355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зигфрид Ленц » Живой пример » Текст книги (страница 14)
Живой пример
  • Текст добавлен: 29 марта 2017, 18:30

Текст книги "Живой пример"


Автор книги: Зигфрид Ленц


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)

– Так на что же был похож этот инструмент?

– Он должен был помочь им бежать, – ответила Люси.

Мать издала жалобный стон, закрыла лицо руками и протестующе затрясла головой.

– Так что же это был за инструмент? – терпеливо спрашивал комиссар.

Люси молчала дольше обычного, а потом лишь повторила свой ответ. Тогда комиссар коснулся плеча ее матери и с казенным сочувствием произнес:

– Вы обе можете идти, благодарю вас. – И, обращаясь к Люси: – Вы помогли мне выполнить должные формальности.

Ошеломленная Люси подошла к нему; она не испытывала облегчения, скорее была обескуражена тем, что для нее, выходит, все кончилось и, по-видимому, без всяких последствий, в то время как судьба пекарей, по крайней мере одного из них, далеко еще не решилась, ибо комиссар снова уселся на табурет, на котором восседал вначале. И, словно почувствовав разочарование Люси, поняв ее порыв, комиссар подтвердил улыбкой, что отпускает ее, и сказал:

– Может случиться, что мне опять понадобится ваша помощь, тогда я вас извещу.

Все еще в растерянности Люси попрощалась с пекарями, коротко кивнула комиссару и последовала за матерью, которая, продолжая ловить ртом воздух, шла таким неверным шагом, словно теряла равновесие от непосильной ноши, и время от времени адресовала облупившимся стенам домов жалобные возгласы. Не слыша слов дочери, всецело поглощенная тем, что ей только что пришлось узнать, она не интересовалась, где Люси – рядом с ней или позади нее; пошатываясь, тащилась она вверх по улице, почти лишенной тени, и безропотно позволила дочери ввести себя в сад, а затем в дом. Она должна сейчас же лечь. Она должна выпить анисового ликера и лечь. Люси стащила с нее туфли; повернув эту грузную тушу набок, расстегнула пуговицы, крючки и пряжки, решительно распустила шнуровку, покамест все, что набухло и выпирало, не расслабилось и не обмякло, утратив напряженность. Люси присела на край дивана, подняла матери одну, потом другую мясистую руку, стала осторожно растирать выпуклости и впадинки, потом заглянула во все еще неподвижные от ужаса глаза матери и с чувством спокойного превосходства сказала:

– Не тревожься, тебе нечего бояться.

Мать собралась с силами и сделала поползновение обнять дочь, хотя это и получилось у нее как-то судорожно – казалось, она заталкивает Люси в сухую парилку. За этой неуклюжей лаской опять последовали жалобы и стоны:

– Зачем, Люси? Зачем ты это сделала? Почему тебе непременно надо все ставить на карту? – Она снова откинулась на подушки и уставилась в потолок. – Рано или поздно к таким людям приходит полиция.

– Послушай, мама, – сказала Люси, – можешь мне поверить: я не передавала в тюрьму ни писем, ни инструментов.

– Как нет? Но ты же призналась в этом! И объяснила причины, которые тобой руководили.

– Ты сама видела, мои причины не убедили комиссара.

– Но зачем же ты это сказала?

– Они не могут позволить себе прервать работу. Ни мастер Псатас – у него больная жена, ни мальчишка, который кормит едва ли не всю семью, ни тем более Семни – над ним тяготеет долг, связавший его на много лет вперед, обязательство, которое он сам с себя сложить не может.

– Как тебе хорошо все известно, – озабоченно сказала мать.

– Именно потому мне и пришлось взять это на себя. Я вызвалась сама, ведь я скорее могу себе это позволить, нежели любой из них, кроме того, папа бы мне помог. Знаешь, почему Семни работает в пекарне, а не сидит в тюрьме, как следовало бы на самом деле? Потому что так решил семейный совет: семейный совет заключил, что брат Семни, не способный прокормить семью, возьмет его вину на себя и пойдет в тюрьму вместо него, чтобы Семни мог зарабатывать на хлеб.

