Текст книги "Право на легенду"
Автор книги: Юрий Васильев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
Потом что ж… через год умер отец. А вскоре случилось так, что приехала к нам иностранная делегация и с ними этот художник. Село наше вообще мастерами славилось, только все больше по плотничьему делу. Отыскал я его и говорю: так, мол, и так, отец умер, но перед смертью просил, если с вами встречусь, передать вам подарок. И привел его к тому портрету в раме. Иностранцы тоже пришли. Долго стояли, говорили что-то, потом художник сказал: «Ну, говорит, Артур, отец твой, покойник, по себе память оставил». И к товарищам обращается – смотрите, рядом, говорит, жил и не знал. Такого художника проглядел.
Словом, растрогался он очень. На обратном пути обещался специально крюк сделать и подарок забрать, потому что это, говорит, редкостная работа и память о большом мастере.
Иочис снова закурил, помолчал немного.
– Ну, а тут война началась. Раскидала всех. Вернулся я с фронта по ранению, отлежался в госпитале и решил найти художника, долг свой выполнить. А он не дожил. Вот и висит у меня до сих пор та рама, пылится. Стареет… Ладно, идемте, покажу работу.
В полутьме кладовой сначала трудно было что-нибудь разглядеть. Иочис широко распахнул дверь, и тогда потрескавшееся дерево, испещренное, казалось, множеством мелких морщин, обернулось вдруг тихой рябью летнего озера, заросшего камышами; на берегу горел костер, и в отсветах пламени вырастали четкие тени подступивших к самому берегу деревьев. Над озером стлался редкий туман, налетал предутренний ветер, отгоняя в сторону дым костра, вздрагивала, потревоженная лещом, стылая гладь воды…
Все это было так неожиданно, так не вязалось с представлением о возможностях обыкновенной резьбы по дереву, что Кулешов долгое время стоял молча. Жернаков тоже ощущал это чувство радостного удивления, но у него оно заглушалось острой тоской оттого, что работа недюжинного мастера была скорее похожа на его надгробие.
– Да, – вздохнул Кулешов. – Отец ваш рано умер.
– Вот так прямо и сказал: «Большого мы художника проглядели…» А может, все и брехня, – неожиданно грубо добавил Иочис. – Ну-ка, пойдем лучше поедим, что хозяйка поставила.
Они вернулись в комнату. Иочис тяжело опустился на лавку и с деланным усердием стал крошить в миске малосольные огурцы. Аккуратная скобка волос, тщательно причесанная вначале, рассыпалась на тоненькие косички.
Первую рюмку выпили молча.
– А что же хозяйка? – спросил Кулешов.
– Поросенка кормит. Живность… Раньше мы с ней рыбок разводили золотых, аквариум держали богатый, теперь у нас боров. Тоже золото. Давайте мы за батьку выпьем, за тех, кто в холуях у самого себя не ходил да куски на черный день не откладывал.
Иочис продолжал:
– Не всю я вам правду рассказал. Отец мой умер, так и не успев ничего сделать. Свалила его болезнь. Пришлось мне на себя его обещание взять. Понимаете? Сделал я за него эту раму, душу в нее вложил без расчета и без оглядки, а вот талантом, что мне отец оставил, распорядиться не смог… Про меня ведь это, выходит, было сказано – большой художник. Да и сами видите, близко я тогда к дереву подошел, можно сказать, в руках держал. А сейчас? Получилось-то как? После войны вернулся в мастерскую, осмотрелся – что делать? Умею ведь я, умею – такую красоту хотелось сделать, а – как? Денег нет, хата завалилась, братья малые. И решил: мое от меня не уйдет. Раз умею, – значит, точка. Никуда не денется.
Он снова налил себе.
– Не денется… А видите – делось… Приехал сюда, пошел сначала в артель мебельную, потом еще и сам подрабатывать стал, с утра до ночи за верстаком – спрос тогда большой был, и деньги тоже легко шли. А дума такая была: заработаю капитал – и плевал я на все, сам себе хозяин, сам себе художник. И принялся я копить… Все принялся копить – это вы себе заметьте: не только деньги, деньги что – тьфу! – талант свой боялся растерять. Заказ получу хороший, тут бы и развернуться, силу свою приложить да способности, а я говорю – стоп! Не раскидывайся, побереги. Иногда возьмешь для утешения, попробуешь – вроде той шкатулки, что вы видели, – ничего, мол, умею еще. А раз умею, не пропаду. Обожди, дай срок. Руки есть.
Он вытянул перед собой руки и посмотрел на них задумчиво-удивленно, вроде как на чужие.
– Видите! И ногти те же, прокуренные, и мозоли, сколько было, и кожа дубленая… Те, да не те! Не те руки, понимаете? Ничего они уже не могут, кроме как серванты кроить. Обворовали они меня начисто. А почему? Вы знаете, почему? Да потому, что я плевелы сберег, а зерно просыпал. Все у меня есть, и ничего нет. Не могу уже! Не умею! Да, не умею. Выдумки нет, руки чужие. Как ничего и не было. Берег я свой талант, берег, а он вроде как взял да потух.
– Может быть, вы преувеличиваете? – тихо сказал Кулешов.
– Я знаю, что говорю. Мне же мое умение и мстит, за то, что я его в ход не пускал. Вот Петя рядом сидит, старый мой товарищ, самый, можно сказать, первый. Сидит нынче что-то молчаливый. Понятно, ему моя жизнь в доскональности известна, лишний раз слушать кому охота. Извините, уж растворил я перед вами дверцы души: а там, как в амбаре по весне, одни котяхи мышиные. Остерегайтесь, молодой человек, под залог жить. Хотя… Советы давать – дело неблагодарное. Мне вот Петр Семенович советы давал, а я над ним насмешки строил, над Петей-то. Говорил: ну, давай, чеши, выкладывайся, раз в тебе своего нету. Ты, Петр Семенович, почему, хочу тебя спросить, все помалкиваешь? Женька, слышал, в учителя собрался? Видишь, интеллигенция у тебя будет. Давай-ка еще разок, за интеллигенцию.
Они вышли от Иочиса под вечер. Кулешову он навязал нитку сухих грибов, заверил, что для умственного труда полезно. Шли некоторое время молча, потом Жернаков сказал:
– Ну что, Сергей Алексеевич, вот тебе для твоей книги живой человек. А? Или, может, сначала статью какую напишешь? Не напрягаясь. Напиши, например, что Артур Иочис… Как это у вас говорят? Ну да, по большому счету жить не умеет.
– Может, и напишу, – отозвался Кулешов. – Поучительная история. А иронию вашу я хоть и понимаю, но не принимаю.
– Не храбрись, Сережа. Грустно тебе сегодня было у Артура, я по глазам вижу. Ох, грустно. Погоди! Глянь-ка, это еще что за светопреставление?
Они только что вышли на центральную улицу, шедшую круто под уклон, и увидели мчавшийся вниз каток, которым утрамбовывают асфальт. Отсюда трудно было рассмотреть; то ли потерял управление каток и водитель не мог его остановить, то ли водителя там вообще не было: махина стремительно и бесшумно, как в немом кино, катилась со все увеличивающейся скоростью, точно по центру улицы, и люди, замершие на тротуарах, уже видели то, что должно сейчас произойти. Они видели, как растерянно стал рыскать в стороны переполненный автобус в самом конце проспекта: уже не свернуть, не укрыться в переулке.
– Боже! – сказал Кулешов. – Что же это… Ведь сейчас он его расплющит! Сейчас он его…
И тут от гастронома, где никаких стоянок машин не было, как-то боком вылетел крохотный зеленый микроавтобус и тут же, сделав невероятный поворот, угодил под каток. Тишину разорвал сухой короткий скрежет: «пазик», раздавленный, как консервная банка, отлетел к другой стороне улицы, а каток, круто изменив направление, врезался в угол дома.
Когда осело облако кирпичной пыли, все увидели, что каток был пуст. Но это потом, а сначала люди кинулись к раздавленному «пазику», валявшемуся вверх колесами; завизжала милицейская сирена; образовалась плотная толпа, и как Жернаков и Кулешов ни пытались протиснуться к машине, чтобы узнать, жив ли водитель, их оттиснули к тротуару.
– Вот ведь подвернулся, бедняга, – сокрушался кто-то. – Не повезло, так не повезло!
– Ничуть не подвернулся. Я сам видел! – горячился пожилой мужчина в кепке. – Он сидел и курил себе в машине, «пазик» заведенный был. Потом, как каток покатился, гляжу – он – хвать! – и на газа! Хвать – и наперерез… А вы говорите: «Не повезло!»
– Думаете, он нарочно?
– Да я своими глазами видел!
– Жив? – спросил вынырнувшего из толпы паренька.
– Да ну, куда там! И собирать, небось, нечего будет!
– Жив! – сказала тетка, тоже протиснувшаяся к тротуару. – Живой. Только сейчас в машину понесли. Вроде ударило его сильно, а так целый весь.
Народ понемногу стал расходиться.
– Вот так оно и случается, Петр Семенович, – Кулешов все еще не мог прийти в себя. – Идешь, и – вот тебе на! А парень-то… Неужели он так быстро сообразил?
– Сообразить недолго, – сказал Жернаков. – Сделать надо.
– Да, да… Я, знаете, пожалуй, пойду. Очень интересно. Пойду и узнаю, что за герой такой. У меня прямо волосы дыбом встали, когда этот танк, можно сказать, загрохотал. Я вам потом позвоню. Когда все выясню.
Кулешов торопливо пошел наверх, должно быть в ГАИ, а Жернаков еще некоторое время стоял на перекрестке. Сдавило сердце. Он и в кино, бывало, точно также ощущал тугой ком у горла, когда на его глазах шли на смерть. Так то в кино! А тут… Когда-то Горин утверждал, что у него образное мышление, только, наверное, он ошибся. Хоть убей, не может он представить себе, что испытывает человек, закрывающий грудью амбразуру или вот, как сейчас, заслоняя собой людей.
А тот, что сидел в машине, – он мог бы представить? Вряд ли. Другие у него дела. Или тот мальчишка-матрос, о котором писал в своем дневнике Вершинин, тот, что, трижды раненный, не оставил пулемета – он до начала боя мог представить, что сделает это?
Возле ресторана «Волна» он немного помедлил. Только что вспомнился ему капитан Вершинин, а тут, за стеклянной дверью, дует на трубе сынок капитана, которому, видите ли, неинтересно жить на свете. Зайти бы, отозвать в сторону и сказать, что отыскался след отца, что лежат в столе у Жернакова не отправленные двадцать лет назад письма… Он еще вчера, помнится, собирался это сделать, но тут, помедлив, пошел дальше. Именно сейчас ему было бы особенно противно смотреть на Павла.
2
Замятин любил собак. Удивительно симпатичные животные! Только всегда вроде как на перепутье: вот есть у человека, скажем, спаниель, а у соседа – волкодав, тоже глаз не отвести, а напротив колли живет – так это же прямо изваяние, а не собака! Как тут выбирать?
Вот и сейчас он сидел на лавочке против дома со своей писклявой Фиорентиной, а сам поглядывал на детскую площадку, где крохотная девчушка прогуливала боксера.
«Хороший пес, – подумал он. – И девочка воспитанная: поручили ей собаку вывести, она с ней гуляет. А Димка, поросенок, Фиорентину одну бросил, сам угнал неизвестно куда, теперь сиди тут и дожидайся. Хотя, конечно, Димка не виноват, что у него отец растяпа, ключи дома забыл».
– Правда, что ли, что тебе новую квартиру дают? – спросила сидевшая рядом соседка. – Рад небось, до смерти?
– Дают… Только еще подумать надо. Места у нас хорошие. Можно сказать, знаменитые.
– Это верно. И дом у нас – всем домам дом. Ты не торопись особо-то.
Замятин действительно жил в самом лучшем, самом большом и высоком доме, который построили несколько лет назад и который с тех пор стал непременным атрибутом всего, что касалось города: он красовался на бесчисленных фотографиях и открытках, его можно было увидеть в «Огоньке» и в «Смене», и не было, пожалуй, киножурнала, посвященного Северу, где бы дом номер четыре по улице Гагарина не занимал надлежащего ему места.
Рядом уже поднимались фундаменты еще нескольких таких же домов, но Замятину приятно, что он живет в первом. Ему приятно, что их улица, как недавно сказал кто-то по телевидению, будет скоро одной из красивейших улиц на всем Дальнем Востоке. Вот почему он еще подумает: менять квартиру или не менять. Конечно, лишняя комната – хорошо, но он, Замятин, все-таки хочет жить не просто на улице, а на улице Самой Красивой.
Вполне возможно, что Тимофей Жернаков не упустит случая сказать: «Как же, разве Замятин может жить где-нибудь еще? Ему, Замятину, этого никак нельзя». Ладно! Тимофей не в счет. А если кто еще сомневается, имеет ли он на это право, то пусть не сомневается: имеет. Потому что это его личный город, который вырос у него на глазах со всеми своими домами, скверами, со своими знаменитыми тротуарами – таких тротуаров больше нигде не увидишь: они аккуратно выложены замысловатыми плитами, меж которых пробиваются трава и одуванчики.
Замятин считал себя коренным северянином. Он родился в палатке, что стояла на месте нынешнего универмага, ловил бурундуков на просеке, ставшей теперь проспектом Маркса, и лет до семи твердо верил, что картошку привозят из Африки.
Замятин был ревнив ко всему, что происходит в городе. Он никогда не сравнивал его с другими, потому что другие города были сами по себе и к его городу отношения не имели. Но зато, по праву коренного горожанина, знавшего тут каждый выщербленный кирпич и каждую выбоину на асфальте, он, может быть, гордился тем, что было хорошо, и возмущался тем, что казалось ему уродливым и скверным.
Он часто ловил себя на том, что, остановившись где-нибудь на углу, а то и вовсе посреди улицы, начинал вдруг мысленно переставлять дома, расширять газоны, перекрашивать фасады, убирать в проходные дворы ларьки и палатки. Его не покидало ощущение, что он ходит по городу, как по очень большой квартире, своей квартире, и потому всякое неудобство он воспринимал как личное неудобство. Как-то лет семь назад шли они с Жернаковым в город и по дороге остановились покурить возле Каменного карьера. Город оттуда виден как на ладони. Замятин, присев на бревно, по привычке стал фантазировать.
– Видите, – сказал он, – какая несообразность получается. Выровняли площадь перед управлением, и стала она как взлетная полоса. Продолжение ей требуется. Я бы, например, поставил в конце ее какое-нибудь легкое, стремительное здание, чтобы оно словно на взлете было. А косогор, что за площадью, надо срыть – тогда эта стремительность, этот отрыв от земли будет ощутим с любой точки. Зато у Дома пионеров я бы по обе стороны отсыпал пандусы – это сгладит неровности рельефа, а то он как на пупу стоит.
Вот так, дымя сигаретой, он развивал свои архитектурные замыслы, пока Жернаков его не остановил:
– Ладно болтать-то, – сказал он. – Чего напридумывал? Тоже люди понимающие строили, знают, что к чему.
Строили город и вправду люди понимающие, а потому через несколько лет поставили они, как и виделось Замятину, на краю «взлетной полосы» легкий и прозрачный Дворец культуры, пандусы отсыпали, вывели уродливую горку пологим амфитеатром к самой реке, – словом, многое сделали из того, что замыслил когда-то Замятин, и Жернаков, снова как-то остановившись с ним у карьера, озадаченно сказал:
– Ох, Володька, Володька. Какой-то ты бездонный. Не знал я за тобой, что ты и в этом деле глаз имеешь. Только… Сто раз говорил и еще раз скажу: не спрашиваешь ты с себя полной мерой. Не спрашиваешь.
Да, правильно, Жернаков и третьего дня, когда встретились возле цеха, сказал: «Ты прежде чем на людей дуться, себя спроси: нет ли где и твоего греха?»
Как тут ответишь? Одно дело – с себя спрашивать, другое – с людей. Себя-то он заставить умеет, вон как взнуздал, когда институт закончить понадобилось. А с людьми ему трудно. Собственные дети на головах ходят. В этом, наверное, вся беда. Нельзя, должно быть, к человеку относиться с почтением, если он до сих пор бумажных змеев запускает, кораблики мастерит. Тут бы перестроиться пора, раз ты должностью облечен, а как перестроишься, коли у тебя такой характер, такое отношение к жизни.
А Замятина Владимира Ивановича, признаться, никто всерьез до сих пор не принимает. Володю, толкового парня, может быть, даже талантливого парня – принимают, а вот Владимира Ивановича – нет. Странно? Ничего странного, если он и сам к себе тоже всерьез не относится. И может ли он чувствовать себя солидным, обремененным заботами и положением человеком?
Нет, не может. А ведь беда в том, что многие еще свое отношение к человеку строят, исходя из его респектабельности, если так можно сказать, из того, как он себя «поставит». Немногие почему-то возмущаются, когда тридцатилетний начальник «тыкает» своим подчиненным, хотя они и вдвое старше, но попробуй ему самому в кабинете, при исполнении обязанностей, сказать «ты» – удивится.
Странно, может быть, что он сейчас думает об этом: сейчас, по логике вещей, он должен думать, почему не справился с порученной ему работой. Но дело в том, что каждый раз, пытаясь это понять, он снова и снова возвращается к исходному; он не справился потому, что ему не дано умение требовать с людей; потому, что ему это не по душе: каждый раз он чувствует себя чуть ли не виноватым перед тем, кто, обещал и не выполнил.
Конечно, он понимает, что та самая солидность и умение себя «поставить» ни в какой мере не заменяет в человеке организаторские способности, но так уж повелось, что многие справляются с работой, обладая лишь этими качествами. А он, Володя Замятин, и того лишен полностью.
Вот и получилось, что Замятин Владимир Иванович забыл за своими железками и чертежами живых людей, развалил работу, и надо его теперь за это носом по полу повозить.
Он хотел сказать себе и другим еще какие-то горькие слова, но тут из подворотни выскочил Димка и быстро его обо всем проинформировал:
– Мать с Анютой в магазин пошла, у нее колготки лопнули, а я за марками бегал. Пап, ты подойди, я тебе чего покажу, я всю четверть думал, а вчера придумал. Ты увидишь – не поверишь. Знаешь, как просто? Проще не бывает.
– Ты про что? – не понял Замятин.
– Я про лифт. Про что же еще?
В городе было всего три лифта, и к ним приходили покататься ребята даже с соседних улиц. А Димке Замятин пользоваться лифтом запретил – лифт был ненадежный, с норовом, часто останавливался между этажами, и, кроме того, таблички висели: «Не разрешайте детям…» Дима, конечно, в рев, и тогда Замятин, чтобы обосновать свой запрет, сказал, что у Димы просто не хватает веса. Ведь контакты на полу кабины замыкаются весом человека, и нужно не меньше сорока килограммов. Будешь больше есть, подрастешь, тогда поговорим.
– Так вот, – сказал Дима, демонстрируя свое изобретение. – Ты смотри. У меня плита чугунная, шесть килограммов, я ее, видишь, мешком обшил, а сверху – крючочки. Лежит она за почтовым ящиком. Надо вверх ехать – цепляю за ранец или за ремень, и порядок. Полный вес, даже с лишком. А дома, чтобы в комнате не валялась, я около двери гвоздь прибил. Так что теперь можешь не беспокоиться.
Замятин улыбнулся:
– Здорово! Только – зачем крючки? Взял в руки и поехал.
Дима подумал немного, проверяя, должно быть, где и что он упустил, потом посмотрел на отца и убежденно сказал:
– Ну что ты, папа, в самом деле? Это же будет ручной труд!
«Теперь ничего не поделаешь, – подумал Замятин. – Теперь надо разрешить, недаром же парень старался…»
– А про акселерацию еще не придумал? – спросил он, поднимаясь с сыном на лифте. – Нет у тебя толкового объяснения?
– Нет еще. Но будет, не сомневайся.
Как-то Дима пришел из школы и сказал, что люди теперь стали выше, чем раньше, это им учительница в книге прочитала, но никто не знает точно почему. А он придумал. Дело в том, что человек вверх растет, а земное притяжение его вниз тянет. Так? Мешает расти. Теперь, понимаешь, что получается? Раз человек сильнее растет, значит, притяжение земли уменьшается. Только ученые еще не заметили.
– Ты смотри! – искренне удивился Замятин, хотя привык уже Диме не удивляться. – Может, и правда? Только одна неувязка есть. Почему тогда животные и деревья выше не становятся?
– Да, – серьезно сказал Дима. – Про это я не подумал. Но я еще подумаю…
Вообще, ребятишками он доволен. Дима – тот уже сейчас склонность к технике проявляет, Анюта любит почитать да сказки послушать. Вот и теперь, не успела прийти с матерью из магазина, забралась на колени, потрогала – какая борода у отца за день выросла – и потребовала:
– Ну, чего-нибудь не очень страшное. Про зайца, ладно? Или про льва, только чтобы добрый.
– Я тебе про бобра расскажу, хочешь? Жил-был бобер. Валил он лес, строил запруды, искусный был мастер. Все говорили: «Наш бобер – он хитер! Он что хочешь придумает, он даже может такую мельницу придумать, чтобы из нее прямо готовые пряники сыпались». А он и правда мог, потому что способный был человек.
– Бобер, – поправила Анюта. – Бобер, а не человек…
– Ну да, конечно. Потом, значит, вызвали его как-то на поляну и говорят ему: «Ты у нас самый лучший работник, назначаем тебя…» Как думаешь кем?
– Инженером, – сказала Анюта. – Самым главным.
– Если бы… Назначили его других бобров организовывать и воспитывать. Он и так и сяк, а они никак. Своим делом занимаются. И ему тоже надо плотину строить – кто же за него строить будет? И началась тут неразбериха: никто никого не слушает, все на бобра кивают, давай, мол, инициативу проявляй. А он такого слова не слышал, дрожит, думает – как ему хорошо было, когда он лес валил.
Тогда опять позвали его на поляну и говорят: «Плохой ты бобер! Ничего не умеешь. И шерсть у тебя какая-то особенная, задаешься ты своей бобровой шубой. Надо тебя самого воспитывать и перевоспитывать!»
Ну, короче, пришел домой и написал заявление: «Не хочу больше работать в вашей реке, поеду в город, буду на автобусе шофером. Прошу отпустить по собственному желанию, а то без спроса уйду». Вот и все. Такая, видишь, сказка короткая.
– Долго думал-то? – спросила из кухни жена. – Может, кто и вправду ждет, что заявление напишешь.
– Это я так. В порядке гипотезы. Ты лучше ужинать давай, потом поговорим.
– Нет, ты погоди, – сказала Анюта. – Ты погоди, пап. Какая-то сказка у тебя неумная получилась. Разве бобер не понимает, что ему с реки уезжать нельзя; ему же без товарищей скучно будет.
– Ребенок, и тот соображает, – сказала Галя, накрывая на стол. – Ох, Володька, садовая ты голова! Давай, Володя, может, хоть на Талую съездим, в санаторий. Лечить нам, правда, нечего, зато в горячих ключах покупаемся.
– Поедем, – согласился Замятин. – Теперь уж все одно к одному.
После ужина решил он кое-что посмотреть, прикинуть, нельзя ли будет завтра уговорить главного инженера поставить на «Дальний» новые плунжерные пары. Риска никакого нет, дело уже освоено, теперь посмотрим, как они на судовых дизелях себя покажут.
«А потом… А потом – суп с котом! – сказал себе Замятин. – Потом уже ничего не будет! Обходной листок будет из отдела кадров…»
Он отодвинулся от стола, зажмурился, посидел так немного, снял трубку и стал звонить начальнику цеха. На квартиру.
– Аркадий, – сказал он. – Аркадий Сергеевич, это Замятин. Читал уже? Тогда слушай: ты мое заявление завтра с утра в корзину сунь, да пораньше, чтобы никто не знал. Не можешь? Ну, понятно. Раз Ильин видел, значит, половина завода видела. А мне, понимаешь, дочь запретила: бобру, говорит, скучно без товарищей будет. Какому бобру? Обыкновенному бобру. Глупому…
– Галка! – крикнул он. – К понедельнику мы «Дальний» починим, можешь чемодан собирать. Да матери скажи, что мы ей ребят подкинем.
3
Третьего дня, когда знакомый рыбак на Диомиде сказал ему о глиссере, поступившем в адрес морского клуба, Жернаков как-то легко к этому отнесся. Должно быть потому, что привык все эти годы Петрова с его маломощными лодчонками всерьез не принимать. Глиссер, однако, меняет дело. Только вот одно непонятно: как это Петров собирается на нем по хорошей волне ходить? Что-то тут не то. И вообще, беспокоиться рано. Если Касимов не сочиняет, то «Меркюри», можно сказать, у него в кармане, он за ним сам во Владивосток ехать готов.
А все-таки… что же с глиссером? Разве что позвонить в рыбный порт, там в курсе дела. Но звонить не стоит, потому что это будет означать, что Жернаков тревожится, Такого удовольствия он Петрову не доставит.
Он сидел, не зажигая света, курил и смотрел в окно. Настя сегодня опять в ночную смену, пора это безобразие прекращать. Не девочка уже, бабка, слава богу, надо бы о своем внуке подумать. Зинка вон все просит, чтобы она ей помогла шубку детскую к зиме подшить: хоть и артистка, а неумеха, чуть что, к свекрови бежит.
Жернаков посидел так, привалившись к спинке дивана, и незаметно задремал. А когда проснулся, то услышал из Женькиной комнаты громкие голоса.
«Кого это еще привел? – недовольно подумал он. – Никак, черт полосатый, в голову не возьмет, что я за него клянчить ходил. Мне же в первую очередь совестно будет, если опять не сдаст».
… – Все это чепуха! – горячо говорил Женька. – Вот я сам учителей изводил, теперь, выходит, пять лет проучусь, приду в класс, а меня будут называть «логарифмом» или «барабаном»! Я не знаю, наверное, тут особенный какой-то талант нужен, чтобы учителем быть.
– Ну зачем же ты тогда в институт идешь? Зачем? Себя обманываешь, это ладно, а вдруг ты у какого-нибудь парня или девчонки, которые, может, с детства учителями стать хотели, место отнимешь?
Жернаков не без удивления узнал голос Леночки: Женька никогда ее домой не приглашал.
– Кому надо, тот всегда попадет, – сказал Женя. – Тут ведь, знаешь как получилось? Сначала вроде бы для матери. Мы так и с отцом договорились: матери это сейчас, можно сказать, главное в жизни, а раз так, буду поступать. Теперь думаю – почему для матери? А для меня? Это ведь интересно – история… Когда в школе изучали, так там одни даты да фамилии, да войны, да краткие выводы, а вот когда читать стал… Знаешь, интересно иногда получается.
– А как же все-таки дальше, Женя? Ну, кончишь ты институт, ведь учителем будешь, «барабаном» или «логарифмом».
– Не знаю. Мне образование нужно. Только ты не думай, я не для авторитета там или еще для чего, просто, понимаешь, как-то стыдно иногда делается. Смотрел однажды фильм английский о Кромвеле, ну, ты помнишь: был такой крупный деятель буржуазной революции, и вот сижу и гадаю – казнят его или не казнят? Это все равно, что «Войну и мир» читать и думать, чем Бородинская битва кончится.
– Читать надо. Некоторые иностранные языки самостоятельно изучают, а уж историю или литературу…
– Не то! – перебил Женя. – Образование – это не просто взял да прочитал. Не только знания. Это, наверное, вообще культура. Понимаешь?
– Понимать-то понимаю, а как же все-таки со школой? Работать после института будешь?
– Я в аспирантуру поступлю, ученым буду! Ну, что ты в самом деле пристала? Может, и в школу пойду. А скорее всего – буду плавать. С мореходкой у меня ничего не вышло, ты знаешь, нога проклятая подвела. Буду матросом, может, в загранку пошлют. Интересно! Обезьяну тебе привезу или пингвина.
– Крокодила лучше привези, в ванной держать будем.
– Я понимаю, конечно. Смешки смешками, а если по делу говорить, то черт его знает. Подзадержался я как-то, Тимофей к восемнадцати годам уже все точно для себя определил, готовый, как говорится, был человек. А я нет. Я только главное знаю – хочу хорошо прожить. Вот ты посмотри на отца – что у него? Биография, что ли, какая богатая? Нет у него никакой биографии. А прожил он хорошо.
– Он еще не прожил, – сказала Лена.
– Ну, я не в том смысле.
«Вот черт! – подумал Жернаков. – Конечно, окна темные, Женька решил, что меня дома нет. Стыдно вроде бы на старости лет подслушивать. А как теперь выйдешь! Только бы целоваться не вздумали».
Но до поцелуев, кажется, еще не доходило. Жернаков даже подумал, что в свое время, когда он с девушками наедине оставался, по-другому себя вел. По крайней мере, разговоров умных не затевал, старался что-нибудь посмешнее да полегче.
И тут Женя словно бы уловил мысли отца, потому что, пропустив часть разговора, Жернаков услышал громкий смех.
– Честное слово! – смеясь, рассказывал Женя. – Он ведь такой! Проехал столько тысяч километров один на машине, можно сказать, героический рейс совершил, а тут – мост! Понимаешь? Речка курице по колено, и мост соответствующий, телега едва протиснется. Ну, что делать? Народу из ближайшей деревни собралось уйма, а у отца на радиаторе вымпел автопробега, марку держать надо. Люди смеются: «Это тебе не по асфальтам раскатывать!» Вот тут, понимаешь, и заговорило в нем. Вылез он, взял сантиметр, вымерил точно расстояние между перилами – тютелька в тютельку по габаритам! Два сантиметра в запасе оставалось, представляешь?
– Ух ты! – сказала Лена. – Это вот столько, да?
– Ага… Так вот, сел он за руль и давай. Тихим ходом, как по линейке, как по шнурку все равно – и проехал! Сантиметр слева и сантиметр справа – хоть кронциркулем проверяй. И ни разу не черкнул, а уж люди прямо рядом стояли, облепили, можно сказать, все ждали – вот обдерется, тогда будет знать!
Потом отец рассказывал, они его качать стали. Я это тебе к чему рассказал? Завидую ему иногда. Каждое дело он делать умеет, как будто от этого дела жизнь зависит. Вот так. Или еще – я тебе не рассказывал, как они с Бадьяновым соревновались? Тут целая история. Не говорил?
– Нет, не говорил.
– Ну, потом как-нибудь. Хочешь, я чаю поставлю?
– Да ну его… Может, я пойду, а?
– Не надо.
– Твои скоро придут?
– Мать в ночь работает, а отец должен. Ты что, боишься?
– Нет, почему… Просто так спрашиваю.
Они замолчали. Жернаков стоял посреди комнаты и думал, что теперь самое время как-нибудь тихо выйти в коридор и загреметь там, будто только пришел. Но не успел.
– Лена, – сказал Женя как-то очень уж решительно. – Выходи за меня замуж.
– Да ты что, Женька? Ты рехнулся, да?
– Рехнулся?
– Ну да… Что ты такое говоришь?
– Прости. Я думал, что ты меня любишь.
– Женька милый! Ну, разве не видишь. Люблю я тебя, еще как люблю. Зачем ты так?
– Тогда почему я рехнулся?
– Потому…
– Не понимаю. Ведь ты меня любишь?
– Да… Очень люблю!
– Так почему же?!
– Рано… Неужели не понимаешь?
– Вон оно что. Это ты у кого наслушалась? У подруг своих? Или это ты в кино видела, в книгах разных читала? Хомут на шею, рубахи мужу стирать, цепью к дому прикована. Так, да? Или еще хуже: какой ты, к черту, муж, если еще не устроен, положения не имеешь. Ну, как знаешь! Может, ты по-другому как-нибудь нашу любовь представляешь, так поделись, просвети меня, неуча!
«Однако, – сказал себе Жернаков. – Ничего… И этот, смотрю, не пропадет».
Тут за стеной снова сделалось тихо, а минуту спустя Жернаков услышал, что Лена плачет. «Вот болван! – разозлился он на сына. – Чешет, как строгает все равно, она же девчонка, в куклы еще вчера играла…»
Он даже забыл, что и Жене-то девятнадцатый год всего; сейчас ему казалось, что он – совсем взрослый и самостоятельный, а она…
Ох, беда! Он прямо теряется, когда женщины плачут, совсем не может этого видеть, и тут, надо сказать, Настя этим вволю попользовалась.
Что там у них произошло за эти минуты молчания, можно было только догадываться, потому что Лена, все еще шмыгая носом, сказала: