Текст книги "Ловушка для красоток"
Автор книги: Жанна Режанье
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц)
Глава XI
Из дневника Кэрри
20 декабря. Я в смятении. Я, было, подошла к логическому пониманию того, что и Долорес, и Чарлин совершенно правы в отношении Мела. Да, Мел с самого начала вел себя как подонок – он морочил мне голову, он не желал взять на себя даже доли ответственности за ребенка. Я все поняла.
Но я думала, что нам необходимо еще раз увидеться, и собиралась сухо и деловито сказать ему, к каким выводам я пришла.
Мы встретились в гриле отеля «Пьер», и вопреки всей моей решимости я вдруг почувствовала, что отношусь к нему по-прежнему. Я старалась не капитулировать, но меня просто фатально влечет к этому человеку. И я снова пыталась убедить Мела в том, что он отец ребенка, что как бы фантастично это ни выглядело, но это правда, что случилось чудо.
Однако, когда заговорил Мел, мне снова стало ясно, что он уверен в своей стерильности, а потому его рассуждения логичны, в то время как мои – фантастичны и бредовы. Я в очередной раз поверила Мелу: он действительно считает, что совершенно ни в чем не виноват. Не знаю, в чем дело – в его внешности, в его словах или во внутренней убежденности, но в его присутствии мои аргументы утрачивают силу, и Мел становится прав, а я нет.
И как-то получилось, что у меня не оказалось выбора – я должна была последовать за Мелом сначала в лифт, а потом в его номер. Я это сделала, но ни на миг не могла освободиться от неясного страха, от тяжести на сердце при мысли о том, что предстоит мне пройти в одиночку, о том, как тягостно бремя взрослости. Мне хотелось удержать хоть чуточку из того, что раньше соединяло нас с Мелом, и я все надеялась, не верила, но надеялась – на что? Что Мел даст мне утешение, поддержку, любовь, тепло?
Я истосковалась по нему, по его прикосновениям, по безумию, которое только он один и может мне дать.
Мел не почувствовал ни моей тоски, ни моей тяги к нему, он повел себя как животное.
А потом:
– Ребенок, Мел, это же наш с тобой ребенок… Разве не можем мы быть счастливы, потому что он будет? Нам с тобой суждено было стать родителями этого маленького человека…
– Кэрри, нет! Я уже сказал, в таком случае наши отношения прерваны.
– Слезы не помогают, твои объятия не помогают, Мел. Ничто не помогает. И я не знаю, что мне делать. Боже мой, мне же не выдержать. Хорошо, хорошо, я буду вести себя как взрослая. Да, Мел. Да, Мел. Конечно, иной раз приходится идти на ужасные вещи во имя того прекрасного, что наступит потом.
А потом долго тянулась ночь. Я лежала без сна, вслушиваясь в рычание машин за окнами и всматриваясь в спящего Мела. У него выгнулась во сне губа, он уменьшается, отступая от меня…
Утром под окнами оркестр Армии спасения играл рождественские гимны, и медные звуки печально и потерянно звучали во влажном воздухе.
Расставаясь утром с Мелом, я не выдержала, я устроила ужасную сцену.
– У тебя нет обратного хода, – сказал Мел, – придется это сделать, Кэрри. Все равно другого выхода нет. Так что возьми, наконец, себя в руки!
Я взяла себя в руки. Мне было стыдно, что я потеряла самообладание и вела себя как малое дитя в присутствии Мела.
– Ты же обещала, Кэрри, – сказал Мел. – Когда я даю слово, я его держу. Ну а ты, Кэрри, ты своему слову хозяйка или нет?
Я взяла себя в руки, то есть снова капитулировала:
– Да, Мел. Я все сделаю, Мел.
Господи, все то же самое – опять я соглашаюсь сделать аборт, хотя внутренне противлюсь даже мысли о нем! Почему всем известно, что лучше для меня, только не мне самой?
Простая и легкая операция, говорят Чарлин и Долорес. Пустяки, через это проходит каждая третья женщина. Не делай из мухи слона.
У Мела была назначена деловая встреча за завтраком. Усаживая меня в такси, он сказал:
– Я дам о себе знать!
Легонько коснулся губами моей щеки и добавил:
– Смелее!
Я боялась, что снова расплачусь, а мне положено быть сильной. Мел сказал, что я должна быть сильной, – Мел прав, я это знаю.
Больница. Да, я в больнице. В приемном покое меня приветствовала новогодняя елка, вся в мишуре и разноцветных огоньках. Я стала в очередь, продолжая играть сама с собой в давно придуманную игру: я не собираюсь делать аборт.
Дежурная сестра взяла мои деньги и кольца – ценные вещи не разрешается держать в палате.
Я лежу в палате и разглядываю белый пластмассовый браслет, который надели мне на руку. На нем фиолетовыми печатными буквами выведено: «Кэролайн Ричардс». Больница старая, и древние радиаторы кряхтят и стонут. За окном через дорогу – прелестный силуэт клена, похожий на карандашный набросок на фоне размытых влажной дымкой домов. Везде рождественские украшения и огоньки предвещают праздничное веселье, а мне хочется закричать в голос.
Вот только зачем?
Полдень. Звонит Чарлин:
– Кисуля, как ты себя чувствуешь, детка?
– Нормально. Устроилась в палате.
– Хотела заехать и составить тебе компанию, но придется везти Курта к ветеринару, у него что-то с желудком. Я тебе звякну попозже.
Беру с тумбочки газету с кроссвордом, но неожиданно заливаюсь слезами.
2 часа. Только что заходил доктор. Один из двоих, что подписали заключение о необходимости аборта. Он будет оперировать. Попыхивая трубкой, сказал:
– После операции вам придется пару деньков еще полежать, в себя прийти. Не от операции – это дело простое, а от анестезии. Ну и с психологическими последствиями нужно считаться.
Я старалась выслушать его внимательно и серьезно, как будто я взрослая женщина, способная владеть собой, а не трясущаяся трусиха.
А доктор продолжал:
– Сколь бы сильным ни было ваше желание прервать беременность, психологический удар неизбежен. Вы можете не отдавать себе отчета в этом сейчас, но после аборта…
Я уже сейчас все это испытываю, кричал мой внутренний голос. Но я улыбнулась доктору и поблагодарила его за предупреждение. Когда за ним закрылась дверь, я тихонько заплакала:
– Мел, почему это должно быть так, Мел?
4 часа 30 минут. Скоро придут брить меня. Уже поздно, а за окном почти совсем темно.
Весь день в мою палату впархивали сестры и выпархивали из нее. Одна спросила меня:
– Ваш муж здесь? – А когда я ответила бессмысленным взглядом, поправилась: – Кто-нибудь из семьи?
– Никого. Я здесь одна. Скажите, мне скоро дадут снотворное? Мне нужно принять снотворное!
– Скоро.
Завтра в восемь утра меня повезут отсюда на каталке.
Нет, мой малыш, не хочу я о тебе думать как о живом, как о частице меня самой, но, Господи, как мне унять ужас в душе? Отпустит он меня когда-нибудь?
6 часов 30 минут. Сестра принесла мыло, горячую воду и длинную бритву. Обритая и беспомощная, я теперь похожа на маленькую девочку. Но я уже далеко не девочка.
Так вот какую боль оставляет наслаждение! Я вспоминаю, как Мел напутствовал меня: смелее! Ах, как хочется плакать.
Плакать нельзя. Есть вещи, которые человек выносит в одиночку, и никто не в силах помочь.
Боже мой, я все еще ощущаю запах Мела, а ведь после вчерашнего я уже дважды принимала ванну, а потом еще и бритье… Будто Мел сделался частью меня, и мы отныне неразделимы.
7 часов 25 минут. Я лежу, не двигаясь, застыв в нестерпимой боли.
8 часов. За окном моросит, и вот-вот пойдет настоящий дождь. Отдельные капли уже стучат по стеклу. Ах, эти нью-йоркские зимы! Меня не так уж тщательно выбрили, и тоненькая ночная сорочка омерзительно цепляется за щетину. Тем не менее напряжение понемногу спадет – должно быть, под действием снотворного.
Странно, даже громкое урчание радиаторов мне кажется уютным. Их почтенный возраст свидетельствует о преемственности всего сущего. Но тут я вспоминаю, что утром меня повезут на каталке в операционную. Тогда я подавляю в себе крик – нет! не надо! – и умираю от мысли о том, что меня могли бы повезти на каталке рожать…
Не надо мыслей. Не надо думать.
Полночь. Снизу почти непрерывно доносится крик человека, которого должны оперировать по поводу предстательной железы.
– Помогите, – стонет он. – Помогите, помогите… Его кто-то одергивает, видимо, другой больной:
– Ты что, всех перебудить хочешь?
– Никого не хочу будить, хочу, чтоб помогли.
21 декабря. Вот и все. Такое ощущение, будто от меня осталась одна оболочка. Что было? Я пытаюсь вспомнить.
Было утро. Наверное, я час-другой поспала. С окна не сняли на зиму жалюзи, и сквозь щель в них я видела жидкий дымок из трубы напротив. Пришли, сделали мне укол, чтобы я успокоилась, стали готовить к операции. Во мне все кричало – да не хочу я, не хочу!
Я старалась забыть о собственном сердце, игнорировать его присутствие во мне.
Белые простыни, сестры, интерны, иголка в моей вене, через которую капает глюкоза, все подсоединено к какому-то аппарату с большой прозрачной штукой наверху.
Стол на колесиках – и меня катят по длинному коридору. До чего все обезличено: ты уже не человек, а неодушевленный предмет. На двери надпись: «Хирургия», перед дверью цепочка каталок. Мою ставят в очередь. Все делается четко, но механически, будто это не человеческое тело, а просто объект для хирургических манипуляций. Больные беспомощны, как овечки, которых подталкивают все ближе к жертвенному алтарю.
«Меня возлагают на алтарь, – думала я, – я животное на пути к жертвеннику». Но думала я об этом отрешенно – пусть убьют, мне все равно. Как милосердны химические препараты!
Но о ребенке забыть я не могла. Рядом со мной стояла женщина в белом халате, должно быть доктор, и я стиснула ее руку. Она улыбнулась в ответ. Подходит мой черед. Обратного хода нет.
В моем сознании проплывали картинки и слова в медленном и ровном ритме, какие-то обрывки из Библии, которую читал дома вслух отец, что-то об обязанности каждого воздвигнуть алтарь в пустыне и быть одновременно и жрецом, и жертвой, прозреть сквозь завесу образ алтаря и перенести этот образ в дом своего сердца.
А мое сердце – пустыня. Никакие лекарства не смогли до конца подавить волю, которая противится происходящему. Я хочу сказать им, что случилась страшная ошибка, что это не я дала согласие на операцию, что я думала о других, не о себе, а теперь я хочу быть собой и делать то, что нужно мне, и я не хочу, чтобы убивали моего ребенка. Я хотела встать и побежать, но не могла: иголки и трубки прочно держали меня, анестезиолог мне улыбался и двигал губами, а потом – эйфория, сумерки, погружение в забытье, блаженство, небеса и ангельское пение.
И будто сразу после этого – возвращение сознания, и в полузабытьи я слышу множество голосов, зовущих – Кэрри, Кэрри, Кэрри. О чудо, голоса звучат так нежно, в них столько любви. Красота, – радость, сияние любви – все так близко и так реально, нужно только протянуть руку и погрузиться в них – и вдруг ошеломляющее, разрывающее душу осознание того, что произошло. Я считала, что умерла, но умерла не я, а жизнь во мне, и теперь я погибаю от горячих и удушливых слез. Рука поддерживает мою голову, но горло стиснуто, я задыхаюсь, а чей-то встревоженный голос убеждает:
– Ничего, ничего, это анестезия! Сейчас пройдет…
Я, наверное, заснула. После пробуждения я увидела сестру Гроссман, уютно сидящую в кресле с вязаньем в руках. Сестра – пухленькая коротышка с печальными глазами и привычкой предварять всякое высказывание словами: «По моему глубокому убеждению» или «По моему личному мнению». Она объяснила, что закон требует ее постоянного пребывания со мной, поскольку для получения разрешения на аборт я была помечена как потенциальная самоубийца.
– Моя сестра – исполнительница китайских танцев, – рассказывала она. – И писательница тоже. Сейчас она замужем за бизнесменом. Они с мужем вечно ссорятся. Она посещает образовательные курсы для взрослых в городе, где они живут, в Йонкерсе. По моему глубокому убеждению, она напрасно вышла за него. Ее первый муж был талантливый драматург, Харви Росс. Он начинал писать в тридцатых, был связан с прогрессивным театром. Они прожили десять лет, она тоже стала писать для театра – от Харви научилась. По моему глубокому убеждению, если бы не Харви, она бы и не писала сегодня, и китайскими танцами бы не увлекалась. Это моя единственная связь с шоу-бизнесом, через сестру. По моему личному мнению, это очень интересно!
Я ее вежливо слушала, даже улыбалась время от времени. Болели сердце и живот, но медики требовали, чтобы разум мой был под контролем.
Сестра Гроссман говорила:
– Я никогда не уступала мужчинам. До двадцати я вообще была девственницей. Мне тоже пришлось пройти через аборт, в молодости, мне был двадцать один год или около того. И знаете, где это было? В Майами, во Флориде. Он ужасно обиделся, что я ему не сообщила о беременности, но я сказала: а какая, собственно, разница? Что это, основа для брака? Я никогда не соглашалась на компромиссы. Хотя, возможно, и надо было мне выйти за него. Если уж я поехала за ним в Майами, в такую даль, так я, наверное, его любила. И жизнь моя могла сложиться по-другому. Но что делать – я не уступала мужчинам.
Я кивала:
– Да, да, я понимаю, да…
Но думала о матери. Скоро Рождество, и мы с ней увидимся. Она ничего не должна знать. Так что я поступила правильно. С одной стороны, мать, с другой – малыш, мне бы пришлось туго, если бы я не решилась, если бы повела себя эгоистично и отказалась от операции. Я сделала правильно… Все сделала правильно… Тогда почему я чувствую, что моя жизнь закончена, что ничего впереди у меня нет? Сестра Гроссман все рассказывала:
– Но уж после этого я вела себя очень осторожно. И была подозрительна. Прежней я так и не стала. Каждый раз спрашивала себя, а тот ли он мужчина, который мне нужен, или это… просто так.
Она подняла вязанье и стала что-то проверять.
– Но куда денешься – есть же биологические потребности, есть эмоциональный голод. Не знаю, встретится ли мне тот, кто нужен, иногда я думаю, что, возможно, и нет. Мне уже за сорок, я долго искала.
«Мел, – думала я, – Мел звонил или нет?»
– Самая большая радость в моей жизни – это мои занятия живописью. Я живу в Бруклине, в большой трехкомнатной квартире. Сейчас работаю над большим полотном. Шестьдесят на восемьдесят.
– Мне никто не звонил, мисс Гроссман?
– Нет, дорогая, никто.
– Ах, так.
Сестра Гроссман говорила дальше:
– По моему личному мнению, эйнштейновская теория относительности необыкновенно интересна. Время для меня имеет особый смысл. Занимаясь живописью, я иногда чувствую, что события десятилетней давности реальней того, что было вчера или на прошлой неделе.
«Мел, позвони мне скорее! – молила я. – Господи, ну сделай так, чтобы он позвонил и справился обо мне».
– У меня был роман, который тянулся семь лет. Он играл в джазе, так что, можно сказать, у меня была и эта ниточка к шоу-бизнесу. А вам нравится ваша работа? В какой коммерческой рекламе я могу увидеть вас?
«Мел, ну Мел, ну, пожалуйста, позвони, Мел!» Неожиданно я поняла, просто поняла – Мел не позвонит.
– Может быть, хотите еще подремать, дорогая?
Да, конечно, я хочу заснуть. Повторите еще раз, чтобы я уверилась, что штука, именуемая моей жизнью, не настоящая жизнь. Ребенка больше нет, ничего больше нет. Слишком поздно. Все слишком поздно. И ничего нельзя вернуть.
Вошел доктор.
– Я вижу, вам лучше! – сказал он.
Я улыбнулась ему. Конечно, доктор, мне гораздо лучше. Вообще все прекрасно.
Глава XII
Рекс всмотрелся в волнующие фотографии свежего номера иллюстрированного журнала, он не мог наглядеться на молодого красавца в плотно облегающих трусиках.
Зазвонил телефон.
– Далтон, дорогой! – в голосе Рекса зазвучали интимные нотки. – Я все силы прилагаю, чтобы дать тебе возможность сняться в рекламе «Жиллетт»… Хорошо, в парной, хорошо, через полчасика!
Он посмотрелся в зеркало. Ей-Богу, он недурен собой сегодня в новом, так называемом кучерском пиджаке с очаровательным галстуком нежно-желтого цвета. Он поправлял воротничок, когда в дверь заглянула Чарлин.
– Родненький, у тебя есть телефон студии Фила Сантуцца? Я думала, что в моей картотеке есть визитная карточка, но что-то не вижу ее.
– Сейчас посмотрю.
– Пришла бедненькая Лул Энн Джакман. Чокнутый фотограф гонялся за ней по всему ателье. Представляешь, за такой наивной малышкой, как Лул Энн! Она еле заперлась от него в примерочной, потом выскочила на улицу и позвонила из автомата.
– Возьми номер.
– Сейчас я позвоню этому сукиному коту и скажу, что я о нем думаю! Совращать маленьких девственниц!
– Какая разница! В нашем бизнесе они недолго сохраняют невинность!
Рекс зевнул и, снова обратившись к зеркалу, стал причесываться в предвкушении любовного свидания.
На другой день Кэрри выписали из больницы, и она отправилась прямо домой. Никогда еще квартира не казалась ей такой заброшенной и пустой. Как жаль, что Долорес уехала в Монтего-бэй… Резко затрещал телефон: Чарлин. Очень важное и срочное собеседование.
– Кэрри, придется собраться и сбегать туда! От одного собеседования ничего с тобой не будет. Вернешься и опять ляжешь в постель! Так я могу на тебя рассчитывать? Ну, я знала, что ты молодец.
Однако, оказавшись на улице, Кэрри едва не потеряла сознание. Возвратилась она с трясущимися коленками и рухнула на пол. Она не знала, сколько пролежала с колотящимся сердцем, стук которого отдавался в висках, не чувствуя ни рук ни ног. Жизнь сосредоточилась в болезненно пульсирующих висках и в другом месте, откуда хлестала кровь.
Кэрри шевельнулась – будто из другой вселенной до ушей ее донесся непонятный звук. Телефон!
Она с трудом дотянулась до него.
– Кэрри, ласточка, прости, что не позвонил в больницу, но ты же понимаешь, мне не хотелось засветиться, – голос Мела звучал неясно, это был голос из прошлого. – Вот в чем дело, Кэрри, понимаешь, Маргарет с детьми решила приехать на Рождество. Ради детей, ради того, чтобы соблюсти приличия… Я знаю, ты же поймешь, ты же мне веришь, правда? У нас все будет хорошо!
– Обязательно, – ответила Кэрри.
Еще никогда она не ощущала такой пустоты.
– Ты где собираешься обедать? – спросил Рекс, когда Чарлин с собаками появилась в дверях.
– «Ла Фонда дель Соль».
– Не слабо, – облизнулся Рекс. – Там прекрасно готовят пайеллу. Ты что закажешь?
– Я не очень хочу есть.
– Лапочка, ты уморишь себя голодом! Кстати, тебя искала Валери дю Шарм.
– С чего эта сучка взяла, что я собираюсь добывать для нее коммерческую рекламу? Она не собирается на покой? Ей под пятьдесят, а она из себя девочку корчит! К тому же и актриса она никакая. И еще жалуется, что мы посылаем на собеседования Лесли Сэвидж, а не ее – Лесли всего на двадцать лет моложе!
– Ты же знаешь, что Валери самая тупая сучка в городе, и самая наглая к тому же! Даже ты знала, когда пора уйти!
Чарлин растянула ярко накрашенные губы в ослепительную улыбку. Слова Рекса больно задели ее, но будь она проклята, если даст ему понять это! Нарочито равнодушным тоном Чарлин сказала:
– Валери явно не понимает, что ее типаж не для коммерческой рекламы. Даже если бы она появилась в роли домохозяйки, а не юной красотки.
Рекса повело:
– Чего я не могу вынести, так это ее стараний изобразить из себя француженку! Все отлично знают, что она ливанская еврейка. У меня нет предубеждений против евреев, но это просто смешно! Она обхаживает всех режиссеров, таскает их по ресторанам и кабакам в надежде, что это ей поможет! Что, она до сих пор не поняла, что многие фирмы берут только стопроцентных белых американок?!
Чарлин спустила собак с поводков и погладила каждую по голове. Уоррен немедленно перевернулся на спину и заболтал лапами в воздухе, Курт же уперся лапами в подоконник и стал разглядывать зимний пейзаж за окном. Слава Богу, у него больше не болел живот, и Чарлин успокоилась.
«Господи, – думала Чарлин. – Валери дю Шарм. Моя судьба, мой полтергейст. Со всеми нами происходит одно и то же». Чарлин посмотрела на свои фотографии на стене. «Когда-то я была вот такой, а сегодня я такая, какая есть. Проклятая работа, она одна не меняется, она как болезнь – сначала кажется, будто это исполнение мечтаний, наивная уверенность, будто в ней смысл твоей жизни, потом ты бы и рада уйти, да уже не можешь. Затянуло. Как Рекс любит говорить, «звезды» сверкают, пока не увядают. Ужасно другое – «звездам» кажется, что они еще могут сверкать.
Как болезнь, как раковая опухоль, хуже, чем алкоголизм, эта проклятая работа.
Кстати, выпить бы. Глоточек. Один глоток».
Чарлин потянулась за бутылкой, спрятанной в ящике, и резкая боль под правой грудью так и пронзила ее. Черт, печень, нельзя поддаваться, не вовремя это! Она охватила грудь ладонью, ощущая ее разбухшую громадность. «Стала много пить, Чарлин», – сказал ей внутренний голос. «Да нет же, – огрызнулся другой, – где же много? Пью чуть-чуть, только чтобы справиться с тем, что происходит, с развалом последнего куска моей жизни, с проблемами работы, денег и одиночества, существования, которое не имеет будущего и никого не волнует».
А волновала ее жизнь кого-то в прошлом? Ее любили, когда она выглядела, как на этих фотографиях? Черта с два! Она им всем была нужна для удовлетворения их собственных амбиций: Чарлин Дэви рядом – это символ и эмблема успеха! Кому она нужна сама по себе? Ей надо дарить подарки, чтобы она не ушла, дарить подарки, чтобы не одаривать любовью. Разве красивых женщин любят?!
Необходимость пройти через жизнь с красивым лицом – проклятие, увечье, на каждом шагу дающее о себе знать.
Телефонный звонок.
Кэрри сообщает, что чувствует себя лучше.
– Полежи и отдохни, кисуля, – советует Чарлин и думает, что все-таки прекрасно – иметь возможность помочь вот такой Кэрри сделать аборт.
Аборт. Прошло так много времени с той поры, как ее собственное тело подвергалось этому насилию. Будто это произошло в другой жизни, будто громадный пласт времени отделяет нынешнюю Чарлин от боли, испытанной в 1927 или в 1928 году. Не надо было этого делать. Она бы и не сделала, если бы знала наперед, что аборт искалечит ее как женщину. Сейчас наука шагнула вперед и аборт уже не убивает заодно и следующих детей, как это было в ее времена.
Сейчас Чарлин ненавидела себя за то, что так давила на Кэрри, практически вынуждая ее пойти на этот шаг. Все потому, что она, Чарлин, завидует Кэрри, не желает, чтобы Кэрри принесла в мир новую жизнь, раз этого не смогла сделать она, Чарлин. Как ненавидит Чарлин себя за это!
Осталась боль, все возрастающая с годами, становящаяся невыносимой в возрасте, когда женщины больше не рожают. Пройдет она когда-нибудь? Чарлин сомневалась в этом. Растает, как облачко в вышине, или сохранится тугим комком в груди, пока смерть не расправится с ней?
Чарлин допила виски и вздохнула. Сумерки сгущались, ярче горели, мигали красные лампочки на телефонах.