– Неужели ты совершенно не чувствуешь, как ты нас подвела? – спросила мать и отвернулась от Люси.

– Мы подводим других еще почище, – ответила Люси.

– Ох, какая же ты неблагодарная, – сказала мать, – ты страшно неблагодарная.

Валентин Пундт, который к концу читал все быстрее и быстрее и все чаще оговаривался, вдруг вскакивает на ноги. Никак его кто-то укусил, уколол или, может быть, ущипнул? Он вскакивает так стремительно и с таким грохотом, что Рита Зюссфельд испуганно смотрит на него, а откровенно дремавший Хеллер, вздрогнув, просыпается;да, случилось что-то серьезное, потому что Пундт, ничего не объясняя, засовывает обе руки в карманы куртки, роется там, что-то ищет и наконец вытаскивает бумажный носовой платок, от которого отрывает уголок размером не больше снежинки, похоже, он хочет наклеить этот клочок на крошечную ранку. Взволнованный педагог, которого никто не смеет остановить, находит клочок слишком толстым, дует на него, чтобы разнять бумагу на слои, пока не получает несколько клочков вместо одного – на сей раз они столь же легки, как снежные пушинки, – и подносит их на ладони к батарее: круговое движение, и вот здесь, в конференц– зале, тоже наступает ноябрь, и здесь идет снег, правда, искусственный и с чисто экспериментальной целью. Пундт следит за падающими бумажными хлопьями; внимательно наблюдая, куда они полетят, он наклоняется все ниже и наконец тычет указательным пальцем в одну точку: отсюда, вот отсюда и дует.

– Сквозняк? – с облегчением спрашивает Рита Зюссфельд.

– Невыносимый, – говорит Пундт. – Просто невозможно терпеть, мы подвергаем риску свое здоровье.

– Самое время, чтобы и педагогика выдвинула наконец своих мучеников, – заявляет Хеллер. – Может быть, нам удастся сообща что-нибудь подцепить. А для нашей надгробной плиты я предложил бы следующую надпись: «Они пали в борьбе за вечную тему для школьного сочинения. В поисках поучительного примера. Почтим их память продолжением поисков».

Рита Зюссфельд, смеясь, пододвигает к Хеллеру сигареты, а Пундт в эту минуту стоит на коленях перед батареей и рвет бумажный носовой платок, чтобы заткнуть щели возле труб.

– И люди еще превозносят прежних строителей, противопоставляют их нынешним. Смею вас заверить, тогда строили еще хуже, чем теперь, – как с точки зрения материала, так и качества работы.

– Вы будете читать дальше? – спрашивает Хеллер.

Нет, он уже закончил, отвечает Пундт, как раз успел дочитать свой отрывок до конца, правда, последнюю часть довольно сбивчиво, за что теперь просит извинения.

Он недоверчиво подносит ладонь к месту, где труба отопления входит в стену.

– Да, теперь лучше, так еще можно терпеть, ну вот, я опять в вашем распоряжении.

К удивлению коллег, Янпетер Хеллер хочет сказать не что основополагающее; хотя слушал он неохотно, с недовольной миной, он, не стесняясь, пускается в рассуждения. Так вот, прочитанные сегодня отрывки представляются ему наиболее приемлемыми из всех, что предлагались до сих пор, – они более наглядны, более достоверны и спорны, в лучшем смысле этого слова. Жизненный путь Люси Беербаум – он говорит это без всякой иронии – оказывается чем-то вроде кладезя педагогических чудес: стоит только запустить туда руку, как сразу вытащишь лакомый кус, прямо-таки созданный для хрестоматии. Сама Люси Беербаум, правда, тут ни при чем, это работа Иоганнеса Штайна, ведь именно из его книги «Цена надежды» и взяты оба эти эпизода – истории, по поводу которых он задается вопросом: не слишком ли уж они стройные, отделанные; короче говоря, его не устраивает, что живая жизнь сводится здесь к анекдоту, превращается в легко запоминающийся рассказ и потому дает повод подозревать какую-то махинацию. При всей пригодности этих текстов он хотел бы обратить внимание на возникающую опасность, а чтобы этой опасности избежать, не дать зародиться недоверию, он выбрал нечто совсем другое – эта находка заимствована им из одного журнала.

Пундт улыбается; ему, прожившему большую педагогическую жизнь, опасения Хеллера кажутся преувеличенными. Он говорит:

– Нет такой биографии, дорогой коллега, какую нельзя было бы свести к анекдоту, и меня ничуть не страшат поучительные истории – ведь они-то после нас и остаются. Кроме того, если мы хотим сделать чью-то жизнь заметной, мы волей – неволей должны что-то домыслить. То, что вы называете махинацией, лишь служит истине.

Согласна ли с этим Рита Зюссфельд?

Нет, она хочет только подытожить, кратко сформулировать тезисы, которые они со временем рассмотрят. Итак, они познакомились с эпизодом из детства Люси. Тезис: дозволенная кража. Затем следовало предложение директора Пундта. Тезис, с общего согласия, звучит: повод для самопожертвования. Может быть, коллега Хеллер тоже выступит теперь со своим предложением, чтобы…

Он выступит. Так ведь было условлено. Хеллер добавит свой отрывок к двум предыдущим, потом они посмотрят. Никто не возражает? Никто. Хеллер уже листает журнал, но предварительно он хочет кое-что сказать: в случае, если будет принято его предложение, придется, вероятно, написать краткое введение, ибо то, что он собирается прочитать, требует знания некоторых фактов. Он намерен перескочить через большой промежуток времени, через даты и события; хронология, обычная временная последовательность – это не его дело; поэтому, прочесывая биографию Люси Беербаум, он начал не с нулевой точки, свои просеки в этой чаще он прорубал, так сказать, вдоль и поперек. Рабочее название? «В одно и то же время».

– Я только позволю себе обратить ваше внимание на то, как в этом эпизоде одно поясняет другое, личное решение отражает общую ситуацию и так далее. После сжатого введения должен идти следующий текст:

В то самое время когда биолог Люси Беербаум искусственно создала у себя дома в Гамбурге тюремные условия и последовательно их соблюдала, западногерманский канцлер, несмотря на серьезные сомнения, вскрыл письмо Председателя Совета Министров восточногерманского государства и внимательно прочитал его до конца. В то время когда профессор Люси Беербаум, желая выразить свою солидарность с греческими коллегами, которых военная хунта арестовала с превентивной целью, выдерживала все внешние условия добровольного заключения, федеральный банк снизил учетную ставку до трех процентов, вслед зачем все свободные средства кредитных учреждений были поспешно обращены в процентные бумаги. В то время когда Люси Беербаум, не зная, чем кончится для нее это заключение, решилась на такую форму демонстративного сочувствия, в Западной Германии подумывали о том, что бы в связи с нехваткой мест в тюрьмах разместить арестованных во временных помещениях. В то время когда Люси Беербаум впустила к себе для трехминутной беседы делегацию из своего института – ссылаясь на незаменимость Люси, коллеги мягко уговаривали ее отказаться от добровольного заточения, – американскому президенту, как раз находившемуся в Западной Германии, показывали абстрактную живопись и часы с кукушкой; он решил увезти домой часы с кукушкой. В то время когда Иоганна, экономка Люси Беербаум, второй раз попросила у нее расчет, надеясь таким способом прекратить добровольную голодовку своей хозяйки, – на ратушной площади Гамбурга играл духовой оркестр военно-морской эскадры, ставшей на якорь в порту: подводные лодки, посыльное судно, неизбежные тральщики. В то время как у Люси Беербаум после недели добровольного заточения случился голодный обморок, полицейское пресс-бюро опубликовало оптимистический итог дорожных происшествий: было зарегистрировано шестьсот восемьдесят четыре несчастных случая. В то время когда профессор биологии Люси Беербаум, награжденная французскими «академическими пальмами», почетный член советской, английской и французской академий наук, узнала от одного репортера, что в Греции ее протест остался незамеченным, она не была ни удивлена, ни обескуражена. Она настояла на том, чтобы в тот же вечер праздновался день рождения ее племянницы Ильзы, правда сама она в торжестве участия не принимала. В то время как Люси Беербаум поймала свою экономку Иоганну на попытке увеличить тайком ее строго дозированный рацион, в Гамбурге литр молока стоил семьдесят шесть пфеннигов, булочка – от десяти до двенадцати пфеннигов, устрица – в зависимости от величины – от марки шестидесяти пфеннигов до двух марок восьмидесяти. В то время как Люси Беербаум, которую никто не убедил отказаться от ее замысла, продолжала свою демонстрацию, президент Египта объявил Израилю «священную войну» и вызвал на последний бой, предварительно выслав из страны войска Объединенных Наций в голубых касках; однако никто не верил в возможность военного конфликта. В то время как Люси Беербаум у себя дома придумала своеобразную форму для выражения сочувствия, пытливая общественность проявила недовольство, что в сообщении о смерти бывшего западногерманского канцлера не сказано «член бундестага» – титул «бундесканцлер в отставке», как должностная характеристика, представлялся неубедительным. В то время как биолог Люси Беербаум сочла необходимым откликнуться на путч в ее родной стране – своеобразно, но последовательно, упорно, но дилетантски, – в одной из гамбургских ежедневных газет появилось брачное объявление – искали женщину со следующими данными: «Всегда новая, и днем и ночью, вышедшая из мыльно – пенных вод, элегантная, как фуга Баха, пылко – нежная, как бифштекс в горящем виски, черно-сладкая, как далматинский мокко; наличие состояния не помеха». В то время как известный биолог Люси Беербаум решила привлечь всеобщее внимание к беде, постигшей ее греческих друзей и коллег, наследник и совладелец фирмы, понастроившей отелей на всем земном шаре, заявил, что его администрация уже разработала план строительства отеля на Луне, там будут телеэкраны во всю стену и коктейль – салон, а все остальное – как на Земле. В то время как Люси Беербаум подвергла себя добровольному заточению, новое правительство на ее родине так объяснило причины, побудившие его к насильственному захвату власти: «Беззастенчивый и подлый торг между партиями; бесстыдство значительной части прессы; постоянные посягательства на все основы государства».

Хеллер дочитал до этого места и, видимо, был уже близок к концу – так заключила Рита Зюссфельд, заметив, что он остановил указательный палец на рукописи строк за пять до окончания текста, стало быть, до сих пор; но в эту минуту он и его коллеги оборачиваются к двери, которую кто-то открывает хоть осторожно, но все же не бесшумно; на пороге появляется Майк Митчнер. Он кажется смущенным, на нем облегающие замшевые штаны и розовая рубашка с оборочками, которая выглядывает из подбитой мехом куртки; кончик пальца он сунул в рот, словно обжегшись, ко всему он еще разыгрывает легкий испуг; представ в таком виде, он просит извинения за то, что помешал.

– Найдхард, – удивленно произносит Хеллер и приветствует своего бывшего ученика, а тот пытается оправдать свое вторжение: он ждал снаружи, звонил, звал, но никого не дозвался, тогда пустился на поиски сам.

– Позвольте мне наконец представить: мой бывший ученик Найдхард Цох, более известный, наверно, под именем Майка Митчнера. С позволения сказать, кумир всех несогласных. А это госпожа доктор Зюссфельд.

– Очень рад.

– Директора Пундта ты уже знаешь.

– Да, мы познакомились после моего выступления.

– Как видишь, Найдхард, у нас самый разгар работы. Мы составляем замечательную хрестоматию. Я не могу сейчас ехать с тобой.

– Ничего, – говорит певец, – я подожду в холле и почитаю пока газету объединения немецких отелей, всю жизнь мечтал.

– Но у нас это может затянуться.

– Ничего, там лежит целая стопка газет.

Вдруг он подходит к Пундту и кладет на стол перед ним конверт.

– Мы с вами говорили о Харальде, помните?

– Да, – ошеломленно отвечает Пундт, – разумеется.

– Вот здесь несколько писем, которые прислал мне Харальд – в разное время. Мне кажется, что последнее для вас особенно интересно, оно, видимо, было написано незадолго до того, как это случилось с Харальдом, может, это вообще его последнее письмо.

От неожиданности Пундт встает, он хочет что-то сказать, поднимает руку, как будто вместе с ней поднимутся на поверхность нужные слова, может быть, и не такие уж значительные, но все же под стать самому жесту; но прежде чем он успевает что-то произнести, Найдхардом завладевает его бывший учитель и под руку отводит к дверям, откуда певец просит при случае вернуть ему письма и, пританцовывая, выходит из конференц– зала.

– Майк Митчнер, – раздельно говорит Хеллер и, подмигнув Рите Зюссфельд, добавляет: – Если мы, паче чаяния, не найдем ничего подходящего о Люси Беербаум, можно будет подумать о нем. Весьма прославленный крикун и повелитель целой общины восторженных юнцов.

– Вы дочитаете ваш текст? Последние фразы? – спрашивает Рита Зюссфельд.

Хеллер отрицательно качает головой, нет, он не будет дочитывать, при чтении вслух он заметил, что это нанизывание фактов не вызывает у него той взволнованности, которую он ощутил, когда читал про себя в первый раз, кроме того, надо признать, что самые эти факты представляются ему искусственно выхваченными из связи событий: застывшие мгновенья, способные, быть может, выпукло подать результат, но их недостаточно, чтобы показать, как этот результат получился. А ведь все дело как раз в этом: установить те элементы, факторы, влияния, которые предопределили результат. Он хочет взять свое первое предложение обратно. Пока что. Он принесет другие материалы. А вообще он просит взвесить, справедливо ли это будет по отношению к Люси Беербаум, если они наспех сойдутся на одном отрывке, не рассмотрев ее биографию полностью? Хотя бы для начала?

– Разве это не первое и не самое малое, что мы обязаны сделать? – вопрошает он Пундта и себя самого. – Разве мы не обязаны ей хотя бы этим?

Но Хеллеру не надо тратить столько слов на обоснование своих сомнений, после первого же его вопроса старый педагог утвердительно кивает головой.

13

Такого клаксона Янпетер Хеллер еще никогда не слышал: сначала он кашляет, будто прочищает горло, затем издает мелодичнейший протяжный звук, какой мог бы сделать честь певчему дрозду, и переходит в густое, настойчивое мычание. Поставив машину на большой стоянке среди высотных домов, Майк Митчнер два раза нажимает на этот клаксон и, как всегда, радуется при виде испуганных, обалдевших прохожих, которые готовы поклясться, что слышали мычание коровы, и теперь хотят на нее поглядеть. Майк машет кому-то наверху, на двенадцатом этаже; в отличие от Хеллера он увидел мелькнувшее в окне лицо, сигнал услышан, его появление заметили. Пойдемте, господин Хеллер. Они идут через опустевшую детскую площадку, мимо деревьев, закрепленных тугими якорными канатами, мимо бронзовых скульптур «Ребенок, катящий обруч», «Мальчик с гусями», омываемых холодным дождем вперемешку со снегом; направляются к главному входу, пробиваясь сквозь стену ветра, минуя освещенные витрины – галантерея, обувь, гастрономия. Вот мы и пришли, осторожно, дверь стеклянная.

Кто там держит лифт? Майк Митчнер нажимает кнопку и не отпускает, но ему все же не удается спустить лифт – чуть только он дойдет до второго этажа, как тут же снова ползет вверх на тринадцатый, вверх-вниз, словно этот лифт работает по принципу маятника или же, что, впрочем, больше похоже на правду, какое-нибудь бюро переезжает с этажа на этаж. Они поднимаются пешком на второй этаж, и здесь Майку удается перехватить лифт; в кабине на полу сидят две девочки и озабоченно разглядывают что-то в белой картонной коробке.

– Что вы тут делаете?

– Здравствуйте, господин Митчнер, а мы вас видели по телевизору, – говорят девочки.

На дне коробки наполовину прикрытая листьями салата лежит черепаха.

– Ее зовут Альберт, – сообщают девочки, – Альберт болен, у Альберта нет аппетита, поэтому мы и катаем его вверх и вниз. Если хотите, можете его потрогать.

Оба – Митчнер и его бывший учитель – добродушно похлопывают черепаху, желают ей вновь обрести хороший аппетит и выходят на двенадцатом этаже.

Дверь без таблички, значит, здесь, думает Хеллер, но, хотя он этого ожидал, ему все равно кажется странным, что за какой-то неприметной обычной дверью, покрашенной тусклой краской, живет Майк Митчнер, кому скорее подошла бы дверь из цветных стекол или занавес из хрустящих станиолевых лент.

Прошу заходить. И еще раз: милости просим. Спасибо, говорит Хеллер, спасибо; и в удивлении топчется на месте, так что Майку приходится подтолкнуть его из прихожей в большую светлую комнату. Нет ни афиш на стенах, ни картин, ни цветов, ничего такого, что оживляет и греет, что собирает пыль, но и манит посидеть подольше или по меньшей мере побуждает к сравнению. Вместо этого всюду стеклянные плоскости в металлической оправе, все отделано и оковано металлом, пластмассовая мебель, белая и безликая, прозрачные стеклянные часы, стеклянная книжная полка, на которой, к удивлению Хеллера, лежит старый бинокль. Здесь, среди этих белых стен, так и ждешь появления людей в белых халатах, и, если бы сейчас его самого заставили облачиться в такой халат, а налицо надели бы стерильную маску, Хеллер принял бы все безропотно, как дань этому помещению.

Там, в кресле, устремив пустой взгляд на золотистый механизм часов, сидит целлулоидная кукла в рост человека, с длинными волосами, длинными ресницами; нет, смотрите-ка, она двигается, встает сама собой и выдает улыбку, скупую и недвусмысленную, специально для Майка. И Юрген Клепач, задравший ногу на подоконник, прерывает поиски королевства из четырех букв, швыряет в сторону кроссворд и с улыбкой приветствует вошедших.

– Детки, – говорит Майк, – вы уже знаете моего старого учителя, я пригласил его закусить с нами, надеюсь, у вас что-нибудь найдется? Это господин Хеллер, а это Юрген Клепач и Тамара.

– Сардины в масле, – отвечает Клепач, – у нас завал сардин.

– У нас ведь были супы, – говорит Майк, – раковый суп, суп из бычьих хвостов, из угрей, луковый суп. Куда же они все девались?

– Тамара, – говорит Клепач, указывая на Тамару, но не столько с упреком, сколько для объяснения, – Тамара питается исключительно супами.

– Тогда надо будет принести что-нибудь из ресторана – и побольше чипсов. Но сперва дайте нам чего – нибудь выпить и, конечно, яблочный сок.

Они пьют пшеничную водку с яблочным соком, потом Майк Митчнер показывает своему бывшему учителю квартиру, разъясняет ему преимущества холода, голых стен, отсутствия украшений, что, по его мнению, исключительно соответствует нашему времени или даже служит его выражением, он, Майк, восхищается и конкретными утопиями нашей эпохи, и ее жестокими банальностями.

– Помните, господин Хеллер, как вы однажды сказали: «Банальности откровенней любой метафизики».

– Звучит неплохо, кроме того, я по-прежнему так считаю.

Но теперь он хотел бы узнать, что это за бинокль и почему он лежит на таком почетном месте? С этими словами он берет с полки привлекший его внимание бинокль, подносит его к глазам и тут же в удивлении опускает: окна дома напротив предстали ему в красноватом сумраке: это что же, ночной бинокль?

– Да, – говорит Майк, – это ночной бинокль, мне его подарил один приятель. Кстати, Харальд Пундт, сын вашего коллеги. У этого бинокля есть своя история.

– Ты знаешь, что он погиб?

– Да, – отвечает Майк.

– И что он покончил с собой после государственного экзамена?

– Да, и это знаю. Одно время мы жили вместе, это было давно, я тогда еще выступал с песнями протеста. Бедный парень. Бывали дни, когда он жил в каком-то экстазе, он мечтал испробовать новые возможности протеста, готов был даже на самоубийство, лишь бы привлечь внимание к неблагополучию.

– А его отец об этом знает? – спрашивает Хеллер, и Майк отвечает:

– Я с ним об этом не говорил.

Янпетер Хеллер подносит бинокль к глазам, наставляет его на многооконный фасад соседнего дома и слышит, как Майк произносит слово «Россия», а, помолчав немного, говорит:

– Этот бинокль из России, отец Харальда привез его с фронта как память о неприятном эпизоде на ничейной земле. Как-то в предрассветном сумраке, наверно был туман, старик Пундт свалился в яму с водой, куда до него попал уже другой человек – русский солдат, да-да, и тот, стоя по колено в воде, ухмыляясь, приветствовал нового пришельца. Им пришлось проторчать там вместе целый день, каждый держал свое оружие наготове, ну, можно себе представить, что это был за денек, обоим досталось: говорить друг с другом они не могли, спать было нельзя, оглянуться по сторонам они не решались и только с наступлением ночи общими усилиями выбрались наверх. На прощание они обменялись биноклями. Харальд преподнес его мне – подарок, в известной степени символический.

Майк забирает у Хеллера бинокль, тщательно наматывает ремень на соединительные дужки, прислушиваясь к тому, что происходит в соседней комнате: там Юрген Клепач нехотя отвечает кому-то по телефону-аппарат стоит прямо на полу – и, обходясь на удивление скудным количеством слов, пытается отрицать присутствие в квартире Майка Митчнера, во что на другом конце провода упорно не верят. Он заверяет, клянется, твердит одно и то же таким заученно – сварливым тоном, что это само по себе уже вызывает недоверие.

– Кто это? – приглушенно спрашивает Майк, и Клепач, прикрыв трубку рукой, шепчет:

– Какой-то идиотский универмаг, что-то вроде Хильмайера, у тебя, видишь ли, там назначен сеанс подписания автографов, собрались уже сотни людей.

– Скажи, что я приеду.

Такой уж он, Майк Митчнер, все решает в минуту. Он съездит туда, отдаст дань – и сразу обратно, с первоклассным набором блюд. Он просит извинить его и не сердиться. Пусть Хеллер тем временем располагается здесь поуютней – Майк именно так и говорит: «поуютней», – Тамара ему в этом посодействует. Он может послушать музыку, отдохнуть, а если пожелает, то и принять ванну – возможностей масса. Там, в универмаге, его ждут люди, некоторые, наверно, приехали издалека, потратили время; он, Майк Митчнер, не может их разочаровать, оставить одних, он должен ехать к ним. Что значит «оставить одних», со спокойным ехидством спрашивает Хеллер.

– То, что они совсем, совсем одни и потому имеют право на мое внимание, кроме того, я уже давно дал согласие на этот день.

– Значит, у тебя такое чувство, что ты им нужен?

– Да, я так думаю.

Тут из соседней комнаты выходит Клепач, размахивая листком бумаги.

– Так вот, слушайте. Встреча состоится действительно в универмаге «Хильмайер и Кнокке», эта храмина находится на Мёнкебергштрассе, нам надо подняться в мебельный отдел. Пока Майк нацарапает свои каракули, там будут надувать мебель. По крайней мере, я так понял.

– Мебель? – с интересом спрашивает Хеллер. – Демонстрация надувной мебели? Я хотел бы присутствовать.

– Тогда поехали все вместе, и Тамару захватим, – решает Майк, – если только влезем в машину.

Не совсем вперемешку, но впритирку друг к другу, в самых неудобных позах – у одного до боли зажата нога, другой неестественно вытянул руку, – набились они в маленькую машину с жесткими сиденьями, и Хеллер, не с целью посетовать на неудобство, а пытаясь выяснить, умеет ли Тамара, холодная, длинноногая, без запаха, говорить по-людски, рассуждает вслух о недостатках в строении человеческого тела и спрашивает, не приходилось ли ей при случае задумываться над проектами его улучшения?

Тамара не понимает вопроса и шепчет:

– Не понимаю, о чем вы?

Умеет, думает Хеллер, говорить она умеет, и он предлагает всем подумать, до чего же было бы удобно, если бы при необходимости можно было отвинтить, отцепить, отделить ту или иную часть тела, вот, скажем сейчас, в машине.

– Или в постели, – замечает Майк. – А еще во время футбольного матча на стадионе у Миллернтор.

Тамара открывает свой ротик сердечком, всегда слегка приоткрытый, и чуть слышно заявляет, что ей совершенно непонятно о чем речь: «Ведь все части нашего тела – единое целое!» – Майк не только поддерживает ее, но и одобряет за то, что она всегда ищет логику в фактах, «составляющих единое целое». Хеллер во власти раздражения уже готов подхватить и развить эту тему, но, глянув на профиль Тамары, на это непроницаемое лицо, начинает опасаться, что коль скоро она не понимала его до сих пор, то теперь уж наверняка не поймет, однако ему непременно надо что-то сделать, от чего-то освободиться.

– Значит, это будет сеанс подписания автографов, – спрашивает он, и Майк отвечает, перегоняя трамвай:

– Универмаги устраивают теперь такие мероприятия и тем сразу убивают двух зайцев.

– И что же они потом делают с твоими автографами? – спрашивает Хеллер. – Носят их все время с собой, кладут дома под стекло, используют как закладки для книг или едят с сахаром и корицей, как облатку – частицу тела своего бога?

– Они меняются, между прочим, – растерянно говорит Майк, – да, меняются автографами и продают их.

– Значит, используют для наживы, – заключает Хеллер. – Даже добытые с бою реликвии служат целям наживы. Вот видишь, какой нездоровый дух царит в твоей общине: предметы культа не исключены из меновой торговли, и ты еще эту торговлю поощряешь, заботясь об инфляционном затоплении рынка своими автографами.

– В нашей бывшей школе за мой автограф дают три плитки шоколада, – сообщает Майк.

– И такая курсовая цена даже не наводит тебя на размышления? – спрашивает Хеллер. – Тебя меняют на какао, молоко и сахар, может, в придачу дадут еще толченые орехи. Вот твой вклад в дело просвещения общества, заострения его критического сознания.

Говоря все это, Янпетер Хеллер испытывает облегчение, некое злобное торжество; в нем нарастает чувство мстительной радости, ибо теперь он берет реванш, – только вот за что? Этого он и сам толком не знает, может быть, за надувательство с обедом, за то, что его так стиснули чужие тела или за взгляды своего бывшего ученика, которые раздражают его тем сильнее, с чем большей самоуверенностью они преподносятся.

– Ты говоришь, Найдхард, что они одни и потому ты им нужен. В качестве кого? Уж не собираешься ли ты перевести их через Чермное море?[8] Или вывести из Хамельна к водам Везера, готовым их поглотить?[9] Кого они видят в тебе? Кем хотят избрать посредством свободного и тайного голосования? Допустим, своим кумиром. Они хотели бы походить на тебя, подражать тебе, быть такими, как ты. Но разве они знают, какой ты на самом деле? Много ли они успели узнать о тебе? Ты ведь учился задавать вопросы, так неужели ты никогда не спрашиваешь себя, на чем основан этот мнимый союз? Они-то ведь хотят только одного: отсидеться в сторонке, спрятаться, сдать ответственность в гардероб. Им нужен огонь, чтобы оживить омертвевшую от холода мечту, мечту о бегстве и освобождении и о воссоединении на некой таинственной земле. И ты раздуваешь этот огонь, ты распахиваешь перед ними ворота, за которыми они найдут то, чего никоим образом не заслужили – забвение. Священнослужитель при гитаре, ратующий за дешевую религию забвения. Неужели такая роль тебя устраивает? А знаешь ли ты, чему ты этим препятствуешь? Уводя их в поля блаженных, ты скрываешь от их взгляда то, что надо изменить здесь. – Хеллер замолчал. Он обдумывает сказанное. Не слишком ли жесткая логика получилась?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю