий Иванович – красивый, рыжебородый мужик лет тридцати пяти, с удивительно умными глазами. «Декадент» перед ним – заморыш, а он статный, здоровый, сильный. Да «декадент» и молчал больше, уступая слово Василию Ивановичу.

Говорили мы часов пять подряд.

– Пара лошадей у меня здесь, и лошадей забыл. Чудо это Божье, барин; ты книги читал, в Питинбурхе живешь, мы здесь, а в мыслях вот как сошлись. Пожалуй, будь добр, напиши нам.

Очень любопытен и опять неожидан был разговор. Они – сами знают, что их, «ищущих», миссионеры сбивают в одну кучу с молоканами, духоборами, штундистами, и что это им очень вредит во всех отношениях.

– Что ты будешь делать! Понятного такого человека не найти. Батюшки – они стараются, это что говорить, и усердные есть, а только не вникают, к чему им? Сейчас спросит, ежели приезжий какой, поважнее: ты молокан? Либо штундист? Начнешь ему свое изъяснять, а он поспешает: ну, да, да, вижу, молокан, – и про свое начнет, что там для них написано, чтобы молоканам говорить. Гладко так, доточно говорит, однако для нас неподходяще. Опять же – какая уж тут беседа? Он, батюшка-то, заране себе положил, что я в каждом словечке – заблудший, а у него вся Божья истина до последней порошинки, и нечего там и разбираться особенно, хочешь – бери, отрекайся от своего сплошь, не хочешь – оставайся заблудшим и превратным, штундистом либо молоканом. Разговоры длинные бывают, а все они короткие. Им – ну как, вот, хоть про «тайность» скажешь? Что, мол, за тайность за скрытая? Мы, мол, уже все знаем и всей полнотой обладаем. А мое такое, господин, разуменье: никакой человек не может утвердиться, что он всю истину до самого до кончика постиг, и уж дальше ей некуда в нем открываться. Много постиг, а устремляйся, и еще постигнешь; а не то, чтобы сесть, сапоги снять да упокоиться. Сподобил, мол, Бог; до кончика открыл. Истина-то она одна, да сразу не открывается. Скажем, к примеру, всхожу я на гору. Поле вижу кругом, – да не все. Взойду маленько – поле-то мне уж шире показывает, еще взойду, ан уж до леса вижу, далеко вижу. На всю-то гору не взойти, на нее, может, показано нам до второго пришествия Господа нашего Иисуса Христа идти, ну а всходить надо, пока твой час не придет. Истину-то познавать. Трудно, да надо. Поодиночке оно уж очень тяжело. А у нас народ упокоенный. Либо «духовное согласие»… Как пойдешь это все по-духовному понимать – и докатишься до точки, всего решиться можно. Однако и духовное соображение вначале много помогает. Вот хоть взять наш народ по деревням, которые православными считаются.

– А что?

– Да что. Вовсе без соображения живут, и ни к чему оно им. Господа миссионеры и батюшки верными овцами их считают, потому что они слова против них не говорят, в церковь по праздникам ходят, иконам молятся. «Во всем согласны?» – «Согласны». Благословит их приезжий батюшка-миссионер, порадуется и уедет. А то и вовсе о них не вспомнит – миссионеры-то, ведь, к нам, а не к ним, приезжают. Ну, а мы между народа живем, – так и знаем ихнюю-то веру. Иконы, скажем. Икона, вот ты говоришь, как бы портрет. Это пусть. Вхожу я в комнату, где высокого лица портрет – я шапку сниму. Уважение. А тем пуще, ежели и не человек изображен. Это дело одно. А у наших есть ли такое понятие? Войдет в избу: «Где у вас Бог-то? В какой угол молиться-то можно?» Ведь вот какое понятие. Что, мол, я пустому-то месту молиться буду? Бог-то, мол, и не видит, что молюсь. Оттого и нас, которые «духовного согласия», за безбожников считают. Нет икон – Бога нет. Вот ведь какое рассуждение. Или там баба приходит к священнику: «Отслужи ты мне, батюшка, Казанской молебен. Да мотри, не ошибись, не Смоленской отслужи, а Казанской!» Спросишь такую бабу: сколько, тетушка, Богородиц? Она те и начнет высчитывать, коли усердная к церкви: Смоленская – раз, Казанская – два, Толгская – три, Нечаянная Радость – четыре, Троеручица – пять… и пошла, и пошла, вон, мол, сколько их, ну…

Тощий мужик, «декадент», кажется, не перешел еще «к настоящему разумению» и упрямо начал что-то опять свое про иконы. Пытаюсь ему говорить о безбожии детей, если их воспитывать без икон, без всякого образного представления о Боге. Ведь сразу «духовно» понять все они не могут. Не убедился, но замолк. Не убеждает его и Василий Иванович; он, вероятно, надеется, что со временем «декадент» сам войдет в его «согласие».

Нам понятно все, что говорит Василий Иванович. Понятна и разница нашего положения, среды. Мы «интеллигенты», живущие в «Питинбурхе» – боремся с окружающим нас рационализмом, скепсисом, религиозным равнодушием, их боимся, – а они, здешние ищущие, борются с темным невежеством, стоящим на месте религии. И тем удивительнее, что они не пали окончательно, не остались в «духовном» рационализме («духовное согласие» – это один из видов рационализма, конечно) – а перейдя через него – победили эту реакцию. Евангелие они понимают реально и мистически. «Декадент» начал было что-то такое об Евхаристии как о «напоминании», а не «претворении» – но тотчас же вызвал горячие речи о «тайности» того необходимого и всеизменяющего «огня», который входит в человека, огня, несомненно, «чудесного»…

– И было у них одно сердце и одна душа, – говорит Василий Иванович про древних христиан. – Воистину «единомыслием исповедимы»… Откровение Святого Иоанна тоже мы много читаем. Ибо тут мудрость. Нельзя эту книгу откинуть. Сказано: если кто хоть слово единое откинет . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Беседа наша с Василием Ивановичем затянулась. Мы говорили ему все, что думали сами, чего ждем, на что надеемся. Говорили о грядущем. Он жадно расспрашивает нас, что написано обо всем этом в книгах, что думают другие «образованные» люди, к которым они далеки, а мы близки. Увы! Как было им сказать, что «образованные» люди большею частью вовсе об этом не думают, не ищут ни «правды», ни «веры», ни «любви»? А книжки? Какие книжки могли мы им посоветовать читать? «Нравоучительные» или просто «занимательные» издания «для народа»? Или Ренана? Или Толстого? Или, может быть, «Миссионерское Обозрение»? – этот темный ужас хамства и варварства?

Василий Иванович – тонкий, культурный человек в высшем смысле. Читать «Миссионерское Обозрение» – ему было бы оскорбительно, а Толстого бесполезно; Толстого как религиозного проповедника, он уже внутренно прошел и ушел дальше (отчасти и внешне; помню, он сказал вскользь: «Читали мы Толстова намеднись; не ндравится»)… Толстой же как художник не пленит Василия Ивановича: он от эстетики дальше, чем ребенок. В этой точке – у нас с ним глубокое различие, которое мы поняли не сразу. Мысли, и даже ощущения наши часто пересекаются, но пути, по которым мы пришли к ним, разнятся. И потому в цвете, в форме мысли – едва уловимая разница. Нам часто кажется, что Василию Ивановичу чего-то недостает но, Боже мой, нам столько самого нужного, недостает (не по нашей воле, может быть), чего у него много! В нем – жизненность, борьба серьезная, и жизнь – не помимо главного вопроса. И жизнь не подделанная под вопрос, а естественно сливающаяся с ним . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Случайно, во время беседы, выхожу в другую комнату. Вижу – незнакомый грустный мужик наполовину всунулся в открытое окно. Удивляюсь, – тем более, что этаж, хоть и очень низкий, но второй.

– Ты что?

– А мне послушать лестно. О вере говорят.

– Ты сам из каких?

– Мы-то? Мы плотники… И прибавил грустно:

– Из православных мы.

«Православные» здесь – или вполне равнодушны, или скучают и жаждут нового какого-нибудь движения, прочь от неподвижной полицейской и косной церковной духоты.

Долго наши «немоляи» (?!) не могли с нами расстаться. Этот разговор я считаю самым значительным и выясняющим положение дел и в настоящем и в будущем.

Наконец ушли. Солнце заходило, но ветер, дувший целый день, не лег. В многочисленные окна нашей угловой горницы видна была пустая базарная площадь с низкими серыми «рядами» вокруг, немощеная, но плотно убитая, как ток. На току неподвижно стояла одинокая лошадь без всякой упряжи, даже без уздечки, и ветер развевал ее жидкий хвост. Больше никого не было, и ничего. Глухой город, унылая земля! Казалось, тут ли быть живыми душам?

А нам страшно думать, что завтра мы уезжаем отсюда, возвращаемся в наш «центр культуры» – парадиз Петра Великого, городок Петербург.

Около девяти вечера пошли к о. Анемподисту. Сидели недолго. Тучи, грузные, иссиня-черные, завалили небо. Начиналась гроза и буря.

26 июня

Выезжаем утром в Н., в нашем «ковчеге».

Нас пришел проводить о. Анемподист с матушкой, принесли С-ских баранок на дорогу. Светило солнце, какое-то мокрое после ночной грозы, то и дело набегали и пробегали тучи. Было душно.

По дороге мы еще хотели заехать взглянуть на могилу о. Софонтия. Она в глубоком лесу. Раз в год староверы ходят туда на поклонение. А то и в одиночку ходят, по обету. Очень чтится батюшка Софонтий.

Верстах в семи от С, при лесной дороге, у края – «часовенка» (столбик с иконкой). От нее вьется вглубь частого, сырого елового леса чуть видная тропа.

Покинули на дороге «ковчег» наш и ямщика, – идем. Лес темный, душистый, еловые ветви, как лапы, тянутся поперек тропы, низко. Долго шли, все лес. Тихо так. Вот мостик и полянка, вся в длинных лиловых цветах. Рву их по дороге, смешивая с красной гвоздикой, яркой (лиловые цветы – бледные).

Мой спутник торопится:

– Скорее! Вон и ограда.

За полянкой – серый забор, кольями. Калиточка, тщательно припертая. Вошли. Высокие деревья и могилки. Посредине – избушка без окон, с широкою дверью, запертою, – могила старца. Отперли двери, вошли.

Много икон; место фоба, как везде, огорожено деревянной решеткой. Чисто, лавки кругом. Ладан в шаечке, свечи, выцветшие подушечки для «метаний». Тишина, глушь лесная. Постояли мы, гривеннички положили, – в головах пристроено место, где стоят иконы и свечи, – пошли. На калитке старая надпись печатными буквами, большая: «Б-ы-ли гре-шные Никита…» – дальше не разобрать.

Парило, солнце так и падало на плечи. Прошли мимо колодезя, который своими руками выкопал Софонтий. Здесь он спасался, здесь же и принял вольную кончину ради веры – сжег себя в срубе.

Отойдя несколько саженей – вспоминаю о своем лилово-красном букете. Надо было оставить на могиле. Ведь это его цветы, с его поляны. Спутник мой уже далеко, но я возвращаюсь. С трудом отмыкаю калитку, потом тяжелые двери могилы. Цветам хорошо в прохладной мгле, около темной иконы Богоматери.

А мне было страшно. Солнце опаляющее, глухая тишина яркого полдня, странная могила, – и тишина; главное – она. Тот неподвижный, блистающий час, когда одинокого человека тишина зовет по имени…

Быстро дошли назад, поехали. Надвигался Дождь. Полил. Потом опять стало ясно и жарко – надолго. И снова дождь. И снова солнце.

К вечеру приехали в Н. Воды, воды! Тут только мы поняли, как нам хочется мыться. В С, несмотря на все усилия, мы не могли достичь, чтобы купили глиняный таз на базаре. Михаил поливал нам из ковша над ведром!

Гостиница «Россия» (на этот раз мы остановились наверху, в Кремле) – «культурна» и дорога.

27 июня

Целый день спим. Несколько раз приходил М. (сын заволжского писателя) – мы все спали. Наконец пришел в третий раз, к вечеру. Решили ехать вместе в П-ский монастырь.

Монастырь над Волгой, старинный. Низкие, длинные галереи. Вечер был свежий, темный после теплого дождя. Пошли в ризницу с монахами, оттуда в библиотеку. Монахи зажгли свечи восковые, ибо уж темно, а окна маленькие в нишах. Книги кругом старинные, – чудесное Евангелие с рисунками в красках, синодик Иоанна Грозного… Что-то такое хорошее, тайное – и спокойное во всем, и в книгах, и в свечах, и в темных фигурах монахов под тяжелыми сводами.

Бродили за стенами монастыря по откосу. На Волге тени и полутуманы серебряные с сиренью. Отсюда Волга хороша.

М. пил у нас чай. Увлечен нашими рассказами о Светлояре.

28 июня

Делаем прощальные визиты. Отправились к о. Леонтию, на Варварскую улицу. Нету. Пошли к о. Никодиму, благо близко. Дома. Матушка не вышла. Вышла дочка, – бледная, в красной кофточке.

О. Никодим до сих пор еще хрипит. Говорили о сектантах, о народе. Пытаемся сказать ему, что в народе, действительно, много непонимания и неразумения, – хотя бы по отношению к иконам.

– Нет, – говорит о. Никодим хриповато, упирая на «о». – Это вы напрасно. Народ верит особо в Казанскую, особо в Смоленскую, особо во Владимирскую. Народ знает, что Владимирская шла по воздуху и потому дарует исцеление зрению.

Что делать? Умолкаем. Я выхожу на крошечный угловой балкончик. Внизу булочная, и золотой крендель висит на самом балконе о. Никодима, толстый, поскрипывая на железных шипах. Вьются улицы, серенькие, вымощенные громадным булыжником, словно арбузами. Изредка гремят дрожки. Слышен снизу мутный гул торгового города.

Был и чай с вареньем, пришел и о. Леонтий, молчаливый, не то угрюмый, не то застенчивый, как всегда. Посидели, поговорили еще – уехали. Надо укладываться.

Нас провожал М., хотел даже ехать с нами до Балахны.

Погода внезапно установилась. Очень жарко.

29 июня

На Волге. Жарко, однообразно. Едет какая-то семья, барышня, одна, две, maman, – и с ними компания молодых людей. Самый нестерпимый – офицер, потому что непрерывно рассказывает анекдоты, о каких-то зайцах, о денщике, о свинье и букашке, – и приятно шутит с юными барышнями.

На палубе не веселее. Бегают скверно одетые дети, стуча сапогами. У кают-компании второго класса примостились на скамейках тетки с вязаньями. Им молоденькая девушка в кожаном поясе и ситцевой блузке прочувствованным голосом читает знаменитое, потрясающе уродливое и пошлое стихотворение Навроцкого «Утес на Волге». Видно, нарочно книжку взяли на пароход. Тетки довольны очень. Довольна и незамысловатая барышня.

Ничего, занятно наблюдать. Но вскоре опять скучно. Берега плывут, плывут… Назойливые и наглые чайки так и чертят с визгами у самых бортов. Внизу палубные пассажиры сидят смирно и все что-то жуют.

Закат лилово-красный, точно мой букет с поляны старца Софонтия.

30 июня. Воскресенье

Опять в X., рано утром, в той же гостинице (где уже нам все приготовили). Не успели опомниться, умыться как следует, – от губернатора прислали лошадей, как раз сегодня – освящение старинной церкви Ильи Пророка, восстановленной местным миллионером и городским головой – Сандулеевым.

Спутник мой стал было отнекиваться, – не выспались мы и устали, – но я стремлюсь решительно. Церковь великолепная, одна из самых лучших и старых в X.

Часов около одиннадцати – едем. Пристава провели нас вперед. Служба шла соборне, с архиепископом.

Мы попали к Херувимской. Пение прямо небесное. Старинные Х-ские напевы. «Херувимская», «Достойно» и запри-частный стих особенно великолепны.

Очень хорошо и глубоко – архиерейское перекрещивание светильников.

Кончилось. Какой-то старичок во фраке прочел адрес, обращенный к Сандулееву. Сандулеев стоял тут же, небольшой, не толстый, с яйцеобразной лысоватой головой, с рас-чувствованным лицом. В адресе все повторялось слово «изящный» и «изящество».

Потом вышел на амвон архиепископ. Он весь великолепен, грузен, с большими чертами лица, глуховат, но еще бодр, несмотря на свои восемьдесят семь лет. Произнес речь, обращенную к Сандулееву.

– Теперь приблизьтесь, Николай Семенович.

Николай Семенович приблизился, и архиепископ вручил ему икону Ильи Пророка, с которой одаренный долго не знал, что делать, и наконец положил на аналой в сторонке.

Затем уже все окончательно окончилось, пошли к кресту. Губернатор познакомил нас с Сандулеевым и его женой, и они тотчас же пригласили нас к завтраку. Едем туда.

Растреллиевские покои с богатым (конечно, не весьма подходящим) убранством. На лестницу всходим вслед за архиепископом, которого медленно вводят наверх под руки. Жена Сандулеева – маленькая, полуполная, бледная и тихая женщина. Были какие-то и другие городские дамы.

В громадной зале накрыт стол, – покоем. Видны старания пышности. Печатное «menu»[29]29
  меню (фр.).


[Закрыть]
. Народу – без конца. Наискосок от меня, против архиепископа, – сидит худенький, беловолосый профессор Б., известный знаток раскола и русской древности. Прибыл на торжество. Очень выдержанный тип старого московского профессора. Весел чрезмерно, подвижен, хохотлив, любит торжественные завтраки и обеды. С почтенным архиепископом они в каком-то городе во дни юности вместе пребывали. И Б. не уставал вспоминать.

– Владыко, вы все мои увлечения знали. Как я из Петербурга пальто выписал, чтобы под ноги барышне подстелить. А она прошла – и засмеялась. И как я на кровле сидел и в трубу издали на барышню смотрел, от природы будучи робок. Помните, владыко?

Сам заливается – хохочет. Губернатор, который отделяет меня от архиепископа, и я – тоже принимаем участие в разговоре.

Спрашиваю владыку, поощрял он или порицал увлечения даровитого юноши. Глуховатый пастырь, уразумев вопрос, отвечает:

– Поощрял, поощрял…

И долго еще качает утвердительно головой.

Начались многочисленные речи. Б. говорил даже стихами.

Едва в четыре часа мы вырвались домой – объевшиеся, и голова кружилась.

В семь – обедать к губернатору.

Дом губернатора – удивительный, строгий, кажется, екатерининских времен. Балкон на Волгу, с другой стороны – широкий тенистый сад, весь душистый от цветочных ковров. Обедали в саду. Общество не очень большое, все больше приезжие (и профессор Б. здесь) – вице-губернатор и Р-ский (уездный) предводитель дворянства, барон Z. Старинный городок Р-ва, когда-то называвшийся «великим», – теперь маленький уездный городок Х-ской губернии, всего в полутора часах езды от X. Барон, тамошний предводитель дворянства, предпочитает жить в X. В Р-в мы собираемся съездить завтра, от утра до вечера.

Был еще за обедом один профессор местного лицея, Гур-нд. Молод, молчалив, самодоволен, в высшей степени неприятен. Грубый материалист. Мы с ним сразу столкнулись. Но и спорить не стоило. Оставить мертвеца хоронить мертвецов, прелестного Гур-нда – делать свою карьеру.

После обеда пошли на балкон пить кофе и засиделись до темноты. Б. стал серьезнее, говорил о своем. (Собеседник он плохой, не слушает и не вникает в чужое. Грех многих.)

Говорил, между прочим, что старообрядцы правы в своих суждениях…

Пытаюсь возразить на это, что православная церковь более права, если она допускает оба креста, оба перстосложения, допускает этим кое-какую свободу, движение, а потому «история – за нее», с нею, а не с расколом.

Далее Б. рассказывал, как к нему пришел однажды вечером Лев Толстой, собираясь писать роман из эпохи Петра I. (Давно это было!) Толстой сказал Б-у, что «все понимает в этой эпохе, а раскола не понимает». Сидели в то время у Б. в кухне крестьяне. Поговорив с Л. Толстым о расколе (ничего особенно не выяснив), Б. позвал крестьян. Крестьяне были, кажется, вовсе не раскольники, но в те времена Лев Толстой не знал хорошо ни тех, ни других. Он долго говорил с ними, расспрашивал, как они Богу молятся. Те ему что-то говорили: «Подай, Боже, чтобы на полях у нас колосилось, на лугах ворошилось, на дворах плодилось…» И Толстой был в восторге от этих жизненных прошений.

1 июля

Едем на целый день в Р-в.

С нами едет и барон Z – показывать «свой» город. Баронесса (ее вчера не было у губернатора) – une jolie laide[30]30
  хорошенькая, но неказистая (фр.).


[Закрыть]
, молодая дама не без приветливой наивности; очень хотела с нами познакомиться. Сам барон – белокур, весел. Оба супруга довольно приятны.

Кроме того, на завтраке у головы мы познакомились со здешним, Р-ским, меценатом Деевым, любителем и хранителем р-ской старины.

Здешний музей обязан существованием только ему. Де-ев – пожилой, сухой, живой и быстрый человек. Русский американец. У него сегодня будем обедать.

В соборе нас встретил протоиерей. Сначала он меня возмутил. Начал голосом, которым отвечают уроки и который я называю «зубрильным» – явно заученную наизусть историю собора, с годами и т. д.

– Когда же изменники-поляки…

Гул идет по церкви.

Но потом он оказался милым и простым. Ходил с нами по церкви. Указал на один, действительно прекрасный, образ Иоанна Богослова. Лучший, какой мы где-либо видели.

В саду, в беседке, слушали звоны знаменитых Р-ских колоколов – Сысоя Великого и Полиелея. Протоиерей махал белым платком – и гудели колокола, старые, согласные, спевшиеся, чуть-чуть уставшие, но покорные.

Услышав колокола – явился к нам и Деев. Тут же в Кремле, пошли по всем церквам. Кроме протоиерея, сопровождал нас еще один священник. Нет счета церквам, теремам, переходам и дворам, по которым мы ходили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю