Текст книги "Живой пример"
Автор книги: Зигфрид Ленц
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
– Он впервые получает премию, – шепчет Рита Зюссфельд, – и он ее заслужил.
Склочный старик во втором ряду, который все время что-то неодобрительно бормочет – Хеллер видит в нем личного врага лауреата, – роняет палку, и она с громким стуком падает на паркет. Старик решительно не обращает внимания на глухой ропот неодобрения и продолжает свой вздорный комментарий.
Лауреату нет нужды доказывать ни своей радости, ни своего волнения, ни своего смущения – все это без того видно. Поскольку к нему была проявлена такая благосклонность и его работа так высоко оценена, ему, быть может, разрешат сделать несколько замечаний, особенно ему хотелось бы остановиться на специфической гамбургской щепетильности. В чем она проявляется? Ведь и в других местах тоже зарабатывают деньги, и нередко немалые, но нигде в мире не развилась такая уж щепетильность, чтобы стыдиться больших доходов. А это значит, по его мнению, что в этом городе у всех есть особый традиционный нюх, помогающий в случае чрезмерных прибылей откупаться добровольно взятыми на себя обязательствами перед обществом…
Протест! Враг во втором ряду заявляет протест, но Хайно Меркель его не слышит и разрешает себе, поощряемый робким смехом, продолжать свое рассуждение. Акулы, говорит он, широко распространены повсеместно, но нигде, кроме нашего города, они не стремятся так к тому, чтобы, схватив добычу, тут же получить отпущение грехов. Как они это делают? Очень просто: создают благотворительные фонды. А чтобы никто не напал на акулий след, фонды эти анонимны.
– Неслыханно! – кричит враг во втором ряду и злобно стучит палкой по паркету, а потом снова выкрикивает, уже погромче: – Все мы в этом городе протестанты!
Люди в зале забавляются и хлопают Хайно Меркелю, который уже совсем справился со своей изначальной скованностью и теперь утверждает, что и в других местах тоже творят добро, вот, скажем, в Америке, где каждый колбасный фабрикант считает своим долгом основать в день своего шестидесятилетия какой-нибудь фонд. Но при этом его имя, словно огромный парус, надутый ветром, видно издалека, не правда ли, и выходит, что доброе дело мчит доброго человека в гавань хорошей репутации. А о чем свидетельствует, хотелось бы спросить, добрый поступок, который свершается в безвестности?
– О скромности, – выкрикивает в это время враг, – о достойной уважения деликатности, если вам это так приспичило узнать!
Эти слова Хайно Меркель услышал, он запинается, нерешительно посмеивается, а потом вслух оценивает смысл сказанного и заключает: с одной стороны, верно, скромность, достойная уважения деликатность. Но, с другой… Разве от доброго дела, сделанного тайно, не возникает чувство, что кто-то хочет очистить свою совесть, оставаясь при этом в тени? Недаром говорят, что благодарность оборачивается ненавистью. Одним словом, утверждает оратор, если дающую руку никто не видит, ее нельзя укусить. Таким образом, вполне оправдано предположение, что анонимность благотворительных фондов объясняется желанием избежать укусов.
Враг Хайно Меркеля расценивает этот конечный вывод как «неслыханный», он восклицает несколько раз «неслыханно» и демонстративно шествует через весь зал к выходу, его сопровождают явно неодобрительные хлопки; он уходит под смешки присутствующих.
– Чувствительный враг, – шепчет Хеллер, но Рита Зюссфельд делает отрицательный жест:
– Это Вильгельм Вандерклют, его в городе все знают.
Он взял себе на откуп историю Гамбурга.
И Рита Зюссфельд кивает Марет, сидящей в середине зала, вид у нее строгий, она внимательно слушает, кажется, что в ее глазах таится предупреждение. Предназначено ли оно Рите Зюссфельд? Из-за ее чересчур поспешных и громких аплодисментов? Из-за того, что она афиширует свой восторг? Марет и здесь сохраняет присущий ей скепсис, она довольно сдержанно отвечает на приветствие сестры и тут же снова поворачивается к Хайно Меркелю. Не повышая голоса, он продолжает говорить и переходит к разоблачениям, которые, к его великой растерянности, приветствуют сдержанными аплодисментами. Возможно, именно потому он говорит все тише и тише, что каждый компрометирующий факт вызывает новый взрыв веселья. Хеллеру даже кажется, что оратор постепенно теряет мужество и что он, видимо, опускает целые абзацы своей рукописи, так быстро он переворачивает страницы.
– Вот почему я думаю, что анонимные благотворительные фонды являются чисто гамбургской спецификой. Давайте же порадуемся, что есть на земле место, где каждая удачная сделка сама по себе напоминает об обязательствах по отношению к обществу. Так восславим же город, в котором стало традицией облегчать свою нечистую совесть, пусть даже тайно.
Хайно Меркель поклонился, собрал свои листочки и покинул трибуну, а присутствующие, еще настроенные на продолжение веселой головомойки, сидят, откинувшись на спинки кресел, не в силах осмыслить, что все уже кончилось. Лауреату не пришлось стоять незащищенным перед аплодирующим залом, он успел спуститься вниз, и его окружили поздравляющие: учредители и близкие.
Хеллер протискивается сквозь толпу, чтобы тоже его поздравить, и слышит, как старик Цюлленкооп благодарит Меркеля за речь, которая, как он заверяет, абсолютно в его вкусе.
– Ну и задали же вы нам перцу, дорогой, просто великолепно! Поверьте, за последнее время мне ничего подобного не довелось слышать!
Цюлленкооп тут же приглашает лауреата погостить в его охотничьем домике в Австрии, пострелять глухарей или, на крайний случай, поудить форель в ручьях, прозрачность которых он гарантирует. Но это они обсудят во всех подробностях на банкете. Хеллер протискивает свою руку между двумя черными пиджаками и понимает, что Хайно Меркель пожимает его ладонь, толком не зная, кому она принадлежит, но потом лауреат все же его обнаруживает, за руку подтягивает к себе и, хотя это минута его торжества, тихо спрашивает:
– Ну, как наш живой пример? Уже выбрали?
Хеллер медленно качает головой.
– Возникли новые трудности, – говорит он. – Господин Пундт отказался.
– Люси Беербаум, так сказать, еще котируется?
– Да, и она лидирует среди других претендентов. Так или иначе, но сегодня решение должно быть принято.
Хайно Меркель неожиданно подходит к Анкеру Каллезену, председателю жюри, о чем-то тихо с ним беседует, несколько раз указывая глазами на Хеллера и, видимо, договорившись, возвращается с довольным видом и просит Хеллера принять участие в банкете.
– Быть может, мне удастся вам помочь, господин Хеллер, есть еще кое-какие обстоятельства, не вполне проясненные, и, так как именно я предложил вам кандидатуру Люси Беербаум, я чувствую себя обязанным рассказать вам все до конца. Надеюсь, вы порадуете меня своим присутствием.
– А госпожа Зюссфельд? – спрашивает Хеллер.
– Само собой разумеется, она тоже будет, – отвечает Хайно Меркель.
21
Сидеть вдвоем в конференц– зале, друг против друга, в напряженно торжественных позах, под экзотическим оружием на степе и вести беседу через огромный раздвинутый палисандровый стол настолько нелепо, что они кажутся себе почтенной английской четой – скажем, губернатор с супругой, которым разделяющее их расстояние дает основание время от времени осведомляться о самочувствии друг друга.
Поэтому Хеллер предлагает перейти к нему в комнату, где, правда, не безумно жарко, но зато уютно, и там ему уже не раз удавалось сосредоточиться.
Итак, они, видимо никем не замеченные, поднимаются в комнату к Хеллеру, вешают влажные пальто на единственную вешалку, выкладывают из портфелей все бумаги на небольшой столик, для которого и лампа-то – чрезмерная тяжесть, и рассаживаются, как умеют: Рита Зюссфельд – на единственный стул, Хеллер – на край кровати. Крошечная фаянсовая пепельница, рекламирующая гамбургское крепкое пиво, стоит наготове. Чтобы не мешали кровельщики, которые то и дело лазают вверх и вниз, Хеллер задергивает шторы и зажигает свет. Итак, все приготовления для совместной работы сделаны. Кто же первым возьмет быка за рога?
Но не успели они еще закурить первую, необходимую для начала разговора сигарету, как в дверь стучат, причем весьма настойчиво, и, не дождавшись разрешения войти, в комнате возникает Магда; уперев свой взгляд в Хеллера, и только в Хеллера, она после чрезмерно затянувшейся паузы спрашивает, не угодно ли чаю. Нет, чаю не надо. Быть может, неопределенно говорит Хеллер, нм захочется выпить чаю, когда работа будет закончена, пока же они нуждаются только в том, чтобы им не мешали.
Может ли горничная после такого ответа уйти не обиженной?
– Похоже, – говорит Рита Зюссфельд, – что вами тут сильно интересуются.
– Не удивительно, – отвечает Хеллер. – В этом пансионе сейчас живут только урологи.
Как приступить к делу, предложить текст и подкрепить свое предложение всевозможными хвалебными оценками? Оба посмеиваются, оба уверяют друг друга, что они полны нетерпеливого ожидания, оба не исключают возможности, что остановились на одном и том же эпизоде.
– Что ж, начинайте.
– Я охотно предоставляю это право вам.
Снова раздается стук в дверь, на этот раз вялый, с паузами, и, даже после того как Хеллер раздраженно просит войти, проходит немало времени, прежде чем дверь отворяется.
– Ах, это вы, госпожа Клевер?
На пороге стоит хозяйка пансиона, как всегда слегка посапывающая, с дрожащими при каждом движении отвислыми щеками. Помимо обычно присущего ее лицу выражения брезгливой пресыщенности, оно выражает сейчас легкое смущение, а слова извинения звучат не очень доброжелательно:
– Прошу прощения, господин Хеллер, если я помешала вашей работе, но…
Что «но»? Тяжелые подвески на цепочке, сбившись, позвякивают, когда она широким жестом обводит стены комнаты.
– …Но здесь, в этом доме, – говорит она, – не принято вдвоем удаляться в комнату, а для работы мы предоставляем конференц– зал. Весьма сожалею, но у нас так заведено.
Это замечание, однако, не мешает ей с унылой приветливостью протянуть руку Рите Зюссфельд, а затем и Хеллеру ткнуть свою мясистую ладонь. Он растерянно пожимает ее, делая вид, что пропустил мимо ушей ее тираду, но потом все же с недоумением спрашивает:
– Вы возражаете, чтобы мы работали здесь, в комнате? Так вас надо понять?
– У нас это не принято, господин Хеллер.
Хеллер, помрачнев, раздергивает шторы, гасит свет, смотрит на свои бумаги.
– А известно ли вам вообще, госпожа Клевер, чем мы здесь занимаемся?
– Мы всегда придерживались этого правила, – устало отвечает госпожа Клевер.
– Хрестоматия, – говорит Хеллер. – Хрестоматия для молодых людей, которая должна им наконец открыть, в каком они мире живут.
– Мой муж неукоснительно придерживался этого правила. Именно поэтому для совместных работ мы предоставляем вам конференц-зал.
Она еще раз выражает свое сожаление, подчеркнуто-вежливо прощается и удаляется в уверенности, что инцидент исчерпан. Что ж теперь?
– Доставим ей удовольствие, – говорит Рита Зюссфельд, – давайте следовать ее этическим нормам. Спустимся вниз.
Взяв в раздражении бумаги и тетради да еще прихватив пальто, они перебираются в знакомый конференц– зал, весьма дурно настроенные, и раскладывают все на палисандровом столе, не переставая ощущать незримое присутствие Пундта.
– Здесь все чувствуют себя в безопасности, – говорит в бешенстве Хеллер, – я от вас, вы от меня, а госпожа Клевер от недремлющего ока общественности. Что ни говори, а для большинства людей воплощением всех опасностей является постель.
– Они отчасти правы, – говорит Рита Зюссфельд. – Может быть, пришло время заказать чаю с ромом?
– Нет, на банкете мы хорошо выпили. Что же нам снова заводиться?
– Да, круг замыкается.
Они перебирают бумаги, сверху – выбранные отрывки, а под ними – рукописные заметки. Что же у них осталось, что задержалось в педагогическом фильтре? Рита Зюссфельд сосредоточилась, она готова начать, но Хеллер все никак не может решиться, он все листает записи, накручивает на палец и без того вьющуюся бородку и вдруг просит еще ненадолго отложить окончательный выбор и объясняет почему. Все упирается в последнюю главу, он еще не прочел последней главы книги о Люси Беербаум, а на банкете узнал, что именно в этой главе, возможно, содержится то, чего им не хватает.
– Если мы прочитаем и последнюю главу, а господин Меркель мне это настоятельно рекомендовал, никто нас не сможет упрекнуть в том, что мы несправедливо обошлись с Люси Беербаум. Кроме того, мы в долгу перед ней самой, – говорит оп, – после всего, что было.
Так согласна ли Рита Зюссфельд еще на краткое время отложить окончательное решение? Рита Зюссфельд согласна, и Хеллер пролистывает книгу, находит последнюю главу, облизывает губы и начинает читать вслух.
На восемьдесят второй день добровольного заточения у Люси снова поднялась температура, Иоганне удалось преодолеть все ее возражения и сомнения и позвонить доктору Паустиану. Тот обещал тотчас же приехать. Затем Иоганна пошла на кухню, вынула из вафельницы последние вафли, намазала их фруктовым мармеладом и понесла к тахте, где лежала Люси; ее бил озноб. Иоганна сказала, что доктор скоро будет, и накрыла Люси пуховым одеялом, воспользовавшись тем, что она была слишком слаба, чтобы протестовать. Иоганна подала ей вафли с фруктовым мармеладом, которые она просила, – от всякой другой еды Люси деликатно отказывалась, уверяя, что пища вызывает у нее отвращение, и даже теперь, когда Иоганна помогла ей приподняться и поставила перед ней тарелку с теплыми вафлями и вилкой разломила одну как раз по рельефному изображению сердца, Люси долго и нерешительно глядела на еду, пока не поддалась уговорам. Только раз поднесла она вилку ко рту, с усилием пожевала и отодвинула от себя тарелку.
– Не лезет в горло, извини, Иоганна, но я не могу.
– Но вы же сами сказали, что вафли – ваше любимое блюдо, еще с детства.
– Может, в один прекрасный день так оно снова и будет.
Иоганна больше не упрекала ее, как в первые дни, поговорила теперь с Люси каким-то надсадно – жалобным тоном. Все так же жалобно причитая, она принялась готовиться к приходу врача. Надо было вытереть у Люси испарину со лба, с шеи и капельки пота, выступившие на верхней губе. Причесать ее? Иоганна не решилась коснуться гребнем ее влажных волос. Она только слегка поправила их пальцами и разобрала спутавшийся пробор. Что еще? Иоганна встряхнула пуховое одеяло, потом унесла на кухню тарелку с несъеденными вафлями и занялась собой, чтобы в достойном виде встретить доктора Паустиана: сняла фартук, переобулась, поправила, думая о неразговорчивом враче, шпильки в пучке и засунула чистый носовой платок за обшлаг рукава.
Она сидела со сложенными руками возле тахты, и ей казалось, что Люси все еще не сознает необходимость визита доктора Паустиана, поэтому она снова начала перечислять разные доводы.
Хотя доктор Паустиан не был у них уже несколько месяцев, Иоганна по звонку догадалась, что это он пришел: доктор едва нажал кнопку, но не услышать звонка было невозможно – так звонит человек, привыкший, что его ждут. И на этот раз Иоганна не расслышала его приветственной фразы, а ее попытку задержать его в холле и заговорщицки с ним поговорить он пресек тем, что с непроницаемым лицом прошел мимо нее к вешалке, сам снял пальто и повесил на плечики.
Конечно, он не стал ждать, чтобы Иоганна провела его к больной, он сам отворил двери и, увидев Люси, с упреком покачал головой, словно ее болезнь была враждебным выпадом против него. Он как бы говорил: разве это допустимо? И еще: что это мы снова натворили? – так что его пациент должен был испытывать угрызения совести. Качая головой, подошел он к тахте, опустил на пол свой саквояж, вытащил из-под одеяла руку Люси и зажал ее между своими ладонями. Люси уже улыбалась так, как он хотел, и ничего не могла сказать, кроме:
– Я сожалею, дорогой, что мы вас потревожили, но…
Доктор Паустиан качал головой, ладно, мол, ладно, весь мир доставляет нам одни заботы, так почему же вам… Не выпуская руки Люси, доктор осматривал место ее добровольного заточения, деловито, без удивления, видимо, так он себе его и представлял. Он не сказал ни слова ни по поводу занавешенного окна, ни по поводу кипы нераспечатанных писем и телеграмм.
– Надеюсь, я не доставлю вам слишком больших забот, – сказала Люси.
– А это мы сейчас увидим, моя дорогая, – ответил доктор Паустиан.
Он хотел бы, чтобы ему не мешали, и когда Люси спросила, чем она могла бы помочь ему во время осмотра: как вам удобнее, Генри, чтобы я сидела или лежала? – он, пожалуй, больше для себя, чем для пациентки, проворчал:
– Упадок сил на почве крайнего истощения, скорее всего, анорексия.
Иоганна, которая, сидя у стола, наблюдала за осмотром, встретила этот диагноз причитанием.
– Какая у вас температура, Люси?
– Тридцать девять и семь, мерила час назад.
– Сейчас послушаем сердце и легкие, если не возражаете.
Он склонился над исхудалым телом, передвигая стетоскоп в разные точки, простукал грудную клетку, явно пришел к какому-то выводу, хотя вслух его не произнес.
– Дышать больно?
– Да.
– Жар и постоянная жажда? Мокрота темная? Учащенное дыхание, когда подскакивает температура?
Люси утвердительно ответила на все вопросы врача, и только теперь, после всех этих подтверждений, доктор Паустиан сказал:
– Да у нас настоящее воспаление легких.
Готовя шприц для укола, он напомнил Люси о двух перенесенных ею плевритах, которые, возможно, привели к уплотнению легочной ткани.
Иоганна вздыхала за спиной врача, покашливала, и доктор Паустиан, обернувшись к ней, с удивлением спросил:
– Но вы-то, Иоганна, надеюсь, не больны?
– Нет, нет.
Люси удалось, собравшись с силами, самой сесть на тахте, она взялась за подол рубашки и подняла ее вверх, наблюдая, как игла входит ей под кожу.
– Вы, наверно, знаете, Генри, о моих обстоятельствах?
– Прежде всего вы больны. А значит, вы не можете продолжать то, что были намерены делать. Теперь ваш организм протестует против вашего протеста.
Люси положила руку ему на плечо.
– Я знаю, – сказала опа, – по-вашему, все права принадлежат только здоровым. Всякий, желающий выразить протест, должен сперва пройти медицинский осмотр.
– Меня волнует другое, Люси.
– Что именно?
Доктор пошарил в своем саквояже, вытащил лекарство, но, видимо, не то, какое хотел, и тогда принялся, положив бланки на колено, выписывать рецепты, которые затем не глядя протянул Иоганне. Он строгим голосом перечислил блюда, и в первую очередь крепкие бульоны, которые он не то, что рекомендовал, но прописывал как лекарство.
Иоганна не обижалась на врача, она лишь укоризненно глядела на Люси, как бы со своей стороны подтверждая услышанные ею только что предостережения: хорошо запомните все это, госпожа профессор, слушайте внимательно и следуйте совету, который я вам уже давным – давно давала.
– Я хочу вам вот что сказать, Люси: если человек готов собой пожертвовать, надо, чтобы эта жертва имела хоть какой-то смысл, хоть какое-то разумное воздействие. Такая серьезная акция, как ваша, должна быть весьма веско обоснована, так я считаю. А тут видишь, как легко мысленно и расточительно приносится такая огромная, ни с чем не соизмеримая жертва, и это может вызвать только раздражение или жалость, а скорее всего, и то и другое. Поверьте мне, я знаю, что говорю, когда советую не быть такой расточительной, не идти на крайнюю жертву. Не ждите, что она кого-то взволнует, теперь все забывают на другой день, даже если люди жертвуют жизнью.
Люси отодвинулась, ускользнув от его руки, и уставилась в одну точку. Потом она повернулась к доктору Паустиану.
– Что, Генри? зашептала она вдруг. – Что в худшем случае бывает от воспаления легких?
– Зачем вам это знать? – спросил доктор Паустиан. – Достаточно того, что оно у вас есть.
– Это мне многое упростит, – сказала Люси, – облегчит и упростит. Так что же?
– Какой вам прок от моих объяснений, – ответил врач.
Но Люси настаивала:
– Знания мне никогда не мешали, Генри, только не известность, полуизвестность вселяли в меня тревогу.
Доктор Паустиан, избегая ее взгляда, поднялся и торопливо, словно не придавая своим словам никакого значения, стал излагать самые общие сведения:
– В широком смысле это болезнь… В более узком смысле предполагается… это значит, воспаление или уплотнение соединительной ткани легкого, либо заполнение эксудатом легочных пузырьков как результат воспалительного процесса, – он прервал свою речь, плотно сжав губы, поглядел на нее и вдруг заговорил более бегло и свободно, чем вначале. – Так слушайте же, в связи с застоями крови в легочных сосудах, в пузырьках скапливается эксудат. Изначально это серозная жидкость, которая постепенно все больше и больше загустевает. Она вытесняет воздух и делает ткань пораженного участка легкого такой грубой и плотной, что она по консистенции напоминает печень, мы это называем гепатизацией. Чем дальше заходит процесс гепатизации, тем затрудненнее становится дыхание. Когда же гепатизация заходит слишком далеко и воздух вытесняется из большей части легкого, наступает смерть.
Тут врач показал, как можно разозлиться на самого себя главным образом из-за того, что нельзя, взять назад своих слов. Перед тем как уйти, он хмуро сделал Иоганне какие-то наставления. Уже подойдя к двери, он сказал:
– Я скоро вернусь, Люси, обязательно еще сегодня, ближе к вечеру. Надеюсь, нас выручит знание терапии.
Он не пожелал, чтобы его провожали, резким движением подхватил свой саквояж и торопливо – в этом ему уж никак не откажешь – выскочил из дома, хлопнув входной дверью.
Иоганна села на табурет, она ждала, чтобы Люси подняла на нее глаза.
– Видите, госпожа профессор, не одна я полна тревоги и недовольства. Вот и доктор Паустиан тоже.
И так как Люси не шелохнулась, а по-прежнему не сводила глаз с облупившейся балки, Иоганна ушла на кухню, разогрела телячий бульон, нарубила туда свежей петрушки, добавила немного сливочного масла и тщательно размешала ложкой, чтобы его не было видно. Попробовав бульон, она налила его в тарелку и понесла Люси.
– Вот. И отвертеться вам не удастся.
Привыкшая к постоянным отказам, молчаливому сопротивлению, Иоганна поднесла тарелку к лицу Люси, твердо решив, что на этот раз она не отступит, но, к ее удивлению, Люси согласно кивнула, с напряжением села, расправила полотенце на одеяле и без разговоров взяла ложку.
– Ну, а теперь извольте-ка есть, госпожа профессор.
– Да, да.
Иоганна поддерживала тарелку, и больная начала есть; она тихо стонала, то и дело откладывала ложку, прижимала руку к груди и закрывала глаза от отвращения. Она съела весь бульон, но и после этого на лице ее не появилось выражения ни удовлетворения, ни удовольствия, а все то же отвращение. Когда Иоганна, горячо ее похвалив, хотела налить ей добавки, Люси жестом ее остановила: на первый раз, пожалуй, и хватит. Иоганна решила воспользоваться представившейся, как ей казалось, возможностью и предложила:
– Может, подать вам газету или книгу или распечатать несколько писем?
– Ничего не надо, Иоганна.
Это прозвучало обидно. Снова отдавало упрямством и самонадеянностью. А своим отсутствующим видом Люси дала понять, что ей хотелось бы побыть одной в полутьме. Она не реагировала, когда, затемняя комнату, Иоганна судорожно дергала занавески, потому что заело какой-то ролик, но, увидев, что Иоганна с посудой направилась к двери, Люси остановила ее движением руки.
– Одну минутку, пожалуйста.
Иоганна вернулась, и впервые за все это время Люси, схватив ее за руку, притянула к себе и, запинаясь, спросила, не обесценился ли теперь ее протест, не прервался ли он; на что Иоганна ответила вопросами:
– Почему? Каким образом?
А Люси все продолжала спрашивать, обращаясь, скорее всего, к самой себе, не повела ли она себя непоследовательно, не является ли ее решение каким-то половинчатым, раз в критическом положении она допустила, чтобы о ней проявили заботу, которой лишены те, к чьей судьбе она хочет привлечь всеобщее внимание. И Иоганна принялась убеждать ее, что не может быть и речи о непоследовательности, когда надо выздороветь. А Люси с беспощадностью к самой себе все продолжала спрашивать, чего же стоит ее акция, если она оказалась в других условиях, нежели те, у кого ни при каких обстоятельствах не будет изменен режим. И не является ли нарушением солидарности то, что она не отказывается от забот, не положенных ей в силу ее решения? А Иоганна слова твердила свое: чтобы выдержать то, что взвалила на себя госпожа профессор, надо прежде всего быть здоровой. Да и вообще она себе не представляет, какая может быть польза кому-либо от болезни. И тогда Люси, измученная сомнениями, спросила, не утратит ли ее протест своей силы, если она продолжит его после выздоровления.
– Если уж непременно надо будет протестовать дальше, то я не вижу, что бы могло помешать, – ответила Иоганна.
– Гм… – произносит Хеллер и прерывает чтение; глава еще не кончилась, осталось еще не меньше шести страниц, повествующих о так называемой тихой смерти, наступившей – словно в подтверждение классической схемы – точно на пятый день болезни, но ему все же кажется, что на этом можно сэкономить, потому что этот эпизод не идет ни в какое сравнение с той главой, на которой он остановил свой выбор.
– Как вы считаете, можем мы не дочитывать до конца?
Рита Зюссфельд была бы с ним согласна, если бы незадолго до смерти Люси не было сцены, когда она, подозвав к себе Иоганну, не только еще раз все откровенно с ней обсуждает, но и заставляет ее повторить те распоряжения, советы и рекомендации, которые она ей дала, – сцена, произведшая на Риту сильное впечатление безупречной объективностью, именно так она представляет себе смерть во благовремении. С этим Хеллер не может не согласиться, но просит подумать, можно ли показать пример поведения, достойный подражания, на таком всеобщем, но бесплодном явлении, как смерть, да еще в хрестоматии? На что здесь направлена дидактическая мысль? Нелепо ведь учить умирать прежде, чем научить вступать в рукопашную схватку с жизнью.
– Вы это излагаете чересчур предвзято, – говорит Рита Зюссфельд, – все здесь нужно рассматривать во взаимосвязи: решение Люси, ее протест, ее желание разделить судьбу арестованных, потом неожиданная болезнь и, наконец, последние распоряжения.
Так она понимает эту сцену, так к ней, по ее мнению, и следует подойти, по она не упрямится, но желает спорить, во всяком случае уж не по поводу этой главы, ибо давно уже решила, что именно она предложит. Однако хорошо бы Хеллеру все-таки прочитать конец, хотя бы последние полторы страницы, потому что там что-то скапливается, собирается и может внести какую-то окончательную ясность.
– Что ж, я не против. Итак…
…И он оставил свои пакеты, бутылки и кульки на кухне, затем вошел к Люси и увидел врача, сидевшего в ногах у больной. Профессор Пич взял руку Люси, он как бы переломил туловище и навис лицом над ее кистью, уверенный, что и на этот раз, как всегда, его появление сразу же разрядит обстановку. Он стоял, замерев в этой позе, пока Люси не шевельнулась и не подняла на него глаза.
– Я принес добрые вести, Люси, – сказал он.
Ее губы задрожали, тело, точно охваченное внезапным ознобом, как-то съежилось. Он почувствовал, что ее пальцы, которые он держал в своей руке, скрючились, она схватила его за рукав и слегка толкнула, словно хотела отодвинуть. Пич мягко снял ее руку и бережно опустил на одеяло, будто это был какой-то отдельный предмет, растерянно поглядел на врача и снова на Люси, Она долго собиралась с силами, чтобы приподняться, но ей это так и не удалось. Окна были завешены, горела только настольная лампа на секретере, который стоял в другой части комнаты, за полуоткрытой раздвижной дверью, к которой прислонилась Иоганна.
– Все рады вашему возвращению в институт, Люси, все очень рады, – тихо сказал профессор Пич, и оттого, что она ему не ответила, фраза эта прозвучала так фальшиво и неубедительно, что профессор сам был этим неприятно поражен. Он отошел от тахты и требовательно взглянул на врача, как бы ожидая от него поддержки. Доктор Паустиан сидел, закрыв руками усталое лицо, и молчал. Пич коснулся его согбенной спины, тогда врач взглянул на него.
– Что такое?
Жест Пича выражал растерянность.
– Ничего, извините.
Он собирался, ни слова не говоря, пройти мимо Иоганны, но, не дойдя до двери, увидел в соседней комнате качалку и, будто это и было его изначальным намерением, двинулся прямо к ней, легким движением проверил, качается ли она, и уселся. Затем вытащил из кармана кожаный футляр с сигарами, стукнул им о колено, открыл его, вынул сигару, тщательно ее облизал и долго перекатывал, не зажигая, из одного угла рта в другой. Нашаривая по карманам спички, он напряженно наблюдал за Иоганной и врачом, которые словно застыли и даже не шевельнулись, когда коробок упал на пол. В конце концов Пич чиркнул спичкой – при этом он прикрыл огонь ладонями, но все же треск и шипение воспламенившейся серы так резко взорвали тишину, что он сам испугался, – и поднес горящую спичку к сигаре; но и Иоганна и врач поглядели на него не столько, чтобы его осадить, сколько ошеломленные этим поступком, а доктор Паустиан встал, похлопал себя по нагрудному карману и после минутного раздумья направился к Пичу.
Профессор Пич уже протянул ему с облегчением портсигар, но врач движением руки отказался, отвел его к большому, с задернутыми шторами окну, увитому плющом, и, чем настойчивее он молчал, тем однозначней давал понять Пичу, как обстоят дела. И все же профессор Пич сказал:
– У меня есть для Люси добрые вести.
– Бессмысленно, – сказал врач. – Ее поведение примерно, но абсолютно бессмысленно.
– Наша работа, – продолжал Пич, – наша совместная работа в институте… Наконец-то мы сдвинулись с мертвой точки.
– Не пытайтесь ей что-то втолковать, – сказал врач и пошел назад к своей табуретке. – Все напрасно, и жертва ее тоже напрасна. Вашей новостью вы ничего не измените. Чего она достигла? Что изменилось? Может мне кто-нибудь сказать, чего она достигла?
– Нет, – говорит Хеллер и кидает текст на стол, – здесь мы не найдем нужного нам примера, нет, не в последней главе. Даже если наша Люси умирает весьма впечатляюще, мы не можем предлагать ее смерть в качестве примера для подражания. Что до меня, то я остаюсь верен своему выбору.
Преодолевая еще какие-то сомнения, Рита Зюссфельд с этим соглашается:
– Хорошо, давайте откроем свои карты.
Колебания, нерешительность, любезная готовность предоставить друг другу преимущественное право начать – они оба этого ожидали, оба и сейчас еще тушуются и уступают первенство, можно даже предположить, что они бы с радостью согласились еще раз отложить решение. Но тут ничего не поделаешь – сколько бы Хеллер не пускался в общие рассуждения, все равно рано или поздно придется открыться. Поэтому Рита Зюссфельд четко заявляет: