Текст книги "Живой пример"
Автор книги: Зигфрид Ленц
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
Тут Хеллер, который до сей минуты даже имени Люси Беербаум не слыхал, пожелал на вполне законном основании узнать, по какой причине эта женщина голодала и даже умерла от голода. Хайно Меркелю, кажется, очень важно, чтобы никто другой не отвечал на этот вопрос: опустив голову, он торопливо бросает слова, нанизывает даты, мнения, события, выявляет стершиеся приметы, на которые просит обратить внимание, которые просит проанализировать.
– Все началось двадцать лет назад. Надо вам сказать, что Люси Беербаум родилась не в наших краях, родители ее, правда, жили несколько лет в этом городе, но сама Люси родилась в Греции, а приехала сюда двадцать лет назад. И жила здесь со своей экономкой Иоганной. В Институте генетики она руководила лабораторией. Долгое время в ее доме жили две племянницы, примечательные главным образом тем, что доказывали, какими различными чертами могут обладать родные сестры. Каждое утро Люси Беербаум – рассеянная, но неизменно дружелюбная – шла к трамвайной остановке и частенько запаздывала ответить на приветствие. Как и во что одеваться, она определяла только сама. Ее строгий и все-таки девически-нежный профиль мог послужить моделью для чеканщиков монет. Каждую среду вечером в ее доме происходили дискуссии. В кругу избранных студентов она обсуждала свои общественные и политические убеждения. Всем была известна ее исключительная скромность, ее повседневная домашняя жизнь шла словно между прочим. Когда в стране, где она родилась, власть захватили военные, она уволилась из института. А когда узнала, что друг ее юности и кое-кто из ее коллег арестованы и отправлены новыми властителями как политические заключенные на какой-то остров, она на свой лад выразила им свое сочувствие: поселилась в комнатке тех же размеров, что и камеры заключенных, жила в тех же условиях, что и заключенные. И хотя в институте нуждались в ее сотрудничестве, она отказывалась жить иначе, чем живет заключенный, как она это понимала. Врача, который ее пользовал, она не желала видеть слишком часто. Она отказалась от чтения книг, на письма отвечала очень редко, а если и отвечала, то количество слов в письме соответствовало количеству, разрешенному заключенным. Директора института она как-то попросила придерживаться времени, которое установлено для посещения заключенных.
Экономка Иоганна, долгие годы служившая у Люси Беербаум, дважды брала расчет в период добровольного заключения хозяйки, считая, что не может пренебрегать своими обязанностями, как того желает Люси; но оба раза она уже через несколько часов возвращалась. Многое можно рассказать об изменении обстоятельств жизни Люси Беербаум, явившихся следствием добровольных лишений, многое об отношениях Иоганны и Люси Беербаум, которая распорядилась, чтобы в доме все шло по заведенному распорядку, как если бы ничего не стряслось. Однако после того, как Люси голодала восемьдесят восемь дней, стало совершенно очевидно, что она переоценила свои силы.
Все это доказано; и тем не менее многое в ее жизни осталось загадочным и недоказуемым, хотя кое-что уже написано о невероятном самоаресте Люси Беербаум, есть даже пьеса, ее премьера уже состоялась. Судя по всем записям и статьям, которые Хайно Меркель сохранил и собрал – только что вышла еще и романизированная биография, – выясняется, что образ этой скромной, не слишком еще старой женщины едва ли поддается описанию: вот ты ухватил с достоверностью одну черту, но внезапно весь облик начинает расплываться, вот ты после многих усилий определил исключительность этого человека – и тут же обнаруживаются его будничные черты, снижающие весь образ. Но именно подобная жизнь, всеми засвидетельствованная, может дать им материал, из коего они создадут нечто пригодное в духе своей задачи, настоящий живой пример, который нужно утвердить, в котором можно и усомниться. Но его еще требуется создать, доискаться, от шелушить от избыточных сведений.
Он, Хайно Меркель, предоставляет им решать. И готов сотрудничать с ними. Готов выложить на стол все собранные материалы. Он будет рад, если попытка Люси Беербаум – смелая и безнадежная акция солидарности – заслужит их внимания, и когда-нибудь молодежь станет ее обсуждать, в том или ином плане. Он, правда, тоже считает, что жить без вдохновляющих примеров куда достойнее человека, но в этом случае есть, быть может, смысл задуматься над тем, какими чертами должен обладать кумир с точки зрения современников.
Что скажет Хеллер на это предложение? Именно Хеллер, столь откровенно готовый все бросить и уехать. Он собирался было что-то сказать, но его опередила Рита Зюссфельд, заявив, что высветлить все до единой подробности жизни Люси Беербаум и преподнести их молодежи – задача нереальная, более того, если уж вообще это делать, так нужно ограничиться какой-то частью ее жизни, каким-то событием, которое, как его ни поверни, говорило бы засебя, подавало бы сигналы.
– Займемся, значит, ажурным выпиливанием, – бурчит Хеллер, – каждый вооружится пилкой, что-то рассчитает и вычертит, мы выпилим из сей сподручной фанерки, то бишь биографии, самые плодоносные кусочки, а потом все склеим. Что ж, это почти творчество.
А директор Пундт? Он прикрывает глаза, складывает руки на столе и объявляет: да, он кое-что видит, кое-что уже возникает и оформляется, а именно убежденность, что они напали на верный след.
– Что-то в этом есть, – говорит он, – что-то уже вырисовывается, еще не очень конкретно, но уже можно распознать обнадеживающие штрихи. А чаю больше нет? Пустяки, ради меня не стоит заваривать свежий, но леденец я на закуску позволю себе.
Марет просит не слишком считаться с ее мнением, она просто не придает такого большого значения Люси Беербаум, не представляет себе, как из ее жизни можно извлечь столько поучительного, чтобы тотчас возникла хрестоматийная фигура; слишком долго жили они по соседству, слишком часто наблюдала она ее странности; она, Марет, никак не представляет себе Люси Беербаум вдохновляющим примером, даже в период своих весенних мигреней.
Световое табло, думает Янпетер Хеллер, даже этот скромный, этот робкий протест, вспыхивает точно световое табло, и нам следует уделить ему достаточно внимания и по достоинству оценить; но, если уж на то пошло, нам следует помнить, что многое, очень многое остается еще в тени.
И он говорит:
– Кое-что нам неизвестно, многие вопросы остались открытыми, но у нас есть право выбора. Да, да, Люси Беербаум – достойный объект, чтобы предпринять еще одну попытку.
Рита Зюссфельд взглянула на Хеллера, и взгляд ее выражает удивленную благодарность, ей хотелось бы кивнуть ему, улыбнуться или дать понять, какое единодушие обнаружилось в их мнении, но Хеллер не поднимает глаз.
– Все, что я собрал, – говорит Хайно Меркель, – я предоставлю в ваше распоряжение. Моя подборка облегчит ваши поиски. Скажу вам наперед: вы сделаете необычайные открытия и наверняка найдете то, чего до сих пор не нашли. Подождите секундочку, материалы у меня в комнате.
– Ну, если я не ошибаюсь, – произносит Пундт, – завтрак оказался небесполезным.
– Все-таки я заварю вам свежего чаю, – говорит Рита Зюссфельд, – теперь и мне захотелось.
9
Станция городской железной дороги Ландунгсбрюккен. Как бы ее получше изобразить? Сделаем высокую насыпь, проложим по ней рельсовый путь – часть Портового кольца, затем соорудим перрон, хотя и крытый, но не защищенный от сквозняка; теперь надо увешать стены рекламой обувных и страховых фирм и позаботиться о ящиках с прорезью, куда пассажир мог бы бросить использованный билет, – и вот станция почти готова. Надо еще установить автоматы с сигаретами и жевательной резинкой, урны и, наконец, деревянные скамьи для ожидающих – если они пожелают, то перед самым отъездом смогут удостовериться в том, что едва различимый внизу гамбургский порт и на этой расцвеченной флагами юбилейной неделе по-прежнему кишмя кишит судами.
Отсюда, с перрона, это кишение представляется стихийным, неуправляемым: суда перегоняют, настигают друг друга, ловко лавируют или прямо идут на таран; одни тащат, толкают, буксируют другие – зрителю все время кажется, что вот – вот что-нибудь случится. Чего еще не хватает? Нужна дверь – граница станционного павильона, до половины застекленная подвижная дверь; внизу она вся исцарапана и ободрана, потому что пассажиры бьют в нее ногами; выйдя наружу, спустимся вниз на несколько маршей каменной лестницы, до площадки, на которой стоят весы в рост человека и хмуро призывают каждого проверить свой вес. С этой площадки давайте-ка перебросим через улицу, на положенной высоте, плоский пешеходный мост, – он приведет нас к воде, к скрипучим понтонам: это и есть Ландунгсбрюккен – «Причалы».
Возле перил пешеходного моста, зажав под мышкой портфель, в берете и почерневших от сырости замшевых туфлях стоит Янпетер Хеллер и следит за въезжающей на станцию электричкой, которая только что показалась из-за поворота, и ее вагоны, прежде чем затормозить, встряхиваясь, выстраиваются в прямую линию. Хеллер стоит на условленном месте. Он отходит от перил и идет по мосту. Его взгляд цепко выхватывает одну за другой двери вагонов, открывающиеся с шипением и стуком; ну вот же они, вот они, Шарлотта и девочка, одинаково одетые, – обе в утепленных темно-синих плащах и длинных клетчатых шарфиках. Что означает, о чем говорит это подчеркнутое сходство в одежде? Рука Хеллера взметается вверх, он машет в сторону перрона, хотя Шарлотта уже давно его заметила, но вместо того чтобы помахать в ответ, она берет лицо дочери в ладони и медленно поворачивает, направляя на Хеллера, словно стереотрубу, – теперь и Штефания различает его в толпе и машет ему, машет по-детски нетерпеливо. Почему же они не идут сюда? Почему Шарлотта не пускает ребенка, который изо всех сил рвется к отцу, а она тем сильнее удерживает его на месте? Хеллер знаками дает понять: подождите, я приду за вами сам, взбегает вверх по лестнице, протискивается сквозь толчею в дверях и выскакивает на перрон; но тут раздается голос в громкоговорителе: «Отойдите от поезда!» – и Хеллер видит, как Шарлотта широким упругим шагом поднимается в вагон. Двери захлопываются, поезд трогается с места, и Хеллер ждет, пока с ним поравняется стекло двери, за которой стоит Шарлотта, – вот проезжает вагон, и мимо Хеллера проплывает ее застывшее лицо, воплощение настороженности и недоверия.
– Здравствуй, папочка, что ты мне привез? – Дочка подбежала к нему, свою сумочку – сетку она положила на землю и, когда он взял ее на руки, несколько раз неловко ткнулась губами ему в щеки – он ощутил прикосновение металлической пластинки.
– Сперва мы выпьем чего-нибудь горячего, а потом посмотрим, что я тебе привез.
Они берутся за руки, переходят по пешеходному мосту, спускаются в порт и шагают вдоль неплотного ряда мачт, увенчанных гамбургским флагом, который то натягивается в струну, то полощется и хлопает под резкими порывами ветра. Украсились флагами даже буксиры, даже паромы и баркасы, не говоря уже о блекло-серых военных кораблях, но по-настоящему флагами расцвечивания пестрят лишь туристские теплоходы, еще недавно бороздившие южные моря, но успевшие вернуться к юбилею родного порта.
– Я тебе тоже что-то привезла, папочка. Вот тут, в сетке. Угадай, что?
– Вот мы куда зайдем, – говорит Хеллер.
Здесь, в кафе, почти не ощущаются те мягкие, но настойчивые усилия, которые делает Эльба, приподнимая понтоны и увлекая их течением, насколько позволяют якорные цепи, – медленное покачивание, когда тебя то подбрасывает вверх, то плавно опускает вниз, так что ноги вдруг разъезжаются сами собой; оно почти незаметно здесь, в этом голом, пустом кафе, где немолодая кельнерша оберегает сон единственного посетителя, уронившего голову на стол.
– У окошка сядем? Ну тогда пошли к окошку.
Девочка кладет сетку на стол, покорно дает снять с себя плащ, взбирается на слишком широкий для нее стул и начинает возиться с сеткой, нетерпеливо дергает ее, пытаясь распутать и вынуть содержимое; Хеллер не помогает дочери, а только с неослабным вниманием за ней наблюдает.
– Распутай ты!
Хеллер одним движением разнимает сетку, и Штефания выворачивает ее содержимое на стол.
– Что мы будем заказывать? – спрашивает кельнерша, демонстрируя, как при виде ребенка может вдруг расцвести улыбка, мягкая, завлекательная.
– Молока, наверно, нет, и какао тоже?
– Нет.
– Тогда один чай и один кофе, и к кофе рюмку кирша.
Штефания вынимает из коричневой оберточной бумаги пачку белых картонок, подвигает их к Хеллеру и, съехав со стула, подходит к отцу, чтобы дать ему необходимые пояснения, как она привыкла.
– Смотри, это я нарисовала для тебя! Это утка и лодка на Изебекском канале, вот здесь мост, только он не поместился, а на мосту стоишь ты, но ты у меня тоже не поместился, а наверху еще одна утка – она горит.
Значит, все еще продолжаются эти бесконечные упражнения в рисовании – их требует и поощряет Шарлотта;у них дома и раньше скапливались целые стопки детских рисунков, которыми она всякий раз восхищалась, она их благоговейно хранила, рассылала по почте знакомым или брала с собой как подарок, когда они шли в гости. Хеллер разглядывает разрисованные картонки, собирая их веером, словно огромные игральные карты; по-прежнему резкие, не в меру болтливые краски повествуют о летучих лодках и улетающих вороньих стаях, о кошках и рыбах с розовыми хвостами, о празднично разодетой любимой кукле Цвите и – снова и снова – о каком-то незнакомом важном господине в цилиндре под неестественно синим небом.
– А это, папочка, Балтийское море, мы с мамой там были летом, я зарыла в песок свой мячик. Вот он, зарытый мячик.
– Да, – задумчиво отвечает Хеллер, а ребенок с жадным любопытством спрашивает, глядя на отцовский портфель:
– А что ты мне привез?
– Да так, одну маленькую игрушку. На вот, разверни сама.
Как нетерпеливо срывает Штефания резинку со свертка!
– Игрушечный магазин?
– Сама посмотри!
Узкие серые глаза, каштановые волосы, собранные на затылке хвостом, нежная округлость бледных щек – Хеллер зорко присматривается ко всему, незаметно выпытывает каждую мелочь взглядом, словно для него очень важно обнаружить перемены.
– Плита?
– Электрокухня «Маленькая хозяйка», – отвечает Хеллер, – с настоящими кастрюлями и сковородками, с чайником и гусятницей, теперь ты наконец сможешь сама готовить, готовить по-настоящему и даже кушать то, что сготовишь.
Штефания разворачивает маленькую красную плиту, высвобождает из папиросной бумаги крошечную кухонную утварь и, взвизгивая от радости, начинает расставлять вещи по местам, легонько двигает их, выравнивает, наводит порядок, а осмотрев все испытующим взглядом, решает:
– Папочка, я это нарисую, прямо сейчас, коробка с красками у меня всегда с собой.
– Не сейчас, – говорит Хеллер, – и не здесь, ты нарисуешь это дома.
– Но тогда ты не увидишь картинки, – возражает девочка.
Кельнерша приносит чай и кофе, она подходит к ним, улыбаясь во весь рот, ставит на стол поднос и осторожно касается рукой крошечной кухонной посуды.
– А меня ты пригласишь на обед? – спрашивает она у Штефании.
– У тебя все руки исцарапаны, – говорит Штефания. – Это твоя кошка сделала?
Кельнерша невольно оглядывается на спящего мужчину и, посмотрев на свои руки в ссадинах и царапинах, тихо отвечает:
– Нет, не кошка, – и, обращаясь к Хеллеру, добавляет: – Все он, со своим металлоломом. Каждый раз, когда я помогаю ему сортировать этот хлам, я уродую себе руки. – Сурово, с укоризной смотрит она в тот угол, где, касаясь головой стола, все еще спит человек и виднеется сутулая спина в тускло поблескивающем кожаном пальто;он так обмяк, так отчаянно провис между столом и стулом, словно на время сна отменил закон земного притяжения.
Хеллер тут же расплачивается.
– Пей чай, Штефания.
– Мне хочется нарисовать эту маленькую кухню.
– Ты ее нарисуешь позже, дома.
– А ты пойдешь со мной домой?
– Мы ведь с тобой хотели побывать на корабле, – говорит Хеллер. – Сегодня, по случаю юбилея порта, разрешается осматривать корабли.
– Но ведь потом ты можешь пойти к нам… Тебя никогда не бывает дома!
– Сперва выпей чай.
– Мне хочется нарисовать маленькую кухню тебе в подарок.
– Хорошо, хорошо, а теперь пей чай, пока он не остыл.
Хеллер, морщась, опрокидывает рюмку кирша, берет в автомате пачку сигарет и, закурив, смотрит на дочь; без тени разочарования и нисколько не дуясь, а лишь очень сосредоточенно укладывает она в сетку игрушечную кухню и коробку с красками – так тщательно, словно ждет за это награды.
– Раньше ты у нас ночевал, я помню.
Хеллер мог бы ответить, следовало бы по меньшей мере сделать дочери замечание, пожурить ее, но он молчит и пытается подавить нарастающее раздражение, готовое уже поглотить всю его радость. Он отворачивается к окну: по понтону проходит экскурсия школьников, ребята толпятся у трапа принаряженного минного заградителя; вот по знаку учителя они ринулись на палубу, чтобы немедленно завладеть предоставленной им игрушкой.
С чьего голоса говорит Штефания? Может быть, Шарлотта подготовила ребенка к этой встрече, настроила, напичкала вопросами? Что в ее словах исходит от Шарлотты?
– Пошли, – говорит он. – Пошли теперь на корабль.
– Мне надо в одно место.
– Тогда давай побыстрей. Туалет вон там.
Девочка съезжает со стула, опасливо проходит мимо спящего мужчины; какими разными кажутся ее ножки в растянутых, свисающих гармошкой колготках, как оттопыривается юбка на поддетых вниз теплых штанишках, а верхняя половина туловища? При взгляде на худенькую спину, обтянутую светло-серым пуловером, Хеллеру невольно приходит на ум электрическая лампочка. Дойдя до туалета, Штефания останавливается у двери и оглядывается на Хеллера, словно испрашивая у него окончательного подтверждения: ну иди, иди. Почему он так настаивал, что бы Шарлотта позволила ему повидаться с ребенком? Разве память не предостерегала его? Воспоминания о пережитых минутах нетерпения, досады, обо всех тех случаях, когда он сам невольно сомневался в том, что может быть хорошим отцом. Разве он все это забыл?
Янпетер Хеллер, словно по волшебству, опускает над городом вечер и расстилает грязноватый сумрак. Под уговоры Шарлотты ребенок в соседней комнате наконец заснул, но здесь, в этой каморке, которую он называет своим кабинетом – голые стены, продавленный диван, на подоконнике, на полу стопки книг, – здесь сидят они вместе, он и его старшеклассники, потягивая легкое красное вино, и они опять пришли к единому мнению, что учащиеся тоже должны участвовать в составлении учебного плана. Спертый воздух. Пахнет вином и пеплом от сигарет. Увлекательная игра в заговорщиков. Заговорщическая атмосфера. Заговорщический шепот. Нет, мы не можем всецело доверить это дело учителям. Для кого в конце концов составляется учебный план, как не для… Они просто пользуются своим превосходством в знаниях… Это последнее средство, за которое цепляется авторитет… Чего нам больше всего не хватает, господин Хеллер, так это таких учителей, как вы… И все же я вас сейчас выставлю, потому что завтра утром надо опять…
А потом к нему снова заходит Шарлотта, молча проветривает комнату, очищает пепельницы, уносит рюмки и, вернувшись, останавливается в дверях в позе безнадежного протеста.
– Нет, Ян, так дальше не пойдет, я тебе уже говорила и сегодня скажу еще раз: мы не можем все время так жить… открытым домом.
– Пойми наконец, Шарлотта, этим ребятам нужна моя помощь, хотя бы для того, чтобы сформулировать свои мысли. Они хотели бы кое-что изменить, но без опыта старших им не обойтись. Моя задача – помочь им.
– Ах, Ян, ты ведешь себя так, словно ты не старше их: ты разговариваешь, как они, одеваешься, как они, ты подлаживаешься к ним, будто их хорошее отношение для тебя важнее всего. Да, они от тебя в восторге, и ты этим упиваешься. Эти девятнадцатилетние мальчишки и девчонки сделали тебя своим поверенным, и ты платишь им за это, забывая о том, что тебя от них отделяет. Поверь, Ян, все это очень грустно.
– Наберись терпения, Шарлотта, послушай нас – хоть разок, и ты поймешь – я им нужен. Почему ты не хочешь как-нибудь посидеть с нами? Раньше мои заботы были и твоими заботами, а теперь… Теперь ты отстранилась.
– О нет, Ян, я вовсе не отстранилась, просто ты дал мне понять, что мое участие для тебя уже ничего не значит. Ведь у нас с тобой осталось совсем мало такого, о чем мы еще можем говорить друг с другом, только самое насущное, без чего нельзя прожить день, прожить неделю. Подумай, Ян, много ли осталось такого, что занимает нас обоих? Еда и дежурные вопросы о том, как чувствует себя ребенок, да и то мы словно окликаем друг друга издалека.
– Я не знаю, Шарлотта, чего тебе не хватает.
– Не знаешь? Раньше ты время от времени давал мне почувствовать, что я тебе нужна, что для тебя важны мои советы, мой интерес. Это было в первые годы нашей жизни, когда нам приходилось еще очень трудно, но мы всю тяжесть несли вместе.
– А давно ли это было?
– Ах, Ян, я устала.
Хеллер поднимает голову: из туалета, широко расставив руки, выходит Штефания, краешек юбки застрял у нее в шерстяных колготках. Она подлетает к отцу, дает себя поймать.
– Тебе сейчас надо обратно в школу? – спрашивает девочка.
– Давай оденемся и пойдем на корабль, – отвечает Хеллер.
Он напяливает на девочку плащ, не туго повязывает ей шарфик, кивает на прощание кельнерше, которая отвечает ему едва заметным движением головы, а может быть, не отвечает совсем.
Слегка подталкивая девочку вперед кончиками пальцев, он выходит с ней из кафе на ближайший причал, о который со скрипом трутся борта судов. У трапов стоят часовые в красивой парадной форме, веселые и приветливые, как ярмарочные зазывалы: «Заходите, заходите, сегодня всем можно, милости просим!» Юбилей порта предоставляет каждому такую возможность.
Эльба катит мимо свои черно – серые воды; на быстрине, где порывистый ветер лютует без помех, вспухает полоса узких декоративных волн, таких ровных, словно их нарисовал художник-маринист. Как всегда, вниз по течению плывут караваны барж – каждый может их пересчитать. Баркасы, по своему обыкновению, наносят на обозримую часть реки сетку из кильватерных линий. А вон тот слон с подвязанным хоботом – зернопогрузчик. Подальше, пронзительно крича и хлопая крыльями, взметаются белым облаком чайки – хохотуньи.
Хотя сейчас нет ни дождя, ни снега, лица людей, полируемые сырым ноябрьским ветром, влажно поблескивают, так же как флагштоки, кнехты и палубы кораблей.
– Так на который из них мы пойдем? На этот? Ладно.
Молодой часовой с улыбкой отдает честь, когда отец и дочь, взявшись за руки, поднимаются по скользкому трапу на борт минного заградителя, где их встречает и приветствует боцман, заслоняя от лавины школьников, которая скатывается с командного мостика и с диким ором устремляется на корму. Ребята летят кувырком, оскальзываясь на рельсах, спотыкаются о снасти, сбиваются в кучу у леера, вопят и ликуют: судя по всему, исход морского боя благоприятен.
– Пойдемте, – говорит боцман. – Я вам буду все показывать и объяснять.
Голос у него, пожалуй, слишком громкий, как у человека, привыкшего командовать, – его должны услышать многие, к тому же ему надо перекрыть рев морского ветра. От Хеллера не ускользнул критический взгляд, который боцман, кривоногий, подтянутый, тщательно выбритый, метнул на его бороду; ему почудилось в этом взгляде решительное осуждение. Но и взгляд этот, и самый предрассудок Хеллеру не в новинку.
– Это минный заградитель, то есть корабль специального назначения нашего военно – морского флота, – говорит боцман, твердо шагая на своих кривых ногах по средней части палубы. – Мины подразделяются на контактные, магнитные и акустические. Последние могут служить своему назначению как на якоре, так и в плавучем состоянии. Наш корабль называется «Адмирал Титгенс», в честь командующего отрядом минных заградителей в первую мировую войну. Он и по сей день служит примером для всех нас.
– Примером чего? – тихо спрашивает Хеллер.
– Адмирал Титгенс – пример для всех, кто служит на минных заградителях, – не оборачиваясь, отвечает боцман. – В кают-компании вы можете увидеть его портрет. Сейчас я предлагаю первым делом подняться на командный мостик, оттуда вы сможете окинуть взглядом весь наш корабль.
Они всходят на мостик втроем – боцман, Штефания, Хеллер; наверху Хеллер сажает Штефанию к себе на полусогнутое колено и показывает вниз, на носовую часть корабля, – вот как он выглядит сверху, «Адмирал Титгенс».
– Видишь вон там пушки? А вон там якорь? А те черные шары, наверно, мины.
– Я хочу здесь порисовать.
– Для этого слишком холодно, и тебе здесь долго сидеть не позволят.
– А я хочу нарисовать шары.
– В другой: раз, – отвечает Хеллер и, обращаясь к боцману, спрашивает: – Скажите, ваш адмирал сам тоже ставил мины?
– Адмирал Титгенс, которого мы чтим как отца нашего минного флота, достиг самого большого личного успеха в тысяча девятьсот пятнадцатом году в устье Темзы. Его минные поля до сих пор считаются образцовыми.
– Ага, значит, он был профессионально компетентен.
– Что вы этим хотите сказать? – недоверчиво спрашивает боцман.
– Я хочу сказать: тот, кто служит вам примером, по крайней мере обладал специальными знаниями.
Открывшуюся картину Хеллер хочет сначала осмыслить молча: поднятые вверх пушечные стволы с зачехленными дулами, пузатые мины, бухты канатов, похожие на линялых улиток; прямоугольные парусиновые тенты, которые треплет ветер; стройные очертания носа; темные отверстия шпигатов и вентиляторов; громоздкая тумба – шпиль; пухлые кранцы. Хеллеру незачем подыскивать какое-либо образное сравнение – грозная неподвижность и жесткость форм впечатляют сами по себе.
– А вот там вы видите салазки для транспортировки мин на корму.
– Можно я их нарисую? – спрашивает Штефания.
– К сожалению, фотографировать на борту не разрешается, – отвечает ей боцман.
– Папочка, когда ты к нам приедешь, я их нарисую по памяти – и салазки, и шары – тогда ты сможешь взять картинку с собой.
– Ладно, а пока помолчи.
Он спускает девочку с колена и следует за боцманом, который зачем-то трогает и гладит все, о чем он рассказывает: компас, штурвал, переговорное устройство, – каждый предмет он поглаживает и похлопывает. Рука его ласково скользит по пульту с сигнальными кнопками. Хеллер равнодушно слушает самодовольные пояснения; по всей видимости, за многие фразы в ответе не боцман, а устав боевой подготовки: «То, что вы здесь видите, имеет целью обеспечение безопасности корабля и команды… Боевая обстановка создается, когда… При постановке мин на якорь различают три фазы…» Янпетер Хеллер скучает под льющимся на него потоком объяснений, указаний, поучений и старается изобразить на лице почтительное изумление профана, прямо-таки подавленность, которая, как он надеется, избавит его от излишних комментариев.
– Это сердце корабля; отсюда все исходит и здесь все сходится.
Девочка ищет его руку, Хеллер чувствует, как ее пальчики пытаются сплестись с его пальцами, потом вжимаются в его ладонь, ожидая сигнала, которого он покамест не дает или не может дать, так как должен поддерживать Штефанию при спуске по железной лесенке.
– Я больше не хочу, скоро за мной приедет мама.
– Потерпи еще немножко и не шуми.
Они сходят вниз по железным ступенькам, семенят по узким переходам, освещенным электричеством: «Здесь генераторное отделение номер два, там – радиорубка, дальше, левее, – подъемники для мин», – и наконец добираются до кают-компании, где три долговязых светловолосых минера играют в карты, лишь изредка обмениваясь слова ми. Из динамика доносится тихая музыка. «Смирно!» – «Вольно!» Боцман отмахивается от уставного приветствия и выразительным жестом указывает на обстановку каюты, судите, мол, сами; от клетчатых скатертей веет домашним уютом; диван, привинченный к полу, сулит покой, стулья удобные, на них можно сидеть, не втягивая голову в плечи. А там, на стене, как и было обещано, – адмирал Титгенс, отец минного флота.
Хеллер подходит к фотографии в скромной рамке не столько из интереса, сколько из вежливости, чтобы не обидеть боцмана, исполняющего роль гида, и дольше, чем принято, всматривается в аскетическое лицо, с чуть заметной усмешкой глядящее в объектив. Вот, значит, каков он, этот адмирал. Так, так.
– Это кто, дядя Герхард? – спрашивает Штефания. – Он подарил мне уже две коробки красок.
– Тебя не спрашивают, – раздраженно говорит Хеллер и грозит девочке пальцем.
С наигранным интересом разглядывает он фотовитрину, на которой представлены различные типы минных заградителей в действии – при спокойном и при бурном море, при тихом ходе и в дрейфе, довольно безобидные с виду суда, с которых, взметывая брызги, скатываются в воду черные яйца.
– Здесь вы видите минные заградители во время боевых действий, – говорит боцман и добавляет: – Тяжелая, опасная служба.
– Опасная? Для кого? – спрашивает Хеллер.
А боцман, со свойственной ему сообразительностью, переспрашивает:
– Что вы этим хотите сказать? – Но это говорится уже через плечо, из-за переборки, потому что боцман, хотя здесь он уже не хозяин, во что бы то ни стало желает показать им сверкающее, вибрирующее, обдающее запахом горячего масла машинное царство: если мостик одновременно сердце и голова корабля, то машинное отделение – его чрево, уж это точно.
Почему же Хеллер остановился? Почему он не следует за боцманом в чрево корабля? Молодой педагог медлит, словно он вдруг что-то вспомнил, он топчется на месте, качает головой и, взяв ребенка за руку, подходит к боцману: он видел уже достаточно и приносит свою благодарность, впечатлений у него хоть отбавляй, и теперь он только хотел бы знать, как выбраться отсюда наверх. Боцман недоверчиво смотрит на Хеллера, да и как ему еще смотреть? Может, Хеллеру здесь не понравилось, спрашивает он, может, он недоволен пояснениями или находит недостатки в самом корабле? Нет? И он в самом деле отказывается осмотреть машинное отделение? Да? Ну что же, в таком случае боцман не станет задерживать гостей.
– Пойдете по этому коридору, вон до той переборки, оттуда подниметесь на корму.
Боцман холодно прощается, прощается небрежно, с оттенком пренебрежения, протискивается мимо Хеллера и девочки и идет обратно в кают – компанию.
– Пошли скорее отсюда, – говорит Хеллер.
– Папочка, тебе нехорошо?
– Не спрашивай, идем.
Едва переводя дыхание, Хеллер несется вперед по корме, по скользкому трапу и причальному понтону и тащит за собой ребенка – зрелище поспешного и, по совести говоря, бесцеремонного бегства; Штефания едва поспевает за ним в своих теплых одежках и даже начинает спотыкаться. Невдалеке от них из автобуса вылезают со своими инструментами музыканты военно – морского оркестра.