Текст книги "Гегель. Биография"
Автор книги: Жак Д'Онт
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 32 страниц)
Он начинает кампанию – безнадежную в его время – по убеждению публики в том, что спинозизм – это не пантеизм, хотя ему самому частенько случалось утверждать обратное[341]341
Histoire de la philosophie (Garniron). Op. cit. T. V. P. 1154: философия Джордано Бруно «это также в общем смысле спинозизм, пантеизм».
[Закрыть].
Чтобы отмыть Спинозу от всяких подозрений, он доказывает, что спинозизм – это никак не пантеизм, но некий «акосмизм»! Впрочем, остерегаясь указывать на подозрительные истоки этого нового именования. Он рассчитывает на глупость противников. Если не будет произнесено страшное слово «пантеизм», никого не смутит тот факт, что имя – заместитель, «акосмизм», чревато для христианской религии теми же опасными следствиями: у Бога нет больше мира, куда он может послать Сына. Для имени утрата вещи самоубийственна, что же касается вещи – она обойдется и без имени.
Любопытно отметить, что некоторые ученики Гегеля идут дальше, чем он в использовании этой лукавой методы. Будучи в здравом уме и не веря в то, что слово «акосмизм» помирит их с религией, они предпочитают называть доктрину Гегеля «панэнтеизмом»! Они думают, что таким образом им удается подчеркнуть духовный характер гегелевского философского монизма. Но слова «идеализм» достаточно. Как и пантеизм, панэнтеизм и акосмизм, идеализм подразумевает монизм. Это всего лишь попытки облачить призрак в менее страшные одеяния.
Независимо от того, каким был последний выбор Гегеля, и, принимая во внимание его юношескую приверженность пантеизму, нужно сказать, что изобилие иносказаний, эвфемизмов, оправданий в сочинениях позднего Гегеля лишь усугубляет сомнения критически настроенного ума относительно предполагаемой ортодоксальности и конформизма в делах религии. Кажется, что имеешь дело с тактиком, пускающим в ход разнообразные приемы с целью провести цензуру, расстроить замыслы полиции, властей, враждебной ему части публики.
Гегелю было бы совсем нетрудно составить ясную и точную декларацию, эксплицитно и недвусмысленно подтвердив свою веру в личного Бога, в существование и бессмертие индивидуальной души и т. д. Но Гегель ставит свое имя лишь под разными текстами, буквально перечисляющими все «за» и «против».
Своим «акосмизмом» он никого ни до ни после не убедил. Когда один из его «религиозных» учеников, пастор Мархейнеке, в 1843 г. страстно выступит в защиту гегелевского учения от нападок Шеллинга, он не придумает ничего лучшего, чем обвинить последнего в своем неслыханно резком памфлете в «спинозистском пантеизме»! Сам‑то Гегель полагал, что если ему удастся спасти от этого обвинения Спинозу, то и сам он спасется! А ведь издавал эти оправдательные тексты Гегеля именно Мархейнеке.
Другой тактический прием, унаследованный Гегелем от всех его предшественников, сталкивавшихся примерно с теми же трудностями, заключался в том, чтобы по одному и тому же поводу говорить в разных произведениях разные вещи, или же совершенно различно высказываться по одному и тому же поводу на страницах одного произведения. В этом отношении может показаться странным, к примеру, что Маркс упрекает его[342]342
Marx. Contribution à la critique du droit hégélien // Marx‑Engels‑Werke. T. I. Berlin: Dietz, 1969. P. 301–309.
[Закрыть] за теоретическое оправдание майората (разновидности права первородства) в «Философии права».
Во – первых, если бы Гегель не пощадил в этой книге майората, книга не вышла бы в свет.
Далее Маркс должен был помнить, что тот же майорат, терпимый в Пруссии, живо критикуется Гегелем, когда речь идет об Англии, в статье о Reformbill, публикацию третьей части которой запретил король Фридрих Вильгельм.
Вам нравится майорат? Читайте параграф 306 «Философии права». Он вам не нравится? Беритесь за Reformbill. Так поступали все пишущие диссиденты до него, Гегель бранит в другой стране то, что вынужден одобрять в своей. Такой ценой покупается возможность публикации. И разве было бы лучше, не идя на этот компромисс, умолкнуть окончательно и бесповоротно? Там и тогда не было другого выбора.
Из всего этого следует, что Гегель порой умеет выражаться очень резко и дерзновенно. В других обстоятельствах он проявляет поразительное двуличие. Часто ему самому приходится говорить на «языке представления», порицаемому им у других.
Догадка об эзотеризме Гегеля, в какой бы форме он ни проявлялся, делает чтение его произведений много труднее. Его мысль нельзя положить в карман «как стертую монету», согласно формуле Лессинга, которую он любил повторять. Над каждым текстом нужно задумываться, искать, трудиться, размышлять. Господа гегельянцы, придется приналечь!
В том, что писатель, и тем более философ, не обязан прямо выкладывать на публику все, что у него на уме, Гегель был убежден с юности. Он знал, что иные откровенности подвергают опасности имя, карьеру и даже жизнь тех, кто их себе позволил.
Помимо других убедительных примеров, он слишком хорошо был знаком с историей знаменитого спора об атеизме, который так дорого обошелся Фихте. С поздней философией Фихте он в письме к Шеллингу советовал ему быть осторожным: «Идея Бога, рассматриваемого как Абсолютное Я, принадлежит эзотерике» (С1 28). Подобно самому Фихте, он находил элементы эзотеризма даже в опубликованных трудах Канта.
В связи с этим есть смысл различать несколько уровней или инстанций в гегелевском способе выражения.
Прежде всего, имеется доктринальный корпус, хорошо структурированный, время от времени перестраиваемый, публикуемый, публично признаваемый автором и составляющий основу его философской репутации и популярности. Это теоретическое содержание, изложенное им в ответ на какой‑либо прямо сформулированный вопрос. Это тот цоколь, на котором, прежде всего, зиждется гегельянство, его экзотерическая доктрина.
Но уже эти всем доступные тексты содержат очевидные противоречия, поразительные вариации, аллюзии, намеки и умолчания. Самых искусных они явно приглашают читать между строк.
Эти последние, имея доступ к более полной информации, и особенно к сочинениям, опубликованным не самим Гегелем, или к тем, кои он сознательно скрыл, вынуждены при освоении этого дополнительного материала корректировать свои интерпретации. Им нужно уразуметь, что между помпезной доктриной, излагаемой в Берлине, и этими материалами есть капитальные расхождения: «Государство – это божественное на земле», а с другой стороны, неистово мятежная программа юности: «Раз государство это что‑то машинное, не может быть идеи государства… Только то, что является предметом свободы, называется идеей. Следует, стало быть, пойти дальше государства. Ибо всякое государство вынуждено обращаться со свободным человеком как с бездушным механизмом, а так не должно быть. Значит, оно должно исчезнуть!»[343]343
Этот текст Первой программы немецкого идеализма, задуманной, несомненно, Гёльдерлином вместе с Гегелем, дошел до нас в рукописной копии Гегеля (Legros R. Le Jeune Hegel et la naissance de la pensée romantique. Bruxelles: Ousia, 1950. P. 244). Для Вейсхаупта: «свобода идет рука об руку с исчезновением государства» (Ibid. Р. 175, note 8).
[Закрыть].
Как объяснить эти головокружительные переходы, то ли радикальным и быстрым переворотом в мышлении, желавшем тем не менее видеть себя независимым от случайных внешних обстоятельств, не то потаенным существованием одной позиции в недрах другой. Головоломка в обоих случаях.
Одна из формулировок, которая лучше всего выражает суть гегелевской философии, это знаменитая максима:
«Все разумное действительно и все действительное разумно»[344]344
Hegel. Principes de la philosophie de droit (Derathé). Op. cit. P. 55.
[Закрыть].
Но продолжающаяся публикация новых версий устных лекций Гегеля говорит о том, что он часто менял эту формулу. К примеру, ему случалось говорить, что «все разумное становится реальным, и все реальное становится разумным»[345]345
Leçons de 1819–1820: Philosophie des Rechts, die Vorlesung von 1819–1820, publiées par Dieter Heinrich. Francfort: Suhrkamp, 1983. P. 51.
[Закрыть].
Если мы выберем последний вариант, поскольку он был предложен год или два спустя после первого, мы окажемся снабжены смехотворным критерием. К гегелевским перебоям и вариациям нужно уметь приспосабливаться. Что же касается объяснения, мы не слишком продвинемся вперед, опираясь только на анализ текстов.
Получив представление о преподавании Гегеля, о существовавших одновременно или сменявших друг друга доктринах, как удержаться от вопроса, что же он сам об этом думал? Этот вопрос открывает поле для размышлений, требующих, скорее, такта и проницательности, чем ума геометрического.
Трудность заключается в том, что у Гегеля нет двух различных философий, одной – для широкой публики, другой для – посвященных, так что легко можно было бы принять одну и отвергнуть другую.
Когда какой‑то отрывок из Гегеля оказывается особенно темным по смыслу или противоречит другим, следует не только стараться понять его смысл, но также попытаться найти причину того, почему автор оставил его темным, не прояснив или почтя за лучшее не разрешать противоречия. Примем в качестве рабочей гипотезы: Гегель никогда не боялся сойти за слишком большого реакционера в политике, выглядеть слишком ортодоксальным в религии, слишком идеалистом в метафизике. Напротив, он очень опасался выставлять себя мятежником, еретиком или неверующим. Всякий раз при толковании его высказываний это нужно учитывать. Один – единственный намек на несогласие, вышедший из‑под его пера, весомее десятки раз повторенного традиционного утверждения.
При таком положении дел становится очевидным, что Мархейнеке, например, предполагал распространять учение Гегеля как решительно христианское, и в то же время протестное в политическом смысле. Достаточно подобрать подходящие тексты. Мы не знаем, в какой мере Гегель делился с ним сокровенными мыслями в частных беседах. Но на Мархейнеке тоже падает тень подозрений: несомненно, будучи лютеранским пастором и свидетелем спора, он вполне способен был сообразить, что учение Гегеля больше играет на руку христианству, чем доктрина старого Шеллинга. Так вот, следует признать, что приоритет гегельянства в этом состязании не очевиден.
Столь же сомнительна и публикация Бауэром сборника «атеистических» и «революционных» мыслей Гегеля в 1841 г. под названием «Трубный глас»[346]346
Die Posaune des jüngsten Gerichts, 1841 (без указания автора).
[Закрыть].
Бауэр пускает в ход почти классическую литературную уловку. Атеист, он лицемерно представляет собрание бунтарских высказываний как намерение изобличить дурные мысли учителя. Он надеется уберечься от преследований, притворно осуждая публикуемый текст. По крайней мере, с ним познакомится публика, и репутация автора при этом в прогрессивных кругах не пострадает…
* * *
Практически использовавшийся Гегелем «двойной язык» – это не тот язык, который он замыслил в теории, последний должен был обеспечить согласие между философией и религией, альянс тирании и свободы. Но Гегель никак не может решиться на такое полное и безоговорочное примирение. Он оставляет место диссонансам и умолчаниям. Подлинная граница у него проходит между экзотерическим и принимающим разные обличья, но поистине эзотерическим языками.
Философия не вещает истину на площадях – у нее не луженая глотка, и к тому же на углу торчит полицейский патруль.
* * *
Уход в себя не затрагивает сущности, твердого ядра, можно сказать, святая святых учения, поскольку сущность укрыта в «святилище».
Парадоксальным образом как раз в то время, когда Гегель объявляет об этом теоретическом отступлении или уходе в себя, и практикует его, он, не скупясь, открыто, подробно описывает и развивает разные аспекты своей философской мысли, обогащая ее дополнениями, выводами, изводами, экспонируя богатство своей глубокой доктрины в публичных лекциях, привлекающих большое количество слушателей… Эти слушатели обеспечат его философии известную популярность, когда лекции после его смерти будут опубликованы.
Политические заботы, религиозные распри, судебные демарши, административные обязанности, семейные неурядицы, а также разнообразные развлечения и участие в разного рода культурных мероприятиях не мешают Гегелю осуществлять неподъемный философский труд, завершать колоссальную работу, делая ее всеобщим достоянием. Восхищает его способность одновременно тщательно и с размахом исследовать столько разнородных областей – это и право, и история религии, политика, эстетика, история философии, этнология, – причем открыто руководясь намерением подчинить все это разнообразное содержание главенствующему единству системы.
Без конца, из года в год он наращивает, расширяет части системы. Отвоевывает для нее все новые территории. Слагает, излагает, объясняет все более внятно, так что в шутку его можно чуть ли не обвинить в создании «популярной философии», откровенно презиравшейся им в былые времена и в иных пространствах. Чего бы он достиг, если бы Бог продлил ему жизнь и дал сил?
Помимо «Философии права и государства», он не опубликовал ничего из этого нескончаемого учения, варьирующегося по порядку исполнения, меняющегося в деталях. К счастью, несколько дружески расположенных к нему слушателей, ставших фанатичными его учениками, записывают все его речи с тщанием, постоянством, ничего не упуская, изо всех сил стараясь быть точными. Благодаря им и благодаря возможности сравнить разные версии записей, текст восстанавливается и внушает очень большое доверие: величественный массив берлинских «Лекций».
В этих лекциях внимательному и настойчивому читателю одновременно открываются и самое легкое – введение в первую философию Гегеля, и много более труднодоступный комментарий к ней.
Возможно также – это нужно признать – лекции более уязвимы для критики, чем запутанные и темные книги. С большим трудом скрывают они – поскольку речь идет о более конкретном содержании – перебои и неувязки гегелевской доктрины. Но какое богатство!
XVII. Гегелевская монархия
Г-н Гегель любил Францию, любил Революцию 1789 года, и, пользуясь выражением императора Наполеона, которое г-н Гегель любил повторять, он тоже был синим.
Виктор Кузен[310]
Гегель в душе – конечно, с тех пор как он сделался взрослым человеком – всегда был либералом. Так аттестует Гегеля Виктор Кузен в обстоятельствах, исключающих сомнение в объективности его суждения. Переменчивые обстоятельства на редкость беспокойного времени навязывали политическим концепциям философа свои коррективы. Такова была участь всех его современников, и особенно всех немцев, сердечно откликнувшихся в юности на призыв Французской революции.
Самые широкие и сочувственные исследования подтверждают неизменную приверженность Гегеля либеральной позиции, занятой им во времена, когда либерализм обретал протестный и даже революционный характер во всех европейских государствах.
Абстрактный центр
В конце жизни Гегель открыто поддерживал в своих «Началах философии права и государства» проект умеренной конституционной монархии, допускавшей известные уступки феодальным пережиткам. Не исключено, уступки были вполне искренними, но в то же время они сделали возможной публикацию книги. Естественно, под контролем полиции и цензуры. В отсутствие конституции, введенной лишь в 1848 г., прусский монарх – лицо не «конституционное». Поэтому роль либерализма в том конкретно и состоит, чтобы требовать провозглашения обещанной и все не вводимой конституции.
Бывают такие исторически сложившиеся политические ситуации, когда либералов устраивает монархия, несмотря на то что капитализму больше соответствует республиканский строй, являющийся его более или менее адекватным выражением. Выступая за либеральную монархию, пусть даже урезанную, Гегель держится в русле идей канцлера Гарденберга и его фракции, какое‑то время обладавшей частью реальной власти. Но либералы наталкиваются на ожесточенное сопротивление феодалов, в этой конфронтации берущих верх над их главной опорой. Планам Гарденберга так и не суждено будет осуществиться, так что Гегелю не удалось послужить никакой власти, даже прогрессивному ее крылу. Еще меньше он поддерживал ретроградные элементы правящего класса Пруссии.
Несмотря на констатацию этого несомненного факта, в умах части публики, плохо информированной пристрастными историками, сохраняется образ Гегеля реакционера или ультраконсерватора. Кое‑кто хотел бы видеть в нем, невзирая на вопиющую нелепость предположения, чуть ли не предтечу Гитлера.
Выводится ли с необходимостью из собственно философской системы Гегеля какая‑либо определенная политическая концепция? Выводить ее – значило бы, подлавливая Гегеля на слове, слепо верить в неукоснительную правдивость всех его заявлений. На самом деле слишком легко поддаться соблазну и начать извлекать из его философских посылок самые разнообразные политические доктрины. Его первые ученики, особенно «младогегельянцы», рьяно взялись за это занятие.
После 1815 г. лучшие умы волей – неволей стали сторонниками конституционной монархии. В Пруссии такой выбор противоречил намерениям короля, двора, и главное, наследного принца, как и их патентованных идеологов.
Гегель никогда не превозносил монархию, абсолютизм и авторитаризм, даже в публичных курсах, хотя к такому лицемерию его могли подтолкнуть соображения практической пользы.
Насколько авторитарен он, этот король, которому Гегель позволяет лишь сказать «да» решениям, которые принимают министры или чиновники, или, как он выражается, «расставить точки над i»? Пусть за ним, за главой государства, останется последнее слово, – в конце концов, это принято во многих республиках. Гегель заключает власть короля в тесные рамки, и удивительно, что его книга смогла увидеть свет, – позже, после смерти Гарденберга, ее бы не потерпели. Впрочем, король, когда ему доложили о дерзком предложении философа, в частной обстановке выказал недовольство, тяжеловесно пошутив: «А что если я ее не поставлю, эту точку над i?». И конечно, как ни в чем ни бывало, продолжал подписывать самоуправные «рескрипты».
Фактически Французская революция нанесла гегелевской монархии порядочный ущерб. Возможно ли – вопреки сопротивлению Фридриха Вильгельма III и его спесивого отпрыска – ослабить власть короля (если вообще оставить его королем) больше, чем это делает Гегель? Вот как он ограничивает королевские права в «Философии истории»: «Государством управляет мир чиновников, и над всем этим стоит личное решение монарха, потому что, как было замечено выше, окончательное решение безусловно необходимо. Однако при незыблемых законах и при определенной организации государства то, что предоставляется единоличному решению монарха, маловажно по отношению к субстанциональному. Конечно, следует считать большим счастьем, если на долю какого‑нибудь народа выпадает жить под властью благородного монарха; но в великом государстве это не очень существенно, потому что сила такого государства в его разуме»[348]348
Hegel. Philosophie de l’histoire (Gibelin). Op. cit. P. 346. (См.: Гегель Г. В. Ф. Лекции по философии истории. СПб., 1993. С. 454–455.)
[Закрыть].
Разум в основе государства – что это, заблуждение или очковтирательство? Но в том, как замыслил и сформулировал этот тезис Гегель, он очень далек от наивных упований на «добрую волю», монаршью справедливость, власть, полученную «милостью Божией».
Можно сказать поэтому, стране, которой достался слабый монарх, не так уж не повезло. Некогда Гегелю довелось читать в «Минерве» у Ельснера, «Парижские письма» которого он так ценил, следующее высказывание: «Сейе роялист постольку, поскольку верит, что нужна “отправная точка, хотя бы это место занимал полный болван”»![349]349
OelsnerK. Е. (1764–1828). Minerva. Mars, 1793. P. 281.
[Закрыть] Бенжамен Констан и мадам де Сталь оставались либералами, решительно выступая за наследственную монархию. Мунье гарантировал монарху лишь возможность «отлагательного вето»…
Никто из либералов так радикально не ограничивал власть короля, как Гегель. Соображения о том, какова ее доля в управлении государством, опасливо проскальзывают… в курсе «Лекций по эстетике»: «Монархи нашего времени больше уже не представляют собою, подобно героям мифической эпохи, некоей конкретной в себе вершины целого, а являются лишь более или менее абстрактным центром внутри уже самостоятельно развитых и установленных законом и конституцией учреждений. Важнейшие дела правителя монархи нашего времени выпустили из своих рук. Они уже самолично не отправляют правосудия; финансы, гражданский порядок и гражданская безопасность больше уже не составляют их собственного специального занятия; война и мир определяются общими условиями внешней политики, которою они не руководят самолично и которая и не подлежит их ведению. А если им принадлежит во всех этих государственных делах последнее, верховное решение, то все же собственное содержание этих решений в целом мало зависит от их индивидуальной воли, и оно уже установлено само по себе до того, как оно восходит на их решение. Таким образом, вершина государства, собственная, субъективная воля монарха, носит по отношению к всеобщему и публичному лишь чисто формальный характер»[350]350
Hegel. Cours d’esthétique / Trad, par J. – P. Lefebre et V. von Schenk. Paris: Aubier, 1995. P. 259 mod. (См.: Гегель Г. В. Ф. Сочинения. T. XII. М., 1938. Лекции по эстетике. Кн. I. С. 197–198.)
[Закрыть].
Эти спорные права бесконечно уступают по важности тем, которыми располагает президент Пятой республики во Франции. Гегелевский король царствует, но не управляет. Настоящий прусский король посмеется над грезами Гегеля, когда ему о них будут рассказывать. Он докажет философу, что он совсем не такой «абстрактный» и «формальный» правитель, каким его хотели бы видеть: когда Гегель ему надоест, он заткнет ему рот.
* * *
Был ли Гегель искренним монархистом под конец жизни? Не исключено. Любой другой политический выбор в его время был наказуем, и ряд неизменно разочаровывающих событий, последовавших после 1794 г., не оставил республиканцам никакой надежды. И в тогдашней Пруссии нам не найти республиканцев. Разве что Гегеля, его одного. Горячие головы довольствуются требованием конституции, желательно либеральной, и в крайнем случае, даже абсолютистской, если только абсолютизм способен извлечь пользу из конституции. И неважно, какая это конституция, лишь бы, в худшем варианте, каждый, по крайней мере, был заблаговременно осведомлен о том, что ему запрещено говорить и делать! Ибо прусские подданные этого не знают и должны, что бы они ни говорили и ни делали, быть готовыми ко всему.
Гегель, конечно, отдает себе ясный отчет в печальной политической реальности Пруссии, в наследственном произволе. Он даже говорит об этом, идя на риск и подвергая критике в Англии то, чего не имеет права изобличать в Пруссии.
«Хотя бы полный болван», – сказал Сейе. В роде прусских королей нет никого, кому лучше подошла бы такая характеристика, чем тот, от настроений которого полностью зависел Гегель. Энгельс, который умел воздавать по заслугам, не поскупился и на сей раз:
«Прусским королевством […] тогда правил Фридрих Вильгельм III, прозванный “Справедливым”, один из самых больших дураков, когда‑либо бывших украшением трона. На роду ему было написано быть капралом или смотрителем пуговиц на гетрах; он был бесстрастным развратником и проповедовал мораль. Говорил одними инфинитивами, и в правке рескриптов его превзошел только сын; знакомы ему были лишь два чувства: страх и фельдфебельское высокомерие»[351]351
Engels F. Deutsche Zustände // Marx‑Engels‑Werke. T. 2. Berlin: Dietz, 1969. P. 572–573.
[Закрыть].
Философ лично удостоился королевского внимания.
В 1826 г. друзья Гегеля – профессора, артистическая публика, студенты – решили отпраздновать его юбилей сразу вслед за торжествами в честь Гёте. Банкет, подарок, речи, стихотворения, поздравления, – всего было сполна на этом на редкость сердечном чествовании. Гегель получил от уважаемых им людей всевозможные свидетельства восхищения и любви. Он был очень растроган, как это следует из его письма жене, которая не смогла присутствовать на церемонии. На это празднество часто потом ссылались как на добавочное доказательство престижа, авторитета и влияния философа в Берлине. Это и впрямь был нравственный триумф, но не все так считали.
Гегель хорошо ощущал вызывающий в отношении принятых тогда норм характер празднования и последовавших за ним комментариев в газетах. 29 августа он пишет жене: «Теперь я должен следить за тем, чтобы все оставалось в рамках: если в кругу друзей позволительны преувеличения, то публика смотрит на это иначе. Прилагаю уже появившуюся в связи с этим статью» (С3121).
Не публику задевали размах празднества и его отражение в прессе, очевидно, что Гегель имел в виду власть имущих. Он слишком хорошо их знал. Его опасения подтвердились. Газеты поместили репортажи.
Завистливого короля рассердила такая популярность. Каким бы невероятным это ни показалось сейчас, он издал специальный «рескрипт», Kabinetsordre, запрещающий газетам отводить так много места освещению «частных праздников». Варнхаген фон Энее видит в этом строгое предупреждение Гегелю. Последний на будущий год устроил так, чтобы не быть в Берлине в дни юбилея, но имел неосторожность отправиться в Париж, и его встречи с тамошними вождями либерального движения, статья, которую ему посвятил «Конститюсьонель», добавили злобы и недоверия по отношению к нему.
Первые биографы проходят мимо этих неприятных инцидентов или скрывают их, подчеркивая размах празднества, которое более не возобновлялось с такой широтой.
День рождения Гегеля был отпразднован еще раз с еще большей сердечностью в 1831 г. – в год его смерти – но не в Берлине, из‑за холеры, и вне связи с очередной годовщиной Гёте, в узком, более семейном кругу, где главными гостями были его друзья – евреи: Штиглиц, Мориц, Вейт и др.
* * *
Было бы неверным анализировать политическую мысль Гегеля и оценивать занимаемые философом позиции вне обусловливающего их контекста. Только в контексте они обретают смысл и значимость.
Политическое положение Гегеля в Берлине делается более очевидным, когда мы соотносим его с мыслями и поведением персон в высших государственных сферах, при жизни Гегеля еще как‑то сдерживавших свои чувства и мысли, а потом, после его смерти, переставших их скрывать. В каком‑то смысле эта перемена отчасти объясняет, почему однажды он упомянул о «счастье» жить под властью «этого милостивого государя». В самом деле, если третий Фридрих Вильгельм не радовал, то с четвертым, которому предстояло править после 1840 г., дела обстояли еще хуже. Еще наследником, он уже проявлял враждебность гегельянству.
Его отец был обязан спасением своего терпящего бедствие королевства добросовестным и преданным отечеству советникам, и если он не выполнил щедро розданных тогда обещаний, то, по крайней мере, сохранил остатки благодарности своим спасителям: министрам, генералам, политическим деятелям, высоким чиновникам, ведь иногда ему случалось прислушиваться к их советам.
Напротив, Фридрих Вильгельм IV, придя к власти в 1840 г., был убежден, что у него нет никаких обязательств, не терзался на отцовский лад угрызениями совести и не собирался исполнять данных отцом обещаний.
Его учителем в политике был, вместе с графом Штольбергом, очень консервативный Ансильон, а сам он черпал вдохновение в ретроградной доктрине Людвига фон Галлера.
В итоге все происходило так, что можно было подумать, что у нового короля Пруссии была врожденная неприязнь не только к учению Гегеля, но и к Канту. В 1816 г. Ансильон, открыто возражая известным заповедям Канта, призывал правителей: «народом, как и ребенком, нужно управлять (regieren), ибо оба нуждаются в опеке, развитии и воспитании»[352]352
Ancillon F. Ueber Souveränität und Staatsverfassungen. Berlin, 1816. P. 3.
[Закрыть]. Он подчеркивал состояние «несовершеннолетия» народа и превосходство «наставников».
Фридрих Вильгельм IV явным образом был убежден в абсолютной зависимости подданных. Он повторял старые формулы давнего абсолютизма: «Я знаю, что я король милостью Божией, и останусь им до конца». Двадцатью годами раньше Гегель осуждал такие притязания: «Если хотят постичь Идею монарха, мало сказать, что Бог ставит королей, ибо от Бога все, даже и наихудшее»[353]353
Principes de la philosophie du droit (Derathé). Op. cit., добавления к параграфу 281, прим. 45. P. 296.
[Закрыть].
Новый король уничтожит скромные надежды прогрессистов, кое‑кто из этих либералов в какой‑то степени базировался на политической доктрине Гегеля, какой бы умеренной она ни была. Но что остается от этой гегелевской доктрины на практике, а главное, от его конкретной политической позиции, если суверен провозглашает в 1842 г.: «Я вам ручаюсь – и вы можете поверить моему королевскому слову – что, пока я король, ни князь, ни слуга, ни собрание представителей, ни клика евреев– интеллектуалов не получат без моего на то согласия ничего из имущества и прав, благоприобретенных короной праведно или неправедно»![354]354
Frédéric‑Guillaume IV, цит. noÆ Cornu. Op. cit. P. 168. См. выше: С. 100–101.
[Закрыть]
Какая откровенность: «праведно или неправедно»!
Страна и ее жители составляют собственность короля, и он с ними делает то, что ему заблагорассудится. В зависимости от настроения он предоставляет какие‑то частицы этого достояния своим фаворитам, из числа наиболее послушных, во временное пользование: «Немецким князьям свойственно править патриархально, относясь к власти как к отеческому достоянию, наследию отцов. Я глубоко привязан к моему народу. Вот почему я хочу править теми моими подданными, которые, как малые дети, нуждаются в управлении, карать тех, кто позволит сбить себя с толку, привлекать, напротив, к управлению моим достоянием тех, кто этого достоин, выделять им личное имущество и защищать их от самонадеянной наглости лакеев»[355]355
Ibid. Р. 168. См. выше: С. 102, прим. 9
[Закрыть].
Наглый и заносчивый лакей, Гегель подверг патриархат резкой критике в 1821 г.: «Государство больше не является княжеской собственностью, нет больше княжеского частного права… родовой юрисдикции» и т. д.[356]356
Hegel. Principes de la philosophie du droit / Éd. Lasson. 4–e éd. Hambourg: Meiner, 1955, добавление к параграфу 75. P. 354.
[Закрыть]
Выступая против безраздельного «опекунства», он утверждал право индивидуумов на свободное самоопределение. Но Фридрих Вильгельм IV разрушил все эти гегелевские ограничения абсолютизма несколькими трескучими фразами. Князь Гарденберг был низведен до ранга лакея – узурпатора. Гегель не избежал упрека в опасных связях с «еврейской кликой»: Раэлем Варнхагеном, Веерами, Мендельсонами, Эдуардом Гансом… На нем лежала ответственность за преступные идеи.
Если кто‑то будет упорно искать в Пруссии начала XIX в. предтеч Гитлера, не составит труда найти куда более подходящие кандидатуры на эту роль, нежели Гегель.