355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зигфрид Ленц » Живой пример » Текст книги (страница 3)
Живой пример
  • Текст добавлен: 29 марта 2017, 18:30

Текст книги "Живой пример"


Автор книги: Зигфрид Ленц


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)

Янпетер Хеллер швыряет стрелу на рукописи, поднимается, медленно обходит стол, отпивает глоток кофе и со стуком ставит чашку на блюдце. Собирается ли он с мыслями? Готовится ли дать бой? Да, он являет собой зрелище человека, который собирается с мыслями и готовится изложить нечто, чему уже давно настал срок и чего уже давно все ждут. Он решительно одергивает бордовый свитер, доказывая шерсти ее эластичность, и, вернувшись на свое место, констатирует то, что следовало констатировать еще до начала работы – их самонадеянность. А заключается она в том, что они пытаются отобрать вдохновляющие примеры, включить их в хрестоматию и преподнести юному читателю вот вам ваш спартанский Леонид, ваш доктор Швейцер, равняйтесь на них.

– Если хотите знать, примеры в педагогике – это своего рода рыбий жир, все глотают его с отвращением или, на худой конец, зажмурившись. Да ведь они же подавляют юного человека, лишают уверенности, раздражают и к тому же провоцируют самым недостойным образом. Вдохновляющие примеры в обычном смысле слова – это роскошные ненужности, фанфарные призывы неумелых воспитателей, при звуках которых воспитуемые затыкают уши. Все грандиозные примеры, начиная от Фермопил и кончая Ламбареном, это же всего – навсего сверкающее обольщение, ничего общего не имеющее с повседневной жизнью. Это же, если можно так сказать, удручающие своей недосягаемой высотой образы.

И если ему, Хеллеру, позволено будет чистосердечно высказаться, он должен признать: кто нынче хочет говорить о «вдохновляющих или живых примерах», тому следует искать их ее в исключительных ситуациях, а в повседневности, демонстрировать примерный образ действий именно в повседневности. Не сенсационные решения, а неприметный, скромный, неброский внешне и тем не менее приносящий пользу поступок; его-то, считает Хеллер, если уж вообще это необходимо, и следует показать в хрестоматии, поэтому он и предложил новеллу «Я отказываюсь».

Валентин Пундт понял Хеллера по-своему и поначалу отвечает спокойным жестом, но сразу давая понять, что хотел бы отсечь или отмести кое-что, например впечатление, будто речь идет о личных вкусах или будто отвергнутый текст, чего доброго, равнозначен личному поражению.

– Мы собрались здесь, – говорит Пундт, – чтобы выяснить, какие примеры еще годятся в наши дни, и чтобы в конце концов прийти к единому мнению, какое из «накопленных предложений» мы примем для хрестоматии.

– Быть может, мы сумеем общими силами создать такой вдохновляющий пример, – говорит Рита Зюссфельд.

– Во всяком случае, – продолжает Пундт, – можно смело утверждать, что молодежь хочет иметь перед глазами живой пример. Наша задача: показать ей примеры, которые отвечают требованиям нынешнего времени.

– И неназойливо разъясняют ей ее долг, призывают к подражанию, – дополняет Рита Зюссфельд.

– Или дают понять, что проявить героизм по силам каждому, – подхватывает Валентин Пундт.

– Причем тот, кого мы изберем достойным примером, должен обладать противоречивым характером, иначе говоря, человеческими слабостями, – еще раз вступает Рита Зюссфельд.

– Я мыслю себе этот пример как критерий в минуту неуверенности, – говорит Пундт, – как поддержку в принятии решения, и я мыслю себе его как стимул к сравнению, незаурядность побуждает к сравнению.

– Незаурядность противопоказана обществу, – отвечает Хеллер, – она сама себе в тягость. С незаурядностью мало кто в силах равняться.

Тут Рита Зюссфельд с полным правом осведомляется, что же вообще тогда можно использовать как вдохновляющий пример, и Пундт, соглашаясь, невольно кивает вслед ее словам, размеренно и нескончаемо долго.

Вот теперь-то Янпетер Хеллер доказывает, что не только хорошо подготовлен, но что знает, к чему он подготовлен; откинув голову, он стоит недвижно у «Стены воспоминаний» и повторяет им все, что продумал заранее; он вызывает в сумеречном конференц– зале два – три образа из тех примеров, какие с самого начала намеревался раздраконить и выбраковать, те надоевшие всем лица, что мелькают, выгоняя строчки, на страницах каждой хрестоматии, и полную непригодность которых он желал бы раз и навсегда установить.

Итак, он выводит на сцену неизменного капитана, который, следуя прискорбной традиции, идет ко дну вместе со своим судном, даже не пытаясь предпринять что-либо для своего спасения; Хеллер инкриминирует ему слепое и бессмысленное исполнение долга и отпускает, дав самую низкую оценку. Далее, он вызывает дух небезызвестного коменданта крепости, который вместе со своим гарнизоном не оставлял позиций до последнего патрона, дабы гражданское население беспрепятственно покинуло город; подобного субъекта, говорит Хеллер, следует рассматривать как сущее наказание, ему вовек не уразуметь, что никому не дано права одну жизнь возмещать другой жизнью. Далее Хеллер повелительным жестом подзывает безвременно ушедшего в мир иной альпиниста, который полагал, будто обязан доказать, что на вершину Эйгер с северной стороны можно взойти и зимой, одному, хотя его предупреждали об опасности; альпинист вообще не выдерживает экзамена, Хеллер молча заваливает его. Удачливый исследователь, который не задумывается над последствиями своих открытий; правитель, который отпускает на свободу грабителя с большой дороги, но ссылает усомнившегося брата; сапер, который на собственной спине взрывает пороховой заряд, дабы пробить брешь во вражеских укреплениях, – все расхожие разновидности высоких примеров получают от Хеллера право выступить, о каждом он дает язвительный отзыв, каждого подвергает дотошному экзамену и всех спроваживает, как подмоченный товар, залежавшийся в недрах самонадеянной педагогики.

– Подобных субъектов мы не вправе предлагать, – говорит он, – их мы обязаны запереть в шкаф с ядами. Истинные примеры – это такие, которые могут чему-то научить. Вышеприведенные, как их ни верти, ничему не научат.

Валентин Пундт пускает по кругу кулек с сушеными фруктами, предлагает сморщенные сливы, абрикосы, сушеные яблочные колечки, он молчаливо, но настоятельно понуждает своих коллег и добивается того, что каждый протягивает руку, достает из кулька фруктину и, повинуясь поощряющему взгляду, начинает ее есть. Хеллер жует раздраженно, с усилием размыкая склеивающиеся зубы, и нацеливается на какой-то колчан, чтобы ссыпать в него косточки, а Рита Зюссфельд достает изо рта уже надкушенную половину абрикоса, разглядывает ее не только удивленно, но с каким-то неприятным изумлением, после чего мрачно, словно опасаясь взрыва, вновь начинает жевать. А Пундт? Тот жует покорно, вяло, без всякого удовольствия, скорее сонно, но упорно, точно коала, жующий эвкалиптовые листья.

Старый педагог, которого Бекман рисовал в зеленых тонах на красно – буром фоне, в ответ на тираду Хеллера кивает. Он, безусловно, согласен с тем, что и вдохновляющие примеры можно забросить на чердаки былых времен, если они уже не соответствуют сегодняшнему жизненному опыту. Он не против беспощадной проверки, при которой обветшалым кумирам выдадут волчьи билеты. Все ставить под вопрос – одна из задач воспитателя, инспирация обоснованного сомнения должна только укрепить его позиции. Но разве не ждут извечно от воспитателя, что он даст тот или иной совет, ту или иную рекомендацию, то или иное предложение? Опорочить, скомпрометировать, сбросить с пьедестала, угробить – о да, в этом мы натренированы. Но что мы можем все-таки предложить?

– Покажите-ка, Хеллер, что у вас еще есть в запасе. Благородный пример столь же много говорит о себе, сколь и о том, кто его избрал. Не откроете ли вы ваш чемодан, набитый образцами, и не познакомите ли нас с имеющимся у вас выбором?

Подготовлен Янпетер Хеллер к такому повороту событий? Вынув изо рта сливовую косточку, он сжимает ее большим и указательным пальцами. Прицеливается в окно, но отказывается от своего намерения и щелчком отправляет ее в вертикально висящий сарбакан. После чего садится к столу.

– Вдохновляющий пример, – начинает он, – уже само это понятие в наши дни стало сомнительным и спорным, я хотел бы заменить его, я хотел бы переименовать этот раздел хрестоматии, назвав его «Естественные поступки». Когда я слышу слова «вдохновляющий пример», меня так и подмывает воздеть очи горе и встать по стойке «смирно». Переведем все в горизонтальное положение, да, да, в горизонтальное, а это значит: спустимся на землю. Примеры? Да стоит лишь оглянуться вокруг: служащий отдела социального обеспечения, который понимает тщетность своих усилий и все-таки не капитулирует; два представителя восточно– и западногерманской дирекции речного пароходства, связанные предписаниями, они тем не менее стараются идти навстречу друг другу, ведут переговоры об улучшении условий судоходства по внутренним водам; архивариус городского архива, которому обещаны всевозможные блага, если он понадежнее упрячет кое-какие документы, и который тем не менее убеждает сына писать диссертацию на тему «Роль руководящих деятелей города О. в период с 1933 по 1945 год»; полицейский, который признает, глядя на протянутую ему фотографию, что ему известна фамилия коллеги, пинающего сапогом в лицо упавшего студента. Вы спрашиваете, есть ли у меня предложения – разве это не предложения?

Валентин Пундт медлит с одобрением, его не убеждает расплывчатость самого понятия «долг» в этих примерах, и он не спеша поворачивает голову к Рите Зюссфельд, но та машинально пожимает плечами, ей необходимо в эту минуту знать:

– Надеюсь, еще не полшестого?

– Сейчас без четверти шесть, – отвечает ей Хеллер.

– Я должна ехать, мне уже давно надо ехать, чтобы успеть на заседание жюри в «Дом моряка», сегодня там голосование по премии Цюлленкоопа.

– Премия Цюлленкоопа?

– Ее присуждают ежегодно за лучшую журналистскую работу на тему «Гамбургская традиция».

Рита Зюссфельд просит извинить ее за столь внезапный отъезд, но они скоро встретятся, они продолжат поиски более или менее сносного примера, однако, чтобы в хорошем темпе и, во всяком случае, с большей надеждой на успех идти к цели, она предлагает неуклонно придерживаться избранных текстов, а, значит, в следующий раз сразу же рассмотреть предложение Пундта; его новелла называется «Ловушка», не так ли? Именно так.

Хеллер включает свет, замечает в руке Риты Зюссфельд маленький поблескивающий предмет, ключ от машины, он висит на тонкой цепочке и крутится вокруг указательного пальца Риты, точно пропеллер. Хеллер подает Рите Зюссфельд шарф. Та заталкивает его в свою кожаную папку, к рукописям. Плащ туда уж никак не затолкнешь, Пундт накидывает плащ ей на плечи; Рита Зюссфельд подает мужчинам руку, прохладную руку с очень нежной кожей, еще раз спрашивает, который час, после чего, издав легкий вопль – о нем скорее можно догадаться, чем испугаться его, – стремительно кидается к двери и выбегает в холл. Мужчины прислушиваются к ее шагам, оба, очевидно, считают, что Рита Зюссфельд вернется, и проходит немало времени, прежде чем они, облегченно вздохнув, поворачиваются друг к другу, вяло идут к столу и, точно заранее договорившись, одновременно собирают разбросанные по столу листы рукописей и аккуратно сбивают их в пачки единого формата.

3

Здесь, в Гамбурге, все полученные справки соответствуют истине: если выйти из пансиона Клёвер, если идти вдоль Альстера по направлению к городу и не глазеть на вспыхивающие, разбегающиеся огни на воде, а тщательно считать указанные тебе улицы и в конце концов, взойдя на белый мостик, круто свернуть направо, то незачем даже смотреть на табличку под фонарем, ты и сам нашел Альте-Рабенштрассе.

Пундт сам ее нашел. В отсыревшем, отяжелевшем пальто он пересекает крошечный лоскуток палисадника, звонит во входную дверь, видит, как в подъезде вспыхивает свет. У самого его лица что-то вдруг начинает потрескивать, шуршать, похрустывать, точно раки закопошились в жестяной коробке: переговорное устройство. Можно уже говорить? Нужно, быть может?

– Это Пундт. Повторяю: директор Пундт из Люнебурга.

Пундт вытаскивает пустую рамку из кармана, нажимает ручку двери, входит в подъезд, но не следует тот час заученно – приглашающему жесту человека в синем махровом халате, который приветливо встречает его, а прежде вытирает башмаки о кокосовый коврик, усердно, со вкусом. Уже тем, как Пундт держится, приближаясь к человеку в халате – склонив к плечу голову, одна рука предъявляет пустую рамку, другая протянута с просительной искренностью, – ему удается принести извинения за вторичное беспокойство.

– Мы всегда рады вас видеть, господин Пундт, заходите, заходите.

Ганс Майстер, возможно, он ровесник Пундта, помогает снять в коридоре пальто, улыбается добродушной, ободряющей улыбкой – эту улыбку господин Майстер демонстрирует на всех рекламных плакатах, которыми оклеены стены коридора: вот господин Майстер только что выписался из больницы, но благодаря страховке он улыбаясь, без боязни смотрит в будущее; а вот тут господин Майстер в очках, выписанных у окулиста, ободряет всех близоруких и дальнозорких; а вот там, на красно-белом плакате, символами домовладения красуются осененные его улыбкой садовые фартуки и ножницы; больные ноги и туристическая поездка, счет в банке и лакомства – все дает господину Майстеру повод для улыбки, на каждом плакате он подтверждает, что и у старости есть недурные шансы.

– Их развесила моя жена, – говорит господин Майстер.

Там, за дверью с матовым стеклом, в самом конце коридора, жил Харальд, и там он это сделал. Пундт, поворачиваясь, скользнул взглядом по этой двери. Он не хотел снимать пальто, но снял все-таки и, держа в руках рамку, следует за упорно улыбающимся господином Майстером в гостиную.

– Добрый день, госпожа Майстер.

Госпожа Майстер сидит за овальным столиком, перед ней груда каталогов с цветными иллюстрациями, рекламирующих луковицы голландских тюльпанов; по всей видимости, муж сидел напротив нее и выписывал номера заказов в блокнот. Пундт благодарит за предложенный стул, но больше никаких предложений не принимает; даже от рюмки водки отказывается, хотя господин Майстер утверждает: кто ее выпьет, того тотчас берет охота поведать историю своей жизни.

Как осмелится он сразу изложить причину своего визита, да еще в этот поздний час, как осмелится он начать нужный разговор и не испортить настроения Майстерам, которые получают удовольствие от чтения каталогов и выбора цветочных луковиц?

– В этих названиях захлебнуться можно, – говорит госпожа Майстер, – в названиях тюльпанов. «Королева Сирикит», ну, еще куда ни шло, да и «Леди Лестер» тоже нормально, но вот «Поцелуй солнца» или «Триумф Эрхардта», к ним нужно попривыкнуть. А еще: «Свет из Ауриха», надо же – из Ауриха, где я ходила в школу.

Пундт не увлекается цветами, он говорит: чрезмерно не увлекается. Он снова просит извинить его за беспокойство в такой час и объясняет, что привела его сюда слабая надежда. Пустая рамка подрагивает в его пальцах, он крутит ее, слегка наклоняет так, будто ищет источник света, луч которого мог бы уловить и направить дальше, к цели, но ее, эту цель, еще следует определить. Пундт ставит рамку на стол, поворачивает к госпоже Майстер матово-серой стенкой.

Эту рамку он нашел в вещах сына, пустую, но мальчик ею пользовался, о чем свидетельствуют оставшиеся следы, о чем особенно ясно свидетельствуют отогнутые скобы, он надеется, что господин или госпожа Майстер припомнят, где стояла рамка и чье лицо она обрамляла. Пундт благодарен за любые сведения.

– Любое указание поможет мне в моем деле, – говорит он.

Он снова берет рамку, протягивает сначала госпоже Майстер, потом господину Майстеру, он ничего не требует, он не донимает их, но готов оказать им помощь, он хочет помочь им вспомнить, а они уже готовы вспомнить, это он замечает по сосредоточенному молчанию, видит но их напряженным лицам, они уже ищут в памяти и сейчас найдут то, что заключено было некогда в рамке.

Господин Майстер сдается первый.

– Нет, – говорит он, – нет, не могу припомнить, – и, подняв воротник халата, прячет руки в рукава, словно отчаянно мерзнет. Ему очень жаль. И улыбается своей мягкой, ободряющей улыбкой, «улыбкой Майстера», на которую большой спрос, за которую хорошо платят.

Госпожа Майстер между тем все еще сидит неподвижно, упорно вспоминая, этакая коротышка с пупырчатой кожей; она кусает губы, поглаживает пальцами виски, не скрывая вспыхнувшей боли, а затем поднимается, выходит в коридор, приглашая за собой мужчин, идет в комнату, в которой жил Харальд.

– Здесь, – говорит она и кладет руку на угол пустого, усеянного подпалинами письменного стола, – здесь стояла рамка, и в ней фотография блондина с очень длинными волосами, да, и с гитарой. Вот здесь она стояла. Блондин с гитарой, теперь я точно вспомнила.

Валентин Пундт пристально разглядывает металлическую кровать, подоконник, приоткрытый шкаф; они отказываются давать объяснения. Он открывает ящик старомодного ночного столика – ящик пуст; перегнувшись через письменный стол, он заглядывает в корзинку для бумаг – ни клочка. Нигде никаких следов, остатков, никакого знака, и он медленно, точно эхо, повторяет:

– С гитарой.

Они выходят из комнаты, медленно, едва-едва тащутся друг за дружкой по коридору к вешалке, и тут дверной звонок впадает в буйное помешательство: не иначе разбойничье нападение, не иначе боевая тревога, но, пока Пундт, с отсыревшим пальто в руках, испуганно прислушивается, госпожа Майстер вздыхает и идет к двери, открывает ее и ждет, всем своим видом выражая покорность судьбе.

– Ну зачем ты так трезвонишь, Том, господи, почему ты не звонишь как взрослый человек?

– Улли ждет!

Ах, вот почему. Улли ждет.

И Том, худущий долговязый парень, треугольно-заячье лицо которого выражает бурную предприимчивость, добродушно улыбаясь, собирается протиснуться мимо них.

– Мне нужен мой маскхалат.

Ему нужен маскхалат. Его ничуть не смущает, что на него смотрят, пока он натягивает маскхалат поверх свитера, длинный, по щиколотку, маскхалат, в желтых от старости пятнах, кто знает, не лежал ли он некогда в снегах России, не маскировал ли солдата в сугробах Карелии; на белую грудь парень собственноручно прикрепляет Железный крест, который вытащил из школьного портфеля, видимо, в школе его и выменяв.

– Том, – говорит господин Майстер, – это отец Харальда.

Том подает Пундту руку, не выказывая ни удивления, ни особого внимания, и, даже подавая руку, не прерывает своих действий, ему нужно убегать, ему нужно к Улли, тот ждет его на улице под дождем и снегом. Но может быть, Том знает человека с гитарой? И Пундт протягивает ему пустую рамку.

– Она стояла на столе, на письменном столе Харальда, может быть, вы помните?

Том в маскхалате не задумывается ни на минуту, не напрягает память: это Майк, Майк Митчнер, кто же еще; Майк был кумиром Харальда. В голосе Тома проскальзывает удивление, в нем прослушивается настоятельный встречный вопрос: Майк – да разве вы не помните? Правда, Майк, когда он только начинал исполнять песни протеста, не нынешний Майк, великий, удачливый, к которому он, Том, сейчас и отправится, в честь которого он и натянул на себя маскхалат; этого Майка Харальд, к сожалению, не поставил бы на свой письменный стол. Сегодня Майк впервые выступает в большом концертном зале, потрясный вечер – «Свет, движение, музыка».

– Он американец? – спрашивает Пундт.

– Да нет же, – отвечает Том, – учился в нашей школе. Майк Митчнер – его сценический псевдоним, до выпускных экзаменов он звался Найдхарт Цох.

С наигранной вежливостью Том обращается к господину Майстеру:

– Я могу задержаться, дорогие родители, а потому не беспокойтесь о своем независимо мыслящем сыне.

– Возьми ключи, – напоминает госпожа Майстер.

– Пусть тебе приснится молодость, мамочка.

– Осторожней, – обрывает его господин Майстер, – думай о чем говоришь.

– Так я ж от чистого сердца, папочка, ты разве не понял?

Том в мешковатом халате, Том – белоснежный зайчонок, закладывает руку за спину, нащупывает дверную ручку и с высоты своего роста пытается изобразить преувеличенно почтительный поклон, но тут Пундт, аккуратно пряча пустую рамку в карман пальто, спрашивает:

– Вы ничего не имеете против, если я пойду с вами? Это, пожалуй, поможет мне кое в чем разобраться.

Господин и госпожа Майстер любезно кивают. Том выпрямился, поднял взгляд, он не изумлен, и, кажется, вообще его трудно чем-либо изумить.

– Ну, если вам разрешили, – говорит он, – если это поможет вам, пойдемте, я не против.

Улли тоже не против, хотя его мрачное молчание можно расценить иначе; согнувшись под бременем своей юности, угрюмый, понурый, он едва волочит ноги рядом с Валентином Пундтом сквозь дождь и снег, и кажется, что прислушивается только к позвякиванью металлической цепочки, которую носит под афганской дубленкой. Старый педагог шагает между ними с обнаженной головой, недолговечный снег тает на его волосах, лицо его поблескивает от влаги. Мысленно он уже начинает оценивать происходящее.

Они минуют Морвайде, сбегающую к реке лужайку с пожухлой травой и кирпичной башней, остатком старинных городских укреплений, за ней виден вокзал Дамтор, широкие, двустворчатые двери которого всасывают вечернее шествие молодежи; гроздьями, цепочками устремляется молодежь к вокзалу, нагруженная сумками, плюшевыми медвежатами и другим игрушечным зверьем, пледами, рюкзаками, надувными матрацами.

– Они что, на вокзале жить собираются?

– Нам тоже через него пройти придется, – отвечает Том, небрежно, с ледяной холодностью приветствуя группу ребят, несущих на плечах железную кровать, разукрашенную зелеными и розовыми гирляндами, на кровати, свесив длинную обтянутую сапогом ногу и покачивая ею, лежит девица.

Пундт замечает, что прохожие останавливаются, как и сам он остановился бы, чтобы поглазеть на сие безалаберное, но целеустремленное шествие, на своих развеселых несовершеннолетних современников, поглазеть, как уверенно шагают они, кто в дубленках, кто в пелеринах ангорской шерсти, как стряхивают снег с высоких папуасских причесок или с длинных шиллеровских локонов, разглядеть их, с ног до головы увешанных цепочками, амулетами и тяжеленными кольцами, будто они собрались защищаться от злобных чар. Пестрое шествие несет Пундта через здание вокзала, в этом потоке он ощущает себя инородным телом, всплывшим на поверхность обломком, увлекаемым течением, а несет его к территории выставки, к огромному залу, в огороженные кущи из «света, движения, музыки».

– Я представлял вас себе совсем другим, – внезапно произносит Том.

– Другим?

– Харальд называл вас иной раз «дорожный указатель», знак, показывающий одно – единственное направление и знающий одно-единственное направление, вам известны такие? Думается, сейчас мы движемся не в вашем направлении, но вы все-таки идете с нами…

– Харальд? – переспрашивает Пундт.

Том продолжает:

– Если я не ошибаюсь, Харальд должен был каждый день записывать на календаре, когда он вышел из школы и когда пришел домой. А вы проверяли его записи.

– Ничего себе шуточки, – мрачно буркает Улли.

– Что-то вы имеете против кружных путей, – продолжает Том, – и он не смел ходить кружными путями. О каждой бесцельно потраченной минуте он обязан был дать отчет, если я его правильно понял. Поэтому просто здорово, что вы хотите глянуть на Майка.

В толпе то возникает затор, то сталкиваются течения. Посетители выставки скандинавских продуктов со всех сторон теснят молодежное шествие, пробивают в нем бреши, перемешивают; накупив проспектов, нагрузившись образцами, они просачиваются с выставки, где не упустили случая попробовать север на зуб, домовитый, лакомый север, который не делает тайны из своего пристрастия к майонезу и все экспонаты искусно заляпывает этой приправой. Разноголосица, подхлестывающие воспоминания, вопросы:

– Как называется эта клейкая масса?

– Ködboller – это же фрикадельки?

– Оленья ветчина – вкуснотища!..

– …О пиве плохо не скажешь…

– А такие аппетитные бутерброды надо непременно…

– …О паштетах можно лишь…

Они объясняют друг другу виденное. Смакуют отведанное. Делают выводы.

Шествие молодежи вновь движется без помех по направлению к концертному залу, бесчинств никаких, хотя кипение энергии угадывается, присутствие полицейских здесь вовсе неоправданно, просто из-за явного миролюбия колонны, – оно выражено предметами, которые несут молодые люди: в открытых сумках Пундт видит коробки настольных игр, он обнаруживает кипу книжонок о Микки-Маусе, даже вязанье. Пундт пытается оценить все происходящее. В какой такой поход он впутался? Они что – выражают свое несогласие или намереваются от всего отречься? А может, собрались основать здесь царство несовершеннолетних? Царство воздушных замков и грез, незнающее скорби, не признающее взрослых? Не преградят ли они ему доступ туда, ему, такому глубокому старцу, уже седовласому, их заклятому врагу? У входа возникает толчея, но вовсе не потому, что шествие нарушило дисциплину, а потому, что владельцы кроватей, матрацев, стеганых одеял недостаточно быстро вытаскивают из сумок входные билеты. Взметнув свою ношу вверх, они теперь несут ее на головах, на плечах…

– Здесь я буду за главного, – говорит Том, – держитесь ближе ко мне, так не потеряетесь.

Пундт получает билет, и его впускают, ни недоверия, ни испытаний – ему позволено в пальто войти в зал, где уже два дня и две ночи свет обращается в музыку, а музыка перевоплощается в движение. Фиолетовые лучи двух прожекторов скачут, пляшут, проносятся по залу и внезапно скрещиваются на Пундте, пучком собираются на нем и ухватывают крепко, словно обнаружив в нем противника, чужака, затесавшегося в этот зал, и Пундт вынужден прикрыть глаза – тогда огни выпускают его и снова скачут, чертят по залу зигзаги, извилистые линии, круги и возвращаются назад, на сцену, образуя там свод над двумя инструментальными ансамблями.

Директор Пундт открывает глаза и оказывается перед необозримым террариумом: в одной стороне виден грот под грудой стульев, в другой – тропы и туннели, там беспечность воздвигла себе постамент, а тут осторожность нашла укрытие за одеялами. На резиновом матраце, сплетя лапы, растянулись две сони мужского пола, пятнистый хомячок в солнечных очках, время от времени набивая рот рисовыми хлопьями, словно сторожит их покой. Стайка тушканчиков в коротеньких юбочках прошмыгнула в туалет мимо броненосцев, которые до одури дотанцевались, присосавшись друг к другу длиннющими губами. Пундт стоит как вкопанный. Пундт держится за что-то обеими руками. Все, что он видит, он оценивает со своей точки зрения. Под эстрадой две морские свинки, одна сидя, другая лежа, играют, дымя сигаретами, в шахматы, а неподалеку негритянка в белых обтягивающих брючках, ритмично хлопая в ладоши, равномерно качает головой из стороны в сторону. Тритоны, стуча ластами, покидают в эту минуту танцевальную площадку и группируются по стойке «вольно» у окна, одного из них Пундт, кажется, знает, встречал его в совсем ином мире. Это его ученик Эккелькамп. И над всей этой спящей, танцующей, играющей живностью скользят, схлестываясь со сладковатыми клубами дыма, что поднимаются от пола террариума к потолку, фиолетовые и желтые огни.

Пундт находит свободный раскладной стульчик и с интересом приглядывается к изнемогающим музыкантам двух ансамблей, ансамбли эти, кажется, уже не слышат друг друга и средствами музыки доказывают что-то весьма и весьма различное: вполне правомерную тоску сборщиков хлопка и не менее правомерную грусть латиноамериканского партизана. Исполнение отличается сдержанностью, исполнители углублены в себя, они не трубят сбор, а тем более не бросают вызова обществу; скорее отрешенность в манере их исполнения воссоздает картины плача и стенаний – бесполезного плача, бесполезных стенаний, как можно предположить. Пундту хочется курить, но, хоть многие здесь курят, он не осмеливается. Он снимает пальто и кладет его себе на колени. На самой нижней ступеньке лестницы появляется Том, теперь он не один в маскхалате, он делит свой балахон с девчонкой, которая как раз в эту минуту высовывает голову из широкого ворота, встряхивает волосами, поднимает сияющую мордашку и ждет аплодисментов за удачное воссоединение в двуединое существо. Спотыкнутся ли они? Упадут ли друг на дружку? Нет, они стоят, прислонясь к стене. Маскхалат оживает и выдает, что руки их вступили в оживленный разговор.

Улли, очень точно рассчитав, двинулся по диагонали к группе важно восседающих на корточках парней. Они образовали круг, и по кругу ходит, передаваемая с нарочитым величием, дымящаяся трубка, трубка мира, трубка упоения, трубка забвения, которую получает и Улли; он тоже безмолвно присел на корточки и дождался своей очереди. Взгляды парней с надеждой устремлены вдаль, они вот – вот увидят свою комету или хвост своей кометы, которая утешит их за все несправедливости, пережитые из-за физики, математики и латыни. Ленивые аплодисменты тому и другому ансамблю, вернее говоря, решению музыкантов кончить и удалиться; но ретируются они, все-таки кланяясь, освобождают сцену для некоего ярко-пестрого павлина, который появляется в ослепительной шелковой рубашке, со всезнающей улыбкой на устах, ловко выхватывает микрофон, секунду – другую отводит дрессировке шнура, после чего на мгновение застывает, сосредоточиваясь, словно собирается поведать миру не малость какую, а нечто грандиозное, по меньшей мере наступление новой эры. Так оно и есть: объявляется «его» выход, подтверждается «его» доподлинное здесь присутствие. «Он» выйдет на эстраду, «он» будет среди нас, даст нашим страстным устремлениям новое выражение, «он» – Майк Митчнер. Павлин повертывается, заправляет сзади шелковую рубашку в брюки, обращает недвижный взгляд к кулисам и, глянь-ка: вот выходит «он» с гитарой, раскидывает широко руки – подает сигнал к пронзительно оглушающему всеобщему пробуждению.

Пундт вздрагивает. Кругом все ходуном ходит, они что-то выкрикивают, они вскакивают, как из-под земли вырастают, стремительно кидаются вперед, топочут, сбрасывают с себя сон и апатию, символизирующую их неприхотливость, пронзительными возгласами приветствуют белокурого впалощекого парня. Пундт ясно слышит жужжание циркульных пил, пронзительный свист, грохот дрели, визг вращающихся точильных камней, лязг ножниц для резки металла и, хоть он «водитель никакой», тонкий писк спускающей шипы. Растопыренные пальцы тянутся к эстраде. Юнцы и девицы воют, хлопают в ладоши, рвут на себе волосы и, стекаясь к подножию эстрады, вот-вот возьмут ее штурмом, а длинногривого парня, рыжеватая бородка которого поблескивает, точно смазанная репейным маслом, в фанатичном безумии раздерут на куски, дабы тут же, не сходя с места и ничем не приправив, сожрать без остатка или проделать еще что-нибудь подобное. Но вот он шевельнулся, сменил позу, которую можно было понять и как выражение преданности, и как благословение, и, улыбаясь, ставит ногу на стул. Тотчас бросается в глаза длина обтянутой замшевыми брюками ноги. Павлин вешает микрофон на стойку, пятится задом и, щелкнув пальцами, вызывает вспышку многоцветных лучей, что, танцуя, скачут по залу, пока не находят его и не скрещиваются на нем, на МАЙКЕ МИТЧНЕРЕ. Для начала Майк берет аккорд и опускает голову, требуя тишины, но не достигает желаемого, он к этому привык, он ко всему готов и потому, внезапно выпрямившись, застывает. Он что-то обнаружил, нет, он наткнулся взглядом на какую-то точку в зале, на которой фиксирует свое внимание – на Пундта, быть может? – и начинает концерт с «Midnight letter»[2]. Майк Митчнер стонет. Всхлипывает. Сдавленные звуки, точно застывшие, подтверждают те муки, какие испытывал он, строча свое midnight letter,испытывал, испытывает и будет испытывать, ибо письмо это, писанное в полночь, должно все, все – все сказать Кэти, и прежде всего оно должно положить конец его одиночеству и холоду вокруг него, но слова, что в полночь удаются и кажутся убедительными, поутру уже не годятся, оказываются пресными, неуклюжими, неуместными, а настоящие слова встречаются нечасто, и это каждый раз удерживает пишущего – в полночь он обладает монополией на вдохновение, а утром – на всеразрушающую критику – от отправки маловразумительного письма. Слушатели захвачены ритмичными волнами страдания, они понимают Митча, их одолевают, очевидно, те же лексические трудности, и они стонут вместе с ним, всхлипывают вместе с ним, а совсем молоденькая девчонка, коротконогая, с бесформенными икрами, бросается на пол и, ползая на животе, начинает описывать круги. Голова ее мотается во все стороны, волосы метут пол, кажется, будто кто-то бешено размахался метелкой; может, она ищет заветное слово, слово, которым удовольствовался бы Майк Митчнер.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю