Текст книги "Живой пример"
Автор книги: Зигфрид Ленц
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)
Annotation
Роман посвящен проблемам современной западногерманской молодежи, которая задумывается о нравственном, духовном содержании бытия, ищет в жизни достойных человека нравственных примеров. Основная мысль автора – не допустить, чтобы людьми овладело равнодушие, ибо каждый человек должен чувствовать себя ответственным за то, что происходит в мире.
Зигфрид Ленц. Живой пример
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
Ю. Архипов Уроки Зигфрида Ленца
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
Зигфрид Ленц. Живой пример
1
Не спешите, не спешите: не могут же они все разом очутиться здесь. Не могут же они будто случайно прибыть на один и тот же затянутый ноябрьским туманом вокзал или внезапно, словно посылки, доставленные почтальоном, оказаться в сумрачном, запертом в клетку строительных лесов отеле. Нельзя же, избавив их от усилий, необходимых для сближения, взять и просто втолкнуть в увешанный оружием конференц-зал и затем показывать, как вершат они свое нелегкое дело – в городе, который сам вершит суд и расправу над каждым, кто в него попал. И нельзя, никак нельзя изобразить их, коль скоро они попали в гравитационное поле Гамбурга, наглухо отгороженными от всех и вся, словно бы в городе пребывают одни они со своим конкретным заданием, ибо того, кто в этот город приезжает с поручениями, планами, с намерением участвовать в том или ином совещании, невольно оценивают, сопоставляют и сравнивают – стало быть, и его тоже, и Валентина Пундта, крупного чопорного человека с гладко зачесанными волосами, который поднимается по эскалатору в зал ожидания Главного вокзала.
Признаемся сразу: тот, кто, помедлив, остановился в слабо освещенном зале и сейчас по ошибке двинется к совсем другому выходу – в одной руке кожаный чемодан, в другой – тяжелый, весь в пятнах портфель, – это и есть Валентин Пундт, некогда в юности попавший на глаза Бекману[1] и послуживший ему моделью для картины «Северогерманский учитель», – один из трех специалистов, выполняющих поручение комиссии Министерства по делам культов и просвещения и работающих над созданием солидной хрестоматии для немецких школьников: на сей раз все трое собираются в Гамбурге, в промозглом ноябре, способном все вконец испакостить.
Валентин Пундт нерешительно, не обратив на себя чьего-либо внимания – сам же он не спускает глаз с группы усталых отупевших людей, таскающих за собой картонные коробки, точно ноющих, упирающихся детей, – двигается к выходу, но в ошибочном направлении, и по дороге узнает, чего только не предлагает приезжему город Гамбург и как тут перемешиваются самые разнообразные события. Вот, например, они, три специалиста, в благотворном уединении обсудят третий раздел новой хрестоматии для немецких школьников, а гамбургский порт отметит свой более чем семисотлетний юбилей; в День открытых дверей, объявленный военно – морским флотом, на линях и мачтах, как подобает, будут полоскаться на ветру флаги расцвечивания, каждому позволено будет подняться на пункт управления огнем и дать залп по холодильникам Альтоны, повар будет разыгрывать кока и всем раздавать страшенные порции вяленой трески с картофелем.
– Нет, вы ошиблись, здесь выход на Глокенгиссерваль, а Кирхеналлее на другой стороне, – говорит полицейский.
Поэтому Валентин Пундт второй раз пересекает мрачный, со всех сторон продуваемый зал и удивляется, как неуважительно тычут, подметая пол, две уборщицы широченную щетку в башмаки стоящих вокруг людей. Щетку они толкают перед собой резкими движениями, щетина шуршит по грязному кафелю, взбудораживает пыль, и она клубами поднимается вверх, до потускневшей стеклянной крыши, под которой в длительном заточении пребывают взъерошенные голуби. Валентин Пундт твердо знает, что у выхода на Кирхеналлее, рядом с почтовым ящиком, почтовым ящиком «необъятной величины», как описала его госпожа доктор Зюссфельд, его ждут; для кого – нибудь другого этот факт послужил бы поводом изменить шаг, решительнее, сосредоточеннее, нетерпеливее двинуться к месту встречи, быть может, даже заключить с самим собой пари, что… или что… не… но Валентин Пундт, шершавокожий, неприступный и явно озабоченный тем, чтобы не подавать вида, как тяжела его ноша, пробирается по мрачному залу, чопорно и размеренно шагая, в длиннополом непромокаемом пальто, словно сохранившем в себе изрядную толику сырости, быть может сырости осеннего ельника, а потому вполне понятно, что низкорослые турки, греки и югославы при виде Валентина Пундта прерывают свои душесогревающие беседы, подталкивают друг друга локтями, многозначительно кивают друг другу и ухмыляются, глядя, как он движется к выходу, ухитрившись при этом рассечь встречную группу школьников. А кто все еще смотрит ему вслед, видит, как он, едва выйдя из зала, поворачивает голову налево, и там, по всей вероятности – ибо больше уже не смотрит направо, – обнаруживает «необъятной величины» почтовый ящик, но ничего, правда, кроме ящика, однако это не сбивает его с толку и не обескураживает, а лишь побуждает сурово обозреть из – под буйно разросшихся бровей ближайшие окрестности, медленно поворачиваясь для этого всем корпусом. Никого; ни кто его не встречает, хотя он стоит на условленном месте у того самого выхода. Поезд пришел без опоздания. В дате можно не сомневаться. Огромный почтовый ящик здесь, перепутать не с чем, и тем не менее его не встречают.
Валентин Пундт решает позвонить по телефону, для чего пересекает наискось зал, секунду – другую раздумывает, не наступить ли ему на щетку, шурша тыкающуюся в его ноги, но ограничивается лишь укоризненным взглядом, брошенным на обеих бесцеремонных уборщиц, и присоединяется, не опуская багаж на пол, к очереди перед телефонными будками.
Отчего же у него такой тяжелый багаж? Конечно, не из-за сморщенных сушеных фруктов, во время работы он угощает ими своих коллег и будет угощать на этот раз, и не из-за связки кошачьих шкурок – с их помощью он обуздывает приступы ревматизма; тяжесть багажу придают бутылки с водкой собственного изготовления, без нее он никогда не уезжает из дому, с домашней водкой, глоток которой он, сидя в постели, пропускает перед завтраком и, напрягая слух, получает, по его словам, благую весть, «надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду». И конечно же, тяжесть ого багажа не в последнюю очередь обусловлена множеством папок и листов с заметками, множеством журналов и книг, безжалостно, хотя и не без разбору, сунутых в отделения и отделеньица, а также рукописью в двух частях – «Создание алфавита», он работает над ней уже четырнадцать лет и собирается просматривать в перерывах между совещаниями, что, разумеется, у него никак не получится.
Но теперь мы вполне можем сократить очередь к телефону и указать Валентину Пундту будку; правда, войти в нее сразу ему еще не удастся, ибо конца не видно представлению за стеклянной дверцей, вернее сказать, пантомиме в народном духе, разыгранной парнем с блестяще на помаженными курчавыми волосами и слишком широкими баками; Пундт, склонный каждому явлению давать наименование, называет бурное это действо «гибель надежды», начинается оно с дурашливых улыбочек и умоляющих жестов, причем голова парня едва не ложится на плечо, но очень скоро спектакль теряет свою свежесть и даже как-то неправдоподобно быстро замирает, хотя парень не ослабляет робких домогательств, боязливо упрашивает понять его, посочувствовать ему, но, видно, мольба его не вызывает отклика на другом конце провода, а потому вслед за язвительным, можно думать, предупреждением следует взрыв отчаяния и упреков, в поддержку коего носок туфли колотит в стенку будки, а рука требовательно стучит монеткой по аппарату, но и это, как тут же выясняется, не дает желаемого результата, и тогда телефонный мим, затаив дыхание, втягивает голову в плечи, точно изготовившись к тарану, изображает на лице непроницаемую маску, грохает трубкой и выскакивает из кабины, с места в карьер кинувшись к какой-то, верно, заранее намеченной цели.
Наконец-то наступила очередь Валентина Пундта. Он с трудом втискивает свой багаж в кабину, ставит чемодан к стенке, портфель на чемодан, придавив его коленом, и в такой позе ищет письмо, где указан номер телефона… Ох, ну и горячая же трубка, влажная, запотевшая.
– Говорит Пундт, директор Пундт из Люнебурга, мы условились с госпожой Зюссфельд о встрече.
– Нет… таких, – запинаясь, произносит мужской голос, и трубка повешена.
Валентин Пундт набирает еще раз, слышит тот же голос и говорит:
– Позовите, пожалуйста, госпожу Риту Зюссфельд.
– Вы же только что звонили, – отвечает голос.
Но Пундт не сдается.
– Говорит директор Пундт из Люнебурга. Госпожа Зюссфельд обещала встретить меня на вокзале и довезти до отеля, возможно, мы разминулись.
– Она поехала на вокзал, – отвечает мужской голос, – уже час назад, и если ничего не стряслось, если она не задавила пенсионера или полицейского, то приедет и за берет вас.
Валентин Пундт собрался было ответить, но до него доносится раздосадованный женский голос:
– Оставь, Хайно, никогда не подходи к телефону.
С кем это ты говоришь?
– С кем-то из Люнебурга, – отвечает Хайно. – Кто-то из Люнебурга просит Риту.
– Вот как?.. Слушаю, – звучит в трубке женский голос.
И Валентин Пундт повторяет все сначала:
– Говорит Пундт, директор Пундт из Люнебурга. Госпожа Зюссфельд собиралась приехать за мной на вокзал, мы, видимо, разминулись. Будьте добры, передайте ей, что я поехал прямо в отель, где состоится наша встреча.
– Не делайте этого, – советует женский голос, – сестра уже на пути к вам, она выехала час назад, дорогу к вокзалу она знает хорошо.
– Благодарю, – говорит Валентин Пундт и вешает трубку, выволакивает багаж из кабины, выходит из зала, на этот раз через боковые двери, и направляется к почтовому ящику «необъятной величины».
Стоя у почтового ящика, он ждет и сквозь призму утомительного ожидания видит все вокруг искаженным, все двоится и троится у него в глазах, все вырастает до гнетущих размеров: внушительные фасады гамбургских отелей сдвигаются, угрожая зданию театра; универсальные магазины пытаются преградить дорогу всем проходящим; вереница машин – кажется, что это одни только фургоны химчистки и доставки канцелярской мебели, – никому не дает перейти улицу. Газетчик заманивает покупателей, выкрикивая сенсационную новость о беспримерном банкротстве. На специальном грузовике провозят традиционный подарок Норвегии городу Гамбургу – огромную ель, оплетенную веревками. Тут собирается толпа перед светофором. Там угрюмые рабочие окоченевшими руками сгружают кабельные барабаны. И везде вокруг дневной свет с трудом пробивается сквозь ноябрьскую пасмурную мглу.
Валентин Пундт ждет возле почтового ящика на Главном вокзале. На этот раз они – пока их коллеги на юге, получив такое же задание, работают над своим вариантом той же темы, – подготовят третий раздел новой хрестоматии для немецких школьников: «Примеры из жизни – жизнь как пример». Два первых раздела уже готовы, обсуждены, решение по ним принято; в хорошем темпе, почти без возражений они согласились на тексты для раздела «Труд и досуг»; со скрипом, как-то безрадостно создан был раздел «Родина и чужбина». Он вызвал множество сердитых вопросов и насмешливых ответов, и хотя текст, который они отработали, считается утвержденным, он все еще вызывает сомнения – правда, сомневается в нем не Валентин Пундт.
Пундт вспоминает, с каким трудом, скрепя сердце пришли они к согласию в конце последнего заседания. Каких же усилий стоит убедить других и как прискорбно, если им удается убедить тебя самого. В прошлый раз он был во всеоружии. Да где же она, наконец?
Ядовито-зеленая, точно вставшая на цыпочки машина приближается, лавируя, как по трассе слалома, с безрассудной лихостью между ожидающими такси, и останавливается перед ним. За грязными стеклами ему машет рука – скорей, скорей, здесь стоянка запрещена, – рука стучит в стекло, торопит Валентина Пундта; он наготове, он ни на секунду не выпустил из рук багаж, он уже обогнул машину, видит, что дверца открывается, спинка переднего сиденья приветливо и услужливо склоняется вперед, словно приглашая взгромоздить чемодан и портфель – осторожно, там бутылки! – на заднее сиденье, и тотчас отваливается обратно, в свое обычное положение, а Пундт втискивается в машину и захлопывает дверцу, не замечая, однако, что она защемила полу его длинного пальто.
– Доброе утро!
Рита Зюссфельд трогает с места. Ей нет надобности ни в зеркале заднего вида, ни в боковых зеркалах. Она трогает, вздохнув с удовлетворением, как всегда, когда ей удается доказать дорожному знаку, что он никому не нужен; пассажир, сидящий рядом, поворачивается к ней и кратко благодарит. Рита Зюссфельд поглядывает на «дворник» – единственный, хотя и усталый, но еще желающий работать.
– Двадцать минут кружу вокруг вокзала, все время в одном направлении, я давно уже знаю, что здесь не найти место для стоянки, а с кем надо в конце-то концов всегда встретишься, это неизбежно, вы хорошо сделали, что ждали у почтового ящика, раз мы договорились.
Рита Зюссфельд, как уже сказано, тронулась в путь. Она ведет свою маленькую машину мимо бензоколонки по улице с односторонним движением, зажав подрагивающую сигарету в накрашенных, но недокрашенных губах, – и это можно было заранее предсказать, равно как можно было предсказать слишком светлый тон губной помады и серые пятна на юбке и пальто, серые пятна от пепла, который она растирает, пожимая плечами, порой она смущенно улыбается, изображая огорчение, когда белесый скрюченный червь отламывается от сигареты и рассыпается по ее одежде. Как легко узнать Риту; все еще кажется, думает Валентин Пундт – он беззастенчиво выспрашивает ее своими взглядами, – да, все еще кажется, что она сию секунду откуда-то выскочила, бросилась, перепугано вскрикнув, с бутербродом в руке к гардеробу, все еще как, впрочем, во всем, беглый набросок автопортрета. Пальто нараспашку, прозрачный шарф завязан кое-как, эластичная лента, назначение которой придать ее пышным рыжеватым волосам, всей прическе строгость, сидит косо; позже, в отеле, директор Пундт, кроме того, обнаружит у Риты Зюссфельд только одну серьгу. Все у нее строго продумано, запланировано, приведено в действие, она приступает к исполнению своего замысла, но внезапно блеснет идея, или что-то отвлечет ее, или просто по зрелому раз мышлению пропадет охота, и ей не удается завершить начатое.
Дым кольцами подымается от подрагивающей сигаре ты, заволакивает гладкое веснушчатое лицо, по-детски выпуклый лоб, она щурится, одной рукой трет слезящиеся глаза, сейчас и вторая рука отпустит руль, но Валентину Пундту до этого и дела нет, и ничуть это его не тревожит, ибо почтенный педагог, только – только вышедший на пенсию директор гимназии, но собственному признанию, «водитель никакой».
Подготовился ли он и на этот раз со столь же потрясающей добросовестностью? Он подготовился подобающим образом. Привез ли он, кроме обусловленных текстов, и новые? Он – тяжелая рука педагога указывает на чемодан – запасся достаточным количеством текстов. А сушеными фруктами? Хватит ли у него сушеных фруктов, чтобы в критические минуты опять пустить по кругу кулек? У него их хватит.
Рита Зюссфельд улыбается и, улыбаясь, получает на всех перекрестках право преимущественного проезда, помогая себе иной раз усиленными и чересчур, пожалуй, темпераментными благодарными жестами, а знаки других водителей: эй, гляди, пальто защемило, эй, гляди, из дверцы торчит кусочек полы, эй, гляди, что-то там болтается, висит, подметая мостовую, – все эти знаки Рита Зюссфельд понимает совершенно превратно, усматривая в них выражение если не радости, то, во всяком случае, восхищения.
Рита Зюссфельд хочет проехать по мосту Кеннеди, но попытка не удается, она срывается просто потому, что дорогу через мост, видимо, ночью перекрыли, и все, чтобы проехать в желаемом направлении, устремились к Ломбардскому мосту, мимо Выставочного зала, охваченного в это утро – вот – вот готовое разразиться снегом или дождем, и, по всей вероятности, обычным для этих мест снегом пополам с дождем, – охваченного в это утро унынием, под стать времени года, унынием, которому так подвержены в ноябре кирпичные здания.
Не хотел бы Валентин Пундт посмотреть выставку? Она как раз открылась. Выставка достойна внимания: «Детские портреты кисти европейских художников». Да, если он выкроит время, то посетит эту выставку.
И вообще – Рита Зюссфельд отпускает руль, чтобы растереть кучку упавшего пепла по темно – синей шерстяной юбке, – в Гамбурге уйма достопримечательного, как раз в эти ноябрьские дни, и надобно тщательно рассчитать свое время, чтобы увидеть главное. Например, гамбургский порт отмечает юбилей. А в залах пароходства «Плантен ун Бломен» открыта традиционная выставка скандинавских продуктов. Интереснейшие вечера, утренники и прочее проводятся также в рамках Недели дружбы с полицией.
И Недели Баха. И Международного фестиваля кукольных театров. Время – если уж они выудят для себя что-нибудь стоящее – они найдут, их издателя, доктора Дункхазе, все равно нет в городе, он вернется только через несколько дней.
Переехав Ломбардский мост, Рита Зюссфельд сворачивает направо, что удается ей без каких-либо последствий, и едет вдоль Альстера, пустынной сейчас, апатичной, черным – черной реки; не видно белоснежных парусов, готовых дать балетное представление; стеклянные стены огромных зданий страховых обществ, где келейно управляют отечественными невзгодами, безуспешно ищут в воде свое колеблющееся отражение; на деревянных мостках не теснятся, с грозным шипением защищая свои позиции, вислозадые лебеди. Сейчас, в конце ноября, рекой без раздельно завладели дикие утки, кругловатые, точно темные стеклянные шары закрепленной якорем сети, они недвижными рядами покачиваются на воде. На фоне общеизвестной графики плакучих ив, слоняясь по так называемой пешеходной тропе, плохо различимые не столько из-за тумана, сколько из-за грязноватой дымки, молодые люди, довольствующиеся на удивление скудной одеждой, демонстрируют типичные гамбургские парочки: они играючи душат друг друга, применяют простой и двойной нельсон, пытаются совершить бросок на землю, выполнить захват шеи сверху, и ежесекундно сливают губы, скрытые длинными гривами.
Валентин Пундт, почтенный педагог, приглядывается к женщине за рулем и невольно вспоминает известную игрушку – стеклянный шар, в котором искусственная вьюга заметает крошечный домик и еловую рощицу.
Светофор на Альте-Рабенштрассе мигнул красным светом, Пундт прочел, поначалу тихонько, название улицы, а потом громко спрашивает:
– Это Альте-Рабенштрассе?
И так как Рита Зюссфельд подтверждает его предположение, он, проведя рукой по гладко зачесанным седым волосам, потирает лоб, словно пытаясь воскресить что-то в памяти, заставить свою память что-то восстановить, чего он хоть и не забывал, но все же отложил на неопределенное время.
– Так это, стало быть, Альте-Рабенштрассе?
– Да.
– Мне бы надо как-нибудь заехать сюда, забрать кое-что, вещи, которые ждут уже полтора месяца. Много времени на это не потребуется.
Рита замечает изменившееся выражение его лица, этакую жесткую собранность и внезапную отчужденность, что, должно быть, вызвано чем-то ей неизвестным, а потому спрашивает:
– Сейчас? Хотите, сейчас заедем?
– Если это возможно, – отвечает Валентин Пундт.
Но так как указатель левого поворота регулярно прекращает свою деятельность осенью, самое позднее после первого снега, Рита Зюссфельд опускает стекло, вытягивает левую руку и, легонько пощелкивая пальцами, дает по пять следующему за ней водителю, что она, как только зажжется зеленый свет, повернет налево, на Альте-Рабенштрассе.
Улица короткая, крутая.
– Помедленней, нельзя ли ехать помедленней? Это старый дом, с палисадником… Небольшой, с лоскуток, палисадник… Вот, кажется, здесь. Можно здесь остановиться?
Рита Зюссфельд не обнаруживает ни впереди, ни позади никакого злака, она останавливает машину и предлагает свою помощь, но директор Пундт отрицательно качает головой: все, что там хранится, он и сам донесет, коробка и чемодан, все собрано уже давным-давно, большое спасибо. И он выбирается из тесной, по теплой машины, выдвигает вперед плечо, поворачивается на тридцать градусов и, наклонив голову, выволакивает из машины ногу и плечи, а затем, оттолкнувшись, наконец весь корпус. Пола, правая пола, вся почернела, задубела и даже сморщилась, отчего создается впечатление, что пальто с одного бока короче – позже, в отеле, Валентин Пундт разглядит ее внимательнее. А сейчас этот крупный человек с непокрытой головой пересекает крошечный палисадник, нажимает кнопку звонка, толкает дверь и входит в дом, ни разу и с обернувшись.
Рита Зюссфельд, редактор и составитель хрестоматий, немало удивлена, как быстро возвращается Пундт, во всяком случае, он, как и говорил, возвращается с небольшим чемоданом и перевязанной коробкой – видимо, обменялся с хозяевами двумя – тремя словами, а то и вовсе не поговорил, – лицо его все еще выражает жесткую собранность и решительную готовность отпора, а свое особое отношение к ноше он доказывает тем, что несет ее к машине с необычайной бережностью и размещает на заднем сиденье.
– Надеюсь, это не новые тексты? – спрашивает Рита Зюссфельд.
На что Пундт, глядя прямо перед собой, глухо отвечает:
– Наследие. Наследие, оставшееся мне от сына.
Они разворачиваются, вновь едут в сторону Альстера, и тут Рита Зюссфельд спрашивает:
– Разве, когда говорят о наследии, не имеют в виду чью-либо смерть?
– Да, – отвечает Валентин Пундт, – имеют.
Тогда Рита Зюссфельд спрашивает, так ли это и в данном случае?
– Так, – отвечает Пундт.
И она задает следующий вопрос:
– Несчастный случай?
– Самоубийство, – отвечает Пундт, – в том доме, среди дружелюбных людей, после беспечных и ничем неомраченных студенческих лет.
Она снова задает вопрос – и вопросы ее все последовательней вытекают один из другого.
– Это несчастье случилось до экзаменов?
– Нет, – отвечает Пундт, – час, когда он покончил с собой, установлен точно. Все случилось через два дня после того, как он не только легко, но с блеском сдал экзамены.
Тогда Рита Зюссфельд осторожно спрашивает:
– Что заставило его сделать это?
– Причина мне пока неизвестна, – отвечает Пундт.
Рига тихо задает еще один вопрос:
– А что изучал ваш сын?
– Мой сын изучал историю и педагогику, – отвечает Пундт.
Легко допустить, что Рита Зюссфельд с охотой задавала и задавала бы вопросы, все более уточняя печальное событие, и, возможно, до тех пор спрашивала бы, пока пусть и не вся картина, но многое бы прояснилось… однако они уже подъезжают к отелю, им здесь нужно развернуться, хотя прочерченная посреди улицы белая линия категорически воспрещает этот маневр, им нужно точно нацелиться, чтобы проскочить между ветхими стойками узких ворот – железные решетчатые створки распахнуты, – и подняться по крутой, извилистой гудронированной дорожке, что ведет к отелю – пансиону Клевер, владелица Ида Клевер, и заканчивается перед крытым входом. Отель, запертый в клетку строительных лесов – трудно определить, закончены уже ремонтные работы или только начинаются, – в ответ на первый же взгляд, словно бы признается, что в юности, во всяком случае до первой мировой войны, был не чем иным, как частной виллой, истинно гамбургской виллой, что означает: тесной, унылой и солидной. Расположена она в уединенном месте, на холме, однако со стороны, имеющей явные преимущества, этакий ящик кремового цвета, с узкими окнами и башенками на крыше, в которых пробиты бойницы. Да, расположена вилла так, что река Альстер, особенно летом, кажется отсюда бухтой или заливом, искрящимся огнями, заливом, на который смотрят из окна не столько мечтательным, сколько спокойным хозяйским взором, словно вот-вот появятся прыткие галиоты, чтобы погрузить запасы перца, кофе и прибыльного сандалового дерева. Здесь воспоминания свили себе уютное и покойное гнездо.
Но всем им уже пора прибыть. Пора войти в дом, избранный Ритой Зюссфельд местом совещания – он расположен хотя и в центре города, но в тихом квартале, говорилось в ее письме, – а главное, им пора внести свой багаж в сумрачный, отделанный ореховыми панелями холл.
В холле уже стоит Янпетер Хеллер. Это третий специалист, он стоит в ожидании у камина, которым никогда не пользуются. Так как Хеллер приехал на день раньше срока, то с Ритой Зюссфельд он уже виделся и теперь, оттолкнувшись спиной от мраморной доски, идет – лицо его скривилось, оно изображает сочувствие, – навстречу Валентину Пундту, их руки соединяются, но не сжимаются в общепринятом радостном рукопожатии, а ведут себя спокойно, едва ли не благоговейно, так, словно Пундт и Хеллер желают выразить друг другу соболезнование.
Каковы намерения Янпетера Хеллера? На что он надеется? Молодой специалист, в застиранном, но все еще ярком бордовом свитере, с бородой на скошенном кзади подбородке, которую причесывает под острым углом впереди, надеется ни мало ни много – и об этом он сообщает сразу же, здороваясь, – что на нынешнем совещании они быстро придут к соглашению, да, ему хотелось бы поставить «рекорд взаимопонимания», но вовсе не потому, что именно третий раздел хрестоматии это допускает или для этого благоприятен, скорее уж этот город, скорее уж Гамбург с его бесчисленными соблазнами настоятельно требует от них хорошего темпа в работе.
– Мы очень и очень пожалеем, – говорит он, – если не выкроим время и не побываем на дискуссии «Что происходит за кулисами наших театров?». Мы многое потеряем, – продолжает он, – если не посетим выставку «Современная фотография». И не побываем на вечере «Бит поэзия в зале ожидания». Не увидим демонстрацию образцов надувной мебели. И не послушаем концерт с участием ансамбля «Манкиз».
И вообще не воспользуются всем, что он выудил для себя из календаря – памятки «Где, что, когда в нашем городе?», всем, чего тщетно было бы ждать у себя дома, в Дипхольце. Он надеется, что его поняли. И Янпетер Хеллер оглядывает своих коллег.
– Что ж такого, «Примеры из жизни – жизнь как пример»? Да у кого из нас нет их, этих примеров, в избытке на памяти, кому с младых ногтей не прописывали их в обязательном порядке, да каждый из нас более или менее часто сталкивается с ними, нам нужно только извлечь их, так сказать, из золоченых рам.
Согласия он не услышал, лишь уловил рассеянные кивки, его коллеги все еще изучают необычный холл, не хотят или не могут еще принять окончательного решения. А когда Валентин Пундт наконец что-то говорит, то, оказывается, он всего – навсего констатирует:
– Вы потеряли одну серьгу.
Рита Зюссфельд знает об этом, она пренебрежительно отмахивается, ее покорность судьбе о многом говорит: ей, надо полагать, в жизни не удастся надеть сразу две серьги, одна всегда играет с ней в прятки; да, она знает об этом.
Янпетеру Хеллеру уже сейчас понятно, как нелегко будет ему поторопить их с началом совещания, или, что для него крайне важно, определенно договориться об ускоренном обсуждении третьего раздела, а потому он в поисках выхода выражает надежду:
– Все хорошо подготовились? Если мы все хорошо подготовились, то быстро отработаем этот раздел, быстро подберем материал: «Примеры из жизни – жизнь как пример». Мне, видите ли, нужно уладить кое-какие личные дела.
Но слишком долго оставаться незамеченными в сумеречном холле отеля-пансиона Клевер они не могут, ибо тому, кто вошел сюда, не требуется ни кричать, ни звонить, чтобы его обнаружили; чье бы то ни было, даже молчаливое, присутствие в холле неминуемо повлечет за собой следствие: на втором этаже откроется дверь, послышится угрюмое бормотанье, затем кто-то, пыхтя, начнет спускаться, отчего вошедший невольно поднимет вверх голову, а тот, кто поймет значение тяжкого вздоха, дошедшего до него с лестницы, немедля станет упрекать себя в том, что вообще зашел сюда, и по меньшей мере тотчас начнет извиняться.
Ида Клевер, владелица отеля, очевидно, привыкла к подобным извинениям, она еще на лестнице отмахивается вялой, в бесчисленных кольцах рукой – ладно, ладно, все в порядке; пожилая женщина в черном костюме, с тяжелой поступью, обвислыми щеками, явно прилагает усилия, спускаясь вниз, движимая старым, возможно, износившимся, но все еще действующим механизмом. Лицо ее выдает, как озабочена она своей собственной персоной; открытое, подвижное лицо, на котором навеки запечатлено, как ей все здесь опостылело.
Она пожимает руки своим гостям и на кратком пути к конторке, хоть никто ее и не спрашивает, сообщает о трудностях, с какими ей приходится сталкиваться: без мужа, в ее возрасте, при нехватке обслуживающего персонала все удовольствие держать отель пропадает. Она двигает к Пундту открытую регистрационную книгу, просит внести туда свою фамилию. И продолжает говорить ему в склоненную спину:
– О, у нас был отель в юго – западной Африке, двадцать восемь лет прожили мы там, мой муж и я. – Равнодушно захлопнув книгу, она кладет ее на подоконник и подает Пундту ключ со словами: – Долго я уже не протяну. Нет, долго я не протяну. – Она медлит, что-то она, видимо, еще должна сказать. – Ах да, звонили господину Хеллеру, просили передать, чтобы он сегодня вечером не приезжал к жене.
После чего она приглашает следовать за ней, одолеть несколько ступенек, пройти через раздвижную дверь.
– Это наш конференц-зал, как видите, все тут пробуждает воспоминания, здесь вам никто не помешает. Если же что-либо потребуется, позвоните. А теперь я позволю себе оставить вас одних.
Здесь, стало быть, в этом зале со светлыми обоями – на обоях изображены праздничные сцены из истории трудовой деятельности человека, главным образом празднично настроенные люди, таскающие мешки, – они будут совещаться среди застекленных, сплошь каких-то пожухлых фотографий, чуть засвеченных, на них снят один и тот же унылый великан-то он на коленях, то стоит во весь рост рядом с охотничьим трофеем, а на одной фотографии даже лежит, опершись головой на согнутую в локте руку. На степах крест-накрест висят копья, древки, деревянные и железные, украшены медным или кожаным орнаментом. Луки висят друг против друга и точно ждут, что в них кто-то вложит стрелу и, натянув тетиву, выстрелит. Повсюду стрелы в колчанах и связанные пучками, стрелы с костяными, железными и каменными наконечниками. Деформированные, но вполне удобные в обращении топоры предлагают свои услуги, сарбакан, а проще говоря, стрелометательная трубка, словно просит, чтобы из нее постреляли.