Текст книги "Право на легенду"
Автор книги: Юрий Васильев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)
И еще он подумал, что глаза у нее невеселые. А все потому, что идет в народный театр как на иголках, идет, и сердце у нее сжимается – знает ведь, какие муки каждый раз принимает на себя Тимофей во имя того, чтобы никто не посмел сказать, что он жену на сцену не пускает. И не то что посторонние – свои пусть не ведают и не догадываются, как он себя грызет, пока она там с парнями роли разучивает.
А ведь знает Тимофей, что Зина не вертушка какая, не гулена. Только что ему все эти знания, если таким уж уродился. И в кого? Ревность у него как болезнь. Но и здесь свой характер, волю свою и понимание долга он поставил выше личных интересов. «Хочешь в народный театр? Иди. Не только не удерживаю – что ты, в самом деле? – целиком поддерживаю. Человек должен удовлетворять свои духовные запросы».
Силен мужик, честное слово. Он бы, например, если Настю когда приревновал, он бы уж ее ни на какие танцульки не пустил, ни в какие кружки. Тут пусть как угодно называют.
«А еще узнает Тимофей, что я к Ламашу ходил за Женьку просить – вот уж взовьется! Жизненные принципы на глазах растаптываю… Ну, Тимофея мне не осуждать, нет! Он от других много требует, он и с себя спрашивает. По всей строгости спрашивает, на совесть. А что дорога у него, как струна, – ни шагу в сторону, так неизвестно еще, может, оно так и надо…»
Настя вернулась домой раньше обычного: отпустили ее, что-то сердце опять прихватило, не иначе как погода переменится. Она еще с порога вопросительно посмотрела на Жернакова, и он поспешил ее успокоить, сказал, что все в порядке, можно считать, Женька пристроен. Вот только черти его неизвестно где носят, надо бы позаниматься, всего три дня и осталось.
– Я тебе тарелку купил, – сказал он, когда они сели ужинать. – Может, не тарелку, может, под сухари, не знаю…
Он хотел отдать ей подарок потом, двадцать шестого, но у нее был такой усталый вид: в садике половина нянечек больны, приходится их подменять, сама едва на ногах держится, а тут еще и Женька, – так она неуютно себя от всего этого чувствовала, что Жернаков подумал: может, ей приятно станет, может, чуть отойдет.
– Спасибо, – сказала она равнодушно. – Под чего-нибудь приспособим.
– Я и Кате такую же купил. Ничего, что одинаковые?
– Ничего… – Она вдруг спохватилась, вспомнила, должно быть, и заплакала – тихо, жалостливо, как всегда, потом пересела к нему на диван, уткнулась головой в плечо: волосы у нее редкие, седые, заколотые большим роговым гребнем.
– Петенька, – сказала она, все еще всхлипывая, – голубчик ты мой. Время-то как идет. Я уже и забывать стала. Старые мы с тобой делаемся. Вон и Женька, того гляди, невесту приведет. А мы жили, жили да и прожили. Спасибо тебе, я в тарелку пироги класть буду. Красиво получится: пироги на золотом блюде.
– Бросила бы ты работать. Всего не переработаешь. Я и один управлюсь.
– Да ну, Петя, не городи. Чего я делать-то буду? У меня машины нет, чтобы под ней ковыряться.
«И та правда, – подумал Жернаков. – Что она делать будет? – Он поудобней устроился на диване, хотел почитать, но глаза слипались. – Лягу, – решил он. – Находился, набегался… Завтра – ни-ни! Завтра меня ищи-свищи с попутным ветром, поеду душу и тело проветривать».
Он заснул, и ему всю ночь снились приятные сны.
День второй
1
На другой день Жернаков с утра пораньше, чтобы какие другие дела не отвлекли, отправился на пирс, возле которого колыхалась на воде целая флотилия судов столь своеобразных и причудливых, что надо было привыкнуть не удивляться.
Тут поскрипывал рангоутом полуялик, полуфрегат размером с небольшое корыто: паруса у него были, как у настоящего корабля, добротно скроены и сшиты, с бром-стеньгой и гафелем, а если судно переворачивалось, едва отвалив от пирса, то это никого не смущало. Строили его не для плавания, а для забавы.
Тут солидно привалился к стенке бывший разъездной капитанский катер. Когда-то он имел обшивку из красного дерева, мягкие диваны, салон, обитый плюшем, и стоил для государства лютые деньги, а сейчас его так основательно упростили, что катер стал похож на большую плавучую конуру, крытую жестью. Это личное судно главного бухгалтера завода. А личное судно начальника отдела кадров было сделано из вельбота, потерявшего при перестройке свои благородные очертания, и теперь оно напоминало деревянный пароходик, на котором катаются ребятишки во дворе детского сада.
Но были тут и катера высокого класса. Настоящие морские суда. Были даже получше, чем у Жернакова, поизящней и посолидней его «Робинзона». Не было только такого, который мог бы его догнать. Потому что два года он сам собирал мотор, и за два года обычный двигатель превратился в машину, про которую кто-то сказал, что ее бы на миноносец ставить.
Жернаков уже завел мотор и тут заметил на берегу Владимира Герасимовича Петрова, директора морского водноспортивного клуба. Вид у него был угрюмый, но не как всегда: в лице его проскальзывала какая-то хитрость.
– Петр Семенович! – крикнул он. – Порядочные люди на дизеля переходят. Может, подкинуть тебе от щедрот своих завалящий моторчик?
– Ты сначала свои дыры заштопай, потом будешь других одаривать, – рассмеялся Жернаков. – Ишь благодетель выискался! И не стой на ветру, просквозит еще, годы-то не молодые.
– А ты за меня не беспокойся. Ты о себе подумай. Есть у меня новости благоприятные. Так что мозгами пораскинь!
С этими словами он закутался в плащ и неторопливо пошел в поселок. «Вот одолела страсть человека, – подумал Жернаков, отчаливая от пирса. – Прямо хоть сделай ему приятное».
Скоро десять лет уже, как гоняется за ним по бухте и по морю Петров и догнать не может. А началось это у них, можно сказать, с пустяков, с того, что десять лет назад пришел Жернаков к Петрову и честь по чести попросил принять его в морской клуб: Петрова как раз тогда директором назначили. Тот при всем народе расхохотался: «Да ты, Петр Семенович, подумай сначала! Это спорт молодых да жилистых. У нас не прогулки, у нас гонки. Знаешь, что такое гонки?»
Вот тогда-то, тоже при всем народе, поклялся Жернаков, что, если удалой чемпион его хоть раз догонит, он согласен два сезона весь текущий и капитальный ремонт ему на катере делать.
Откуда было тогда Петрову, недавно к ним приехавшему, знать, что Жернаков не просто обладает личным плавсредством, а имеет лучший на побережье катер: своего «Робинзона» он построил по чертежам, которые ему специально прислали из Ленинграда.
Кроме того, у него были обширные связи среди местных любителей водного спорта, а те, в свою очередь, располагали связями уже в масштабах всего Дальнего Востока. Это позволяло Жернакову пользоваться теми каналами снабжения, которые для Петрова были закрыты: Жернаков, например, мог себе позволить купить у заезжего моряка гоночный двигатель, а Петров себе этого позволить не мог: у директора морского клуба был бухгалтер. И еще Жернаков обладал юмором, а Петров всего лишь званием экс-чемпиона, и это тоже оборачивалось не в его пользу, потому что когда самолюбие сталкивается с юмором, исход сражения, можно сказать, предрешен.
Вспоминая всю эту историю, Жернаков обогнул остров и пристал к песчаной косе, вдававшейся в неглубокую лагуну. Здесь всегда в изобилии водилась корюшка, но рыбачить он нынче не собирался, выбрался просто так, проветриться, посидеть на теплых камнях, вдыхая привычный запах моря: сухого плавника, увитого пожухлыми водорослями, изъеденного временем железа – тут повсюду валялись канистры и бочки, оставленные промысловиками много лет назад; выбрался, чтобы еще раз зажмуриться от нестерпимого солнца и ощутить на лице шершавое прикосновение ветра, дующего с теплых ключей Тайкуля.
Остров запирал бухту в самой ее горловине: лежал почти на трассе морских судов, и отсюда Жернаков тридцати лет назад впервые увидел город, вернее, то, что называли городом – сиротливо притулившийся к берегу поселок, уже припорошенный снегом, тяжелый, намокший дым над пологими сопками и завод, который со всеми корпусами и службами чуть ли не целиком спрятался за стоящий на рейде лесовоз.
– Ну, приехали, называется, – сказала тогда Настя. – Ехали, ехали и приехали.
Зато к вечеру, когда они разместились в транзитке, обсохли и отогрелись, когда оказалось, что в столовке можно без всяких карточек взять хоть целую миску икры и целую наволочку горбуши, о которой они и слыхом не слышали в родных местах, когда под диковинную рыбную колбасу большой засаленный дядя налил им из синего чайника неразведенный спирт, предупредив, что лучше его развести, если они еще не очень привычные, когда, наконец, им подарили краба величиной с тележное колесо, – Настя повеселела.
– С голоду тут не помрешь, – сказала она. – Живут, черти! Пирогов небось из картофельных очисток не ели.
Приехали они в голодное время: до конца войны еще немногим меньше года оставалось. Жернакова после госпиталя демобилизовали по чистой, собрал он, какие были, вещи и поехал на Север: заработки, говорят, тут приличные, с продуктами лучше, и вообще – чего ему терять? Терять ему было нечего: ни дома, ни родных, все под немцами погибли. А здесь не успел оглядеться – жена под боком, тоже одна как перст, по комсомольской путевке завербовалась, хотя, что делать будет, еще неизвестно. Фабричная девчонка из Иванова, полотна ткала, только тут, похоже, полотно не ткут.
Все было бы ничего, но произошла с Жернаковым по дороге неприятность: украли в Находке бумажник с деньгами. Кое-как они с Настей продержались до этого дня, а приехали, поужинали и стали думать: что завтра есть будут? В конторе, где ведали делами по устройству на работу, сказали, что дня три-четыре подождать надо.
– Загнать бы чего, – предложил Жернаков. – Барахолка тут, интересно, есть?
– А где барахолок нет? – сказала Настя. – Было бы барахло. Что продавать-то будешь?
Продавать у них и правда было нечего. Все на себе. Зато вез с собой Жернаков набор токарного инструмента по дереву, давнее его увлечение, еще с ремесленного училища. Инструмент был не простой, а штучный, подарок старого мастера. Покажи знающему человеку – с руками оторвет, только уж очень продавать не хотелось. Не гулять едут, жить, а значит, и дело будет, работа, тут свой инструмент нужен.
– Может, у ребят займешь? – сказала Настя. – Сама понимаю, грех такое добро на толкучку нести. И купит еще какой-нибудь мазурик.
Но занимать было не у кого, все изрядно прожились в дороге, и Жернаков отправился на рынок, где торговали чем могли: часами, зажигалками, шубами, и даже кто-то продавал корову.
Проторчал он тут до обеда, но никто на его ящик с блестящими железками внимания не обращал. Чувствовал себя Жернаков прескверно: первый раз торговать вышел, прямо как на обозрение его тут выставили.
– Продаете? – спросил невысокий худощавый человек в железных очках. – И сколько хотите?
– Не знаю… – пожал плечами Жернаков. – Рублей, наверно, пятьсот. Или четыреста можно.
Человек присел на корточки, взял в руки резец для тонкого скола. И по тому, как он его взял, как рассматривал, Жернаков понял, что это – мастер.
– Золинген, – сказал человек в очках. – Полный набор. Отменная работа… Почему продаете?
– Почему? – усмехнулся Жернаков. – Потому что деньги нужны. Были бы не нужны, не продал бы.
– Понятно. Этому инструменту три тысячи цена, самое малое.
– Давайте тысячу и забирайте, – разозлился Жернаков. – Я сам знаю, что задарма отдаю.
– Хорошо, беру… Только придется ко мне домой зайти, денег мало взял. Я тут живу. – Он посмотрел на Жернакова и добавил: – Ты не сомневайся. Меня Артуром зовут, по фамилии Иочис.
– Пошли, – кивнул Жернаков. – Куда денешься?
Дом Иочиса стоял на краю города. Это был не дом, а терем. «Мастер, – снова повторил про себя Жернаков. – Хорошо хоть в дельные руки инструмент идет».
Но окончательно он утвердился в этой мысли, когда увидел янтарно-желтые лавки вдоль стен, большой поставец на гнутых резных ножках, высокое кресло затейливой и искусной работы и, как венец всему, – полированную шкатулку черного дерева. Жернаков даже языком прищелкнул: так она была хороша и опрятна, сделана с тонким пониманием и вкусом.
– М-да, – только и сказал он. – Умеешь…
Иочис ничего не ответил, достал из буфета колбасу, хлеб, бутылку, пригласил:
– Перекусим. Настоялся небось на барахолке. Варева у меня никакого нет, холостякую пока.
Они выпили по стопке. Иочис сказал:
– Вижу, ты в этом деле разбираешься. Да, умею… Есть у меня талант по части дерева. Тут уж скромничать не буду. Только пока не время еще, понимаешь? Это, – он обвел рукой комнату, – это все так, баловство. Обзавестись сперва надо, свободу себе создать, чтобы заботы житейские настоящему мастерству не мешали. А ты как, балуешься или по-серьезному с деревом занимаешься? Инструмент у тебя не для баловства.
– Я металлист, – сказал Жернаков. – Но считаю так, что и тут кое-что могу. Только вот я не понял – к чему ты про свободу?
– К чему? Потом поймешь, Петя, потом… Давай-ка еще по стопке.
Они просидели так часа два. Жернакову было приятно после всех дорожных мытарств спокойно поговорить с человеком, знающим ремесло, да и сам Иочис ему понравился – живой, горячий, хоть немного и старомодный: говорил иногда несколько вычурно и в свои тридцать лет выглядел старше.
– Ну, пора, – сказал, наконец, Жернаков, когда уже стало смеркаться. – Спасибо тебе, Артур. Выручил. И утешил хоть немного: хорошему мастеру стоящий инструмент отдавать не жалко.
– Не жалко? – Иочис встал и зашагал по комнате. – Врешь ты, Петр, жалко тебе до смерти. По ночам спать не будешь. Что? Ты мне не перечь, я тут хозяин. – Он немного охмелел, хотя этого почти не было заметно. – Не возьму я твой инструмент, он мне потом руки жечь будет. Денег я тебе дам, есть у меня деньги, накоплены. Погоди, не махай руками! Ты еще тут зеленый. Вот тебе тысяча, первые дни за глаза хватит, а устроишься – деньги пойдут! Тут это дело хорошо поставлено. Знаешь, один умный человек сказал: «Деньги – это отчеканенная свобода». Что, неправда? То-то. Настоящий талант, если его по пустякам, на хлеб расходовать – он как из решета худого просыплется. А его беречь надо!
Он пошел провожать Жернакова и по дороге, жестикулируя, развивал свою идею:
– Вот ты на меня, Петя, через пяток лет погляди! Ни от кого зависеть не буду, займусь деревом плотно, в самую сердцевину влезу – и будет из меня художник! А пока – заказы на стороне беру, побольше да подороже. Мне – капитал, людям – вещи добротные. Все к обоюдному удовольствию!
Возле транзитки остановился:
– Это твой барак, да? Жил я тут, клоповник несчастный! Может, ко мне пока переберешься, у меня хоромы пустуют? Ну, как хочешь. Тогда я к тебе зайду, посмотрю, как устроился.
Он зашел, кивнул мимоходом Кате, тоже фабричной девчонке, вместе с Настей от самого Иванова ехавшей, а она в ту пору как раз макароны с тушенкой разогревала. Помешивала их вилкой, ворчала под нос, что ходят тут всякие гости не ко времени, и не думала не гадала, что будет потом этому самому Артуру всю жизнь борщи варить да детей рожать.
А на другой день с утра в транзитке началось оживление. Пока организации, ведавшие набором и распределением, соображали, куда лучше пристроить рабочую силу, по баракам стали ходить деловые мужчины из самых расторопных отделов кадров. Каждый приискивал себе лучших специалистов.
– Нам на судоремонтный требуются металлисты, – сказал толстый дядя с брезентовым портфелем. – Любые нужны, но квалифицированные. Согласные есть?
– А что дашь? – крикнул кто-то.
– Слушайте вы, товарищи! Вы; что, торговаться сюда приехали или Север осваивать? Что дам? А ничего не дам. Квартир у меня нет, бани нет, деткомбината нет, столовую строим, кино в ней будем крутить. А под жилье – три барака. Ничего бараки, теплые. Кто семейный – отгородим. Вот такая у меня картина.
Зато в другом конце транзитки густо сыпалась манна небесная.
– Три дома уже сдали, еще три под крышу подвели. Баня – кости трещат от пара, были бы кости здоровые! Парк разбиваем, детишкам будет где порезвиться.
Минут через десять дядя с портфелем, взмокший и несчастный, стоял в одиночестве. Кадры к нему не шли.
– Дурачок какой-то, ей-богу, – сказала Настя. – Нас когда вербовали на материке, так соловьем кадровик разливался.
Она взяла Жернакова за руку, и они подошли к представителю завода.
– А правда, что семейным отгородишь? – спросила Настя ласково и утешительно. – Нам много не надо, фанерой бы угол отделить, и сойдет.
Смелая была девчонка, хоть и не знала еще, правда, что Тимофей вот-вот застучится под сердцем, что будет он скоро просыпаться по ночам от холода в дощатом бараке, а днем орать во всю глотку, потому что как не орать, если тебе в рот запихивают ложку черного как деготь хвойного отвара.
Вот отсюда, с острова Диомид, в недалеком расстоянии от завода, даже нынешний инструментальный цех кажется со спичечную коробку. А тогда и не разглядеть бы, наверное, было, сарай и сарай, только что кирпичный. Но работали в нем два человека, которых и теперь почитает Жернаков своими кровными братьями, хотя один из них в первый же день обозвал его вертопрахом, а другой и того хуже – «Моцартом». Большое умение, легкость, талант, как сказал бы Иочис, привез с собой токарь Жернаков, и было это у него не от богатого опыта, а от озорной, почти ребячьей радости, что отпущено ему на земле такое славное дело – творить из металла, что пожелаешь.
Он стоял у станка, как первый парень на деревне, как гармонист в кругу притихших девчат, и откровенно, не стесняясь, любовался собой: как лихо все у него получается, без натуги и потения.
А рядом точил свои валы Иван Иванович Бадьянов, напоминавший пожилого питерского рабочего, какими их тогда показывали в кино: лицо изъедено металлической пылью, пальцы толстые, короткие, глаза с прищуром, складка у рта решительная и чуть угрюмая.
«Тугодум-работяга», – подумал о нем Жернаков, заметив в движениях токаря неторопливую основательность, солидного человека, и больше к этой мысли не возвращался, потому что Бадьянов его просто-напросто не интересовал: обыкновенный человек, на которых, конечно, мир держится, но, когда вокруг столько по-настоящему ярких и увлекательных людей, тут не до рассудительных исполнителей.
Сейчас, вспомнив об этом, Жернаков даже поежился от горечи: много ведь таких же петушков-новаторов и нынче снисходительно похлопывают по плечам «середняков-тугодумов», пищат неокрепшими голосами о творческом поиске и вдохновении!
А тогда… Как-то в разгар смены Жернаков заметил странную картину: Бадьянов, прежде чем включить станок, принялся укутывать его ветошью. Станок и без того был времен чуть ли не дореволюционных, а тут, замотанный тряпьем, стал похож вообще черт знает на что.
– Это еще что за маскировка? – спросил Жернаков. – Утепляешь, что ли?
– Почему, утепляю? – удивился Бадьянов. – Просто чугун у меня в работе, ты же знаешь – стружка от него, как наждак, быстро станок изнашивает. Вот и берегу по мере сил.
– А зачем его беречь? Каждому станку свой срок положен, не больше. Если его дольше сохранять, он устареет, а мы о прогрессе думать должны.
Бадьянов как-то странно посмотрел на него.
– Тебе сколько лет? – спросил он.
– Тридцать… А что?
– Да так… Я думал, ты сосунок, а ты просто вертопрах. Миллионер какой нашелся. Нам еще после войны сколько лет портки латать придется, а он станками разбрасывается.
«Оно, может, и верно», – подумал Жернаков, но как-то не мог заставить себя относиться всерьез к тому, что вот эти тряпки продлят жизнь станку, скажем, на месяц-другой: велика ли победа? А тут Бадьянов его совсем доконал – перед тем как устанавливать на станину тяжелую деталь, подкладывал под нее деревянный брус. Чтобы царапин и сбоин, значит, не было.
«Вертопрах! – передразнил его Жернаков. – Ладно, поглядим, кто больше пользы принесет в деле восстановления народного хозяйства: тот, кто головой шурупит, или тот, кто дыры латает».
А дома Настя сидела зареванная: ее тоже нехорошими словами обозвали, похуже, чем «вертопрах»; девчата в электроцехе, куда она устроилась обмотчицей, были на язык так же скоры, как и на руки: по много тысяч витков тончайшей проволоки приходилось наматывать на якоря моторов, и все вручную, и не дай бог ошибиться, недомотать какой ряд или перемотать.
– А я и считать не успеваю, – жаловалась она. – Не успеваю, и все. Чуть целую партию в брак не отправили. Вот меня и обзывали как хотели.
– Ну и черт с ними! – сказал Жернаков. – Другую работу подыщем. Эка цаца: обмотчица.
Только в голове уже крутилась совсем простая мысль: зачем считать, когда счетчики есть? Ах, нет этих счетчиков, не изобрели еще? Ну, это горе не горе, такому горю помочь можно.
Через неделю возле Насти собралась толпа: на ее рабочем месте было установлено диковинное приспособление, нелепо смешное в своем исполнении, но зато выдавала эта конструкция по три нормы за смену. Жернаков раскурочил старую швейную машинку: изъял из нее вилку для наматывания шпулек челнока, – и вот готов обмоточный агрегат, а чтобы не считать и не сбиваться, пристроил рядом переделанный автомобильный спидометр, который вместо километров отстукивал витки.
– Надо в серию запускать, – пошутил кто-то. – Вот только хватит ли во всем городе швейных машинок и спидометров!
Жернакову выдали премию – тысячу рублей. Потом подумали еще немного и выдали грамоту. А фотографию Насти – лучшей обмотчицы, – повесили на доску Почета.
Через несколько дней сидел Жернаков в садике напротив цеха, – был у них такой самодельный садик с пятью чахлыми лиственницами и гипсовой фигурой трудноопределимого пола, – сладко позевывал после обеда и смотрел на эту самую доску, не зная еще, что долгие годы и он, и Тимофей, и Настя – вся их известная в городе семья займет на ней постоянное место в правом верхнем углу, – и тут подсел к нему Валентин Ильич Горин, старший инженер техотдела.
Рассказывали про Горина самые невероятные истории. Будто бы он выходец из дворянской семьи (другие утверждали – из духовной), окончил учебное заведение в Брюсселе (по иной версии – в Харбине), порвал с родителями, вернулся в Советский Союз, изобрел что-то стратегически важное и потому его дважды умыкала за границу иностранная разведка, но он по дороге бежал, переплыв то ли Дунай, то ли Амур, а может, и Дарданеллы, – одним словом, человек мог бы казаться легендарным, если бы не его болезненный, донельзя домашний вид, мягкая рассеянная улыбка и странная в ту пору интеллигентность в обращении.
– Видите, Петр Семенович, какие странные метаморфозы происходят в наш технический век, – сказал он, прикуривая у Жернакова самокрутку из вонючего филичевского табака. – Сначала люди изобретают технологически совершенное оборудование для обмотки таких ответственных деталей, как якоря электромоторов, получают патенты, снова усовершенствуют их, а затем – он мягко улыбнулся, – затем появляется человек, который приспосабливает для этого нечто невообразимое и получает грамоту и благодарность современников.
– Ну, Валентин Ильич, – перебил его Жернаков, – не от хорошей же жизни!
– Погодите, голубчик, я закончу. Мне доводилось ездить на автомобилях с двенадцатью цилиндрами, они развивали скорость до ста пятидесяти километров в час и питались чистейшим авиационным бензином, а сейчас мы переделываем наши грузовики на «самовары», топим их чурками и гордимся этим. Не усмотрите в моих словах иронию – гордимся по праву, потому что заставить двигатель внутреннего сгорания работать на дровах – для этого нужна немалая техническая дерзость. В истории инженерной мысли и газогенератор и ваше веретено вряд ли оставят заметный след, но лишь потому, что история не будет учитывать те обстоятельства, при которых нам приходилось работать.
– Да уж это точно, – согласился Жернаков. – Времена – пояс подтягивай. – И не мог отказать себе в удовольствии добавить. – Бадьянов вот станок столетней давности тряпочкой укутывает.
– Бадьянов, да… – рассеянно кивнул Горин. – Бадьянов укутывает. – Он докурил самокрутку, морщась от смрадного дыма, к которому даже заядлые курильщики не могли привыкнуть, и сказал, глядя на Жернакова внимательно и словно бы изучающе:
– Знаете, кто вы, Петр Семенович? Вы – Моцарт! Я видел вас в работе, и мне казалось, что я слышу мягкий, прозрачный звук, игру виртуоза, который едва касается клавишей кончиками пальцев. А иногда мне нужно услышать Бетховена. Вы это как-нибудь понимаете?
– Нет, – признался Жернаков. – Не понимаю. Я вообще-то в музыке ни бум-бум. При чем тут композиторы?
– Композиторы здесь действительно ни при чем. Это я иносказательно. Видите ли, есть таланты искрящиеся, лучистые, от них словно солнечные зайчики во все стороны разбегаются, и все им дается легко. Ну, это кажущаяся, конечно, легкость. А есть таланты могучие, кряжистые, на сплошных мускулах. И вот когда я слушаю Бетховена, его «Патетическую сонату», мне кажется, что я тоже стою под этой ношей, под этим непосильным грузом, который он взвалил себе на плечи, чтобы принести людям. Вы не обращайте внимания, Петр Семенович, на мои отвлеченные суждения, хочется иногда, знаете, сопоставить, подумать… Так вот у вас все получается так же легко и естественно, как у павлина, когда он хвост распускает, уж извините мне это цветастое сравнение. Но иногда в нашем деле нужен талант, армированный жесткой мускулатурой, нужна светлая легкость в сочетании с умением выдерживать на хребте великую тяжесть работы.
– Я в Эрмитаже видел, – сказал Жернаков. – Стоят мужики и на плечах карниз держат. Мускулы у них, как у Поддубного. Вы на это намекаете?
Горин рассмеялся.
– В самую точку! У вас, Петр Семенович, хорошо развито образное мышление. Но мы еще поговорим на эту тему, а сейчас работать надо.
Разговаривать на эту тему им больше было некогда: они два года подряд ночами сидели в тесном кабинете Горина, прятали от пожарника электроплитку, чертили, считали, спорили, а днем молчаливый Бадьянов вместе с ними чертыхался, когда очередная деталь, уже на девяносто процентов готовая, трескалась вдруг или крошилась, помогал им начинать все сначала, не забывая, однако, подкладывать под станину деревянный брусок, если деталь оказывалась слишком тяжелой.
– …Э-ге-гей! – донеслось с моря, и Жернаков вздрогнул от неожиданности, так внезапно этот крик и стук мотора вернули его к действительности, – Петр Семенович, ты чего на приколе стоишь?
– Да так, отдыхаю вот, – сказал он знакомому рыбаку, когда тот уже приткнулся к берегу. – Отдыхаю себе.
– А ты не отдыхай, – сказал рыбак. – Некогда отдыхать. Петров ходит по поселку и жмурится от радости. Он вчера глиссер пригнал, лошадиных сил в нем не сосчитать, прыгает по волнам, как дельфин. Догонит он тебя, как полагаешь? Или чего придумаешь?
– Придумаю, – рассеянно кивнул Жернаков. – Не робей. Ты домой собрался? Ну и хорошо, давай вместе.
Рыбак, должно быть, ожидал другой реакции, потому что давнее соперничество Жернакова с морским клубом было хорошо известно на побережье, но Петр Семенович словно бы мимо ушей пропустил это важное известие. Весь еще во власти воспоминаний, нахлынувших на него, а общем-то, не так уж и неожиданно: шестьдесят лет потихоньку набежало, время назад оглянуться, – весь во власти этих воспоминаний, он вдруг подумал, что вот сейчас Володя Замятин, для которого Жернаков был тем же, кем был для него, Жернакова, Горин, сидит у себя в кладовке, переделанной под чертежную, и ничего не может понять в своих чертежах и расчетах.
Как это все нелепо вышло. И вот ведь в чем загвоздка – вроде бы все верно: Замятин оказался плохим организатором, его переизбрали, а критика на собрании была деловой и по сути своей принципиальной.
Оказался… Можно подумать, с Луны Володя в цех свалился, не видели, не знали его же товарищи, что он себя-то организовать не может, не то что людей. А все же выбрали. Вот о чем надо было писать Кулешову.
С этими мыслями Жернаков, едва укрыв катер брезентом, отправился в партком завода.
2
У самой проходной его окликнула жена Золотарева, крупная молодящаяся женщина; которую все называли просто Мусей.
– Как хорошо, Петр Семенович, что я вас встретила. – Она взяла его за рукав и отвела в сторону. – У меня к вам деликатный разговор, вы позволите? Всего несколько слов. Только, пожалуйста, поймите меня правильно. Я бы не хотела действовать официально, это может вызвать кривотолки, но перед вами мне скрывать нечего. Николай последнее время стал совершенно невыносим, его странности, мягко выражаясь, отражаются на семье, на детях.
«Как это я оплошал, – испугался Жернаков, – надо было бы рысью от нее припустить».
– Я не жалуюсь, поймите, – продолжала Муся, крепко держа его за рукав. – Но всякому терпению приходит конец. Он помешался на своих книгах, тащит в дом все, что попадется. Я не против литературы в конце концов, но он собирает книжки про войну, как школьник, не знает в этом меры. А средства наши весьма ограничены. Но – бог с ним! Только ведь он скрывает от меня свои заработки, прогрессивки, премии. Он стал невыносимо скуп.
– Муся, – перебил ее Жернаков. – Я тороплюсь. Что вы от меня хотите?
– Да-да, я понимаю… Я хочу знать, это правда, что Николай до сих пор не получил премию за свое изобретение?
– За рационализаторское предложение, – машинально поправил Жернаков.
– Это все равно. Мне вряд ли стоило бы делиться с вами своими подозрениями, но они не безосновательны. У Николая, я уверена, есть увлечение на стороне, а это, согласитесь, в его возрасте требует некоторых расходов. Нет-нет, я не собираюсь предпринимать какие-то шаги, мне важно сейчас установить истину. Получил он премию или не получил?
«Бедный Золотарев, за что ему такой крест выпал», – подумал Жернаков.
– Так получал или не получал, Петр Семенович? Вы должны знать, вы же этим занимаетесь.
– Муся, – спокойно сказал Жернаков. – Я вас очень прошу никогда больше со мной об этом не разговаривать. И на другие темы тоже. И будьте здоровы! Наш разговор я обязательно передам Николаю Николаевичу. Это я вам обещаю…
Жернаков круто повернулся и пошел к проходной.
Ему было жаль славного человека, Николая Николаевича Золотарева. Тихий и незаметный в жизни, он и на работе все делал тоже как-то негромко, спокойно. У него была страсть – военные мемуары, он собирал свою библиотеку с одержимостью настоящего коллекционера и знатока. Свою жену, вот эту самую Мусю, он боготворил, никому не позволял сказать о ней ни одного дурного слова. Как же это так получается? Слепой, слепой человек.
Теперь она из него всю душу вытрясет, а ведь Золотарев, и правда, вот уже год премию получить не может. И еще с десяток людей тоже. Между прочим, в этом Замятина вина, он как член городского бюро по изобретениям и рационализации должен был давно порядок навести.