Текст книги "Право на легенду"
Автор книги: Юрий Васильев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
Ночь второго дня
1
Тогда тоже было холодно и сыро, и звуки оркестра тонули в тумане, но им было не до холода. Они шли по городу, пальто нараспашку, а он, помнится, даже без шапки – чуб у него знаменитый был, густой, как пшеничный сноп, и усы тоже пшеничные, и костюм на нем синий бостоновый, только-только пошитый: борта стоячие, на конском волосе, брюки – нынче две юбки выкроить можно, из кармана платочек беленький выглядывает – все честь по чести, разве что полуботинки парусиновые, еще довоенные, жмут немного. Да и не по сезону несколько.
Таким его и сняли в газету. Таким он на трибуну поднялся – первый раз в жизни на люди вышел, говорил громко, уверенно, складно, самому приятно было, потом, когда с грузовика слез – других трибун тогда в городе еще не построили, Настя сказала: «Ну, Петя, до чего же ты у меня мужик красивый! Смотрела на тебя и снова влюблялась!»
Было это в День Победы. Со всего побережья, из Ямска и Татуя, с далеких островов съехались в город люди. На чем только не добирались они сюда! Бухту забили сейнеры и вельботы, по улицам лихо раскатывали оленьи и собачьи упряжки, возле гостиницы стояла вереница автобусов. Каждая машина – плод изобретательности собственного конструкторского бюро. Блестит свежей краской деревянный сарай с окнами, водруженный на «студебеккер», рядом хлопает, на ветру брезентом крытый «газик» с длинной печной трубой, а между ними втиснулся хоть и потрепанный, зато настоящий довоенный автобус с узким, как лисья морда, радиатором.
Но при всем разнообразии транспортных средств, у них была общая черта – все они были «самоварами»: работали на деревянных чурках. Заготавливать эти чурки в огромном количестве – дело тяжелое, долгое, и Жернаков сейчас с удовольствием вспоминает, что первый в городе «чуркоперерабатывающий» комбайн – донельзя громоздкую и тяжелую машину – они делали вместе с Бадьяновым и Иочисом. Артур, правда, ворчал, его стихия – красным деревом заниматься, однако собрал им исправный каркас из обыкновенной лиственницы.
А за неделю до Дня Победы установили они с Гориным всесоюзный рекорд. Знатный ленинградский токарь Генрих Борткевич, который первым в стране стал заниматься скоростным резанием, как человек мастеровой работу их оценил высоко, телеграмму поздравительную прислал на синем бланке. Вот она, хоть и пожухла, буквы кое-где выцвели, а вид до сих пор имеет. Первое, можно сказать, признание. Потом грамоту ЦК профсоюза им вручили, потом еще разные грамоты. И самый для него дорогой документ: удостоверение о присвоении ему звания «Мастер – золотые руки».
Как-то года два назад застал его Тимофей за бумагами.
– Неужто так все и собирал? Каждую бумажку?
– Каждую, – подтвердил Жернаков. – Обязательно. И дальше, бог даст, собирать буду.
– Ну, отец, ты от скромности не умрешь.
Жернаков тогда на него разозлился:
– А знаешь, я тебе что скажу? Я скромных не люблю. Не доверяю им. Буду я, значит, стоять, тихий такой, смирный; я, мол, что, я так себе, ничего особенного, серенький я, как все. А меня возьмут и спросят: почему же ты такой серый, такой тихий и незаметный? Разве тебе не хочется быть не как все, а лучше? Ну, что будет, ты мне скажи, если каждый захочет быть, как все? А ничего толкового не будет.
Жернакову хотелось быть похожим на Бадьянова – в смысле прочности и обстоятельности в работе; хотелось быть таким, как Горин – постоянно готовым воспламениться новой идеей, схватить ее на лету и обратить в дело; ему хотелось быть, как они, и быть лучше их – это было присуще каждому человеку – и уж мастеровому-то в первую очередь – стремление мерить себя и свое дело самой высокой меркой. А может, тут и азарт? Может. Только, дай-то бог, чтобы не иссяк азарт в душе, не давал ей покоя!
…Тогда на заводе только-только образовывалось литейное производство, все мастерили наспех, из того, что было под руками, а главного – кварцевого песка для фасонного литья отыскать пока не могли. Геологи всю округу обшарили, экономисты потихоньку уже считали, во что это дело обойдется, если с «материка» его завозить, и тут кто-то из рабочих нашел целые залежи песка прямо под носом. Километров семьдесят до того карьера, не больше.
Ликованию сперва конца не было. Только в гараже всего две машины на ходу; хочешь на них уголь вози, хочешь – муку, хочешь – пески, только тогда без хлеба будешь сидеть и в холоде.
– Как это – две? – спросил Жернаков, случайно подслушавший сетования завгара. – А вон в углу еще два «газика» пылятся, на них даже скаты новые. Рук, что ли, нет до ума довести?
– Руки есть, – угрюмо буркнул завгар. – Поршней нет. И не будет.
– А почему самим не сделать?
– Самим… Это тебе не рогатку выстругать. Это механизм, понял? – Он досадно сплюнул и пошел было по своим делам, но, отойдя немного, остановился.
– Погоди! А почему и правда не сделать? Подумаешь – механизм! Рук у нас, что ли, нет?
Они сначала посмеялись друг над другом, потому что оба хорошо знали, как этого мало – иметь только руки; потом, отсмеявшись, стали говорить серьезно, потому как были достаточно опытными, чтобы знать – это очень много: иметь хорошие руки.
Убедившись, что тут их точки зрения совпадают, они решили ничего заново не изобретать, а просто взять и сделать. Завгар, используя свое влияние, выпросил Жернакова у начальства на неделю, и за эту неделю Жернаков сам изготовил разборный кокиль, отлил поршни, выточил на них все, что положено, потом сам поставил их на первую машину, завел ее и торжественно выехал, из гаража.
А после смены его позвал к себе в закуток Горин – своего кабинета у него тогда еще не было – и предложил выпить с ним чашку чая. Он так и сказал «чашку чая», хотя вместо чашек были аккуратно обрезанные поверху банки из-под тушенки, а чай, круто кипяченный и заваренный сверх всякой меры.
Жернаков такому предложению не удивился: он уже не раз сиживал с Гориным в его каморке, и они говорили о делах хоть и не очень важных, но насущных: как, например, раздобыть кусок листовой стали для новой конструкции поддона, которую предложил Горин, или кого послать на Теплые ключи за картошкой – там, в долине, был почти материковый климат, и урожаи собирали богатые.
Горин был одинок, жил здесь же, при заводоуправлении, а вечера напролет просиживал либо в техотделе за чертежной доской, либо в читальне, питался в скудной поселковой столовке, и сколько раз Жернаков ни приглашал его к себе на нехитрое, но все же домашнее угощение, он всякий раз находил предлог отказаться, ссылаясь то на занятость, то на желудок. И то, и другое было в общем-то правдой. Работал он как одержимый, а здоровье у него было совсем никуда. Он худел прямо на глазах, хотя Жернакову иногда казалось, что худеть уж больше некуда – самый, что называется, минимум остался.
На этот раз вид у него был ничего. Даже щеки чуть выправились, глаза посвежели. Горин выдвинул ящик стола и достал темный щербатый ролик.
– Помните, вы как-то сказали: в Эрмитаже два мужика карниз держат? Так вот у них, должен вам заметить, плевая работа по сравнению с тем, что приходится выдерживать этим роликам от скруббера. Что такое скруббер – знаете? Если говорить просто, то большая дырявая бочка, в которой на промприборах моют золото. Получается, таким образом, что на этих роликах держится вся наша золотодобывающая промышленность. Вы вникаете в суть дела?
– Я вникаю, – сказал Жернаков. – И сдается мне, Валентин Ильич, что вы от меня что-то хотите?
– Хочу. Только сам еще не знаю чего… Понимаете, какая сложилась ситуация: надо срочно расточить партию роликов для прииска. Скруббер из строя вышел. Главный инженер был только что у меня и убедительно просил не подвести. А срок нам дан четыре дня.
– Да я вам за четыре дня вагон этих роликов наточу и еще маленькую тележку, – рассмеялся Жернаков. – Вот удивили!
Горин молча протянул ему ролик. Несколько раз подкинул его Жернаков на ладони, потом достал из кармана резец – у него в карманах спецовки всегда был чуть ли не целый набор резцов, – чиркнул раз-другой сталью о сталь и озадаченно хмыкнул.
– Поняли?
– Понял… Инженера жалко. Как ни старайся, а за четыре дня ему сам господь бог не сделает. Крепкой закалки сталь, отпускать надо, обжиг ей требуется. Дней за десять, конечно, управимся.
– Нельзя за десять, – сказал Горин. – Никак нельзя. Придется нам без обжига обойтись, будем резать в натуральном, как говорится, виде.
– А кто же, извините, будет резать? – вдруг рассердился Жернаков. Конечно, Горин – головастый мужик, а все-таки технологию уважать надо. – Какой резец пойдет по термической обработке? Я таких резцов что-то не знаю.
– Вот этот пойдет, – спокойно сказал Горин и протянул Жернакову резец, при виде которого у того глаза на лоб полезли. Если это не насмешка, то это еще чего-нибудь похуже. У всех резцов, как известно, кромка острая: так и должно быть по самой сути резания – а тут резец словно бы вывернули наизнанку. Угол у него тупой, или, как говорят, отрицательный. Конечно, если дрова обухом колоть, а хлеб обратной стороной ножа резать, тогда, может, и эта штуковина сгодится. Нет уж, пусть дураков на стороне поищет.
Жернаков повертел резец в руках, молча положил его на стол и демонстративно отвернулся к окну, за которым уже давно было темным-темно.
– Петр Семенович, – нарушил молчание Горин. – Вот вы две машины, можно сказать, оживили. А вам не кажется странным, что никто этого не сделал раньше?
– Чего тут странного? – пожал плечами Жернаков. – Руки не доходили, вот и все.
– Нет, не руки… Тут другое. Тут вот какая вырисовывается картина. Поршни у нас на заводе делать нельзя. Не тот, понимаете ли, профиль. Это все знали, кроме вас, потому что вы не механик, не специалист. И вот потому именно, что вы этого не знали, вы и сделали. А? Разве я не прав?
Такой оборот разговора Жернакова несколько удивил.
– Есть очень странный и очень мудрый закон, – продолжал Горин. – Его впервые сформулировал Эйнштейн, знаменитый физик, может быть, вы о нем слышали. Так вот, он как-то сказал, что все открытия, даже не очень большие, делают в основном люди, которые еще не знают, что этих открытий сделать нельзя. Понимаете? Назовем это инерцией мысли или назовем это преклонением перед авторитетами – как хотите, суть от этого не изменится. Вы только что подумали, должно быть, что я либо умом тронулся, либо шучу не очень остроумно. Так ведь? Кто же таким резцом режет? Никто. Потому что этого делать нельзя. А? Нельзя ведь, правда?.
– Да вроде…
– Вот! Нельзя, и баста! А вы откуда знаете? Из опыта? Лобачевский тоже знал, что параллельные линии не пересекаются, а они, изволите ли видеть, пересекаются. И когда он это, вопреки опыту, понял и доказал, он создал новую, принципиально новую геометрию, которая, если бы уж на то пошло, стала новым математическим мировоззрением! Опыт…
Горин вдруг помолодел лет на десять. Что-то спортивное, пружинистое обрисовалось в его неимоверно худущем облике, глаза стали холодно-настороженными, пальцы нервно забарабанили по столу.
– Ну? Вы согласны попробовать? Этот резец, который, кстати, изобрел не я, а совсем другой человек, режет цементированную сталь, как масло. Или почти, как масло. Вы согласны, Петр Семенович? Или вам некогда? Или вы просто-напросто не хотите в эту сомнительную авантюру ввязываться? Так вам ничего не грозит, мы же не плановое задание в стружку переводить будем, мы сперва на чем-нибудь другом попробуем. Ну? Или вам надо подумать?
– Валентин Ильич, – сказал Жернаков. – Ну, зачем вы так? Грозит, не грозит… Конечно, будем пробовать. Даже интересно. Только я что-то не понял про параллельные линии, разве они могут пересекаться?
– Параллельные? – переспросил Горин. – Откровенно говоря, я сам очень туманно себе это представляю, но математика утверждает. Неэвклидова геометрия Лобачевского… – Он смешно поморщился, лицо снова сделалось прежним, усталым и добродушно-интеллигентным. – У меня, Петр Семенович, два высших образования, и оба технические. Но есть вещи, в которых я по-прежнему чувствую себя неуверенно. Говорят, что, когда Эйнштейн опубликовал свою теорию относительности, в мире нашлось всего несколько человек, которые смогли разобраться в его работе. А мы давайте, по мере отпущенных нам сил и возможностей, следовать совету Эйнштейна на своем, так сказать, уровне.
Они быстро допили чай и пошли в цех. Жернаков закрепил резец, взял у Горина ролик – это был старый, бракованный ролик, трижды точеный-переточеный, зажал его в патроне и вопросительно посмотрел на Горина.
– Какую подачу дадим? Начнем на самой малой?
– Минуточку, Петр Семенович. – Горин мягко, но решительно отстранил его от станка. – Вы уж меня извините, я сам начну. Как-то, знаете, надежней.
В другое время Жернаков бы обиделся. Он вообще-то не очень верил в то, что инженер – будь он хоть трижды академик – может делать их токарную работу по всей форме: так, покрасоваться разве у станка, показать, что сами, мол, с усами, а дай ему настоящий заказ…
Но сейчас он об этом не думал, потому что все, что делал Горин, было именно то самое, что делал бы и он, и сверх того Горин делал то, чего Жернаков еще никогда не делал.
Горин поставил на обработку сверхпрочной детали подачу, на которой обычно обрабатывали мягкую или, в лучшем случае, среднюю сталь, включил станок и стал осторожно подводить резец к ролику. Жернакову хотелось зажмуриться, потому что весь его опыт говорил: сейчас эта тупорылая железяка коснется металла, вспыхнет синий, как от папиросы дым, резец, повизгивая от натуги, пойдет буро-фиолетовыми разводами и сломается, а деталь останется такой же, как и была.
Но зажмуриться он не успел. Резец спокойно вошел в металл и стал снимать с ролика стружку. Горин выключил станок, увеличил подачу вдвое и снова пустил. Резец по-прежнему шел легко и плавно, как будто ролик был из цинка или алюминия.
Через пять минут Горин держал еще горячую деталь в руках и улыбался.
– Ну, – сказал он, – убедились, Фома неверующий? Теперь становитесь к станку. Будем работать.
К середине ночи, когда вся партия роликов была аккуратно уложена в ящик, укрыта промасленной бумагой, Горин быстро посчитал что-то в тетрадке, и оказалось, что скорость обработки с применением нового резца возросла в шесть раз.
– Вчера бы я в это не поверил, – сказал Жернаков. – Да и сейчас как-то не очень верю. Это что же получается? Резец такой сделать, как я понимаю, дело нехитрое. Так? Значит, можно всю токарную службу завода на скоростное резание перевести?
– Резец – дело нехитрое… – рассеянно повторил Горин, снова что-то черкая у себя в блокноте. – Как вы сказали? Нехитрое? Как раз в резце, Петр Семенович, все и кроется. Да вот, давайте глянем. Я уже насмотрелся, к сожалению.
Горин взял заготовку обыкновенной втулки, зажал ее в патрон, включил станок, но стружка, вместо того чтобы ломаться, шла непрерывной лентой и тут же наматывалась на деталь. Станок пришлось остановить уже через полминуты.
– Да! – удивился Жернаков. – Чего это она артачится?
– А я и сам не знаю. Геометрия, должно быть, подводит. Для каждого режима нужно отыскать свой угол затачивания кромки. В режиме твердых сплавов я уже нашел, как видите, но основная наша продукция – не сплавы. Так что рано еще обо всем заводе говорить. Искать нужно, Петр Семенович. Как вы на это дело смотрите?
…Так началась или, вернее, так закончилась первая из очень многих бессонных ночей, которые они провели с Гориным.
Через несколько месяцев, когда резец для «нормального» металла был, наконец, найден; во время дневной смены Горин и Жернаков устроили нечто вроде показательного сеанса скоростной обработки деталей. Включили два станка: на одном был их резец, на другом – стандартный. Народу собралось уйма, потому что слухи по заводу ходили самые разноречивые, вплоть до того, что они искусственные алмазы под это дело приспособили. Когда прошел отмеренный начальником цеха срок, в одном ящике лежало десять деталей, в другом – шестьдесят.
– Рекорд, – почему-то очень тихо сказал начальник цеха. – Всесоюзный, а может быть, мировой. Проверим.
– Можете не проверять, – устало заверил его Горин. – Про мировой вы данных все равно не найдете, а что всесоюзный – это я вам точно могу сказать. – Он посмотрел на Жернакова, на стоящих рядом товарищей и громко добавил. – Через неделю Девятое мая. Вот этому великому празднику мы свою работу и посвящаем.
Тут все и началось! В газетах – статьи, портреты на доске Почета. Из соседних районов повалили делегации перенимать передовой опыт. Успех был шумный и заслуженный. О них сообщали в центральной печати, а еще немного погодя наградили обоих орденами Трудового Красного Знамени. Но где-то в глубине души Жернакову не давала покоя мысль, что он всего лишь исполнитель. Добросовестный, умелый, даже азартный, но исполнитель. На его месте, без особого ущерба, мог бы оказаться и другой.
– Нет, – твердо сказал Горин, когда Жернаков заикнулся ему об этом. – Ни в коем случае! Понимаю ваши сомнения в творческом, так сказать, сопричастии, но этих сомнений быть не должно. Во-первых, я выбрал вас потому, что вы на заводе, пожалуй, самый квалифицированный токарь. И самый перспективный, на мой взгляд. Согласны?
– Согласен, – твердо сказал Жернаков.
– Ну вот видите. Тут мы единомышленники. Во-вторых, вы за последнее время многому научились у Бадьянова. Помните, я как-то говорил вам о Моцарте и Бетховене, музыкальные, так сказать, аналогии развивал? У вас появилась нравственная мускулатура, напор, вы стали человеком пробивным в хорошем смысле этого слова. И вы сможете довести дело до конца. К тому же у вас авторитет среди товарищей, значит, ваше слово и ваш пример имеют вес. Вы с этим согласны?
– Ну, тут я точно сказать не могу.
– Не надо, не говорите. Я и без вас знаю. В-третьих… В-третьих, Петр Семенович, я о себе думал. Да-да! Вы уж меня простите, и пусть вам это не покажется слишком нескромным, но я, как и любой другой человек, хотел что-то после себя оставить. Нет, не изобретение какое-то, не вещественную память… Я хотел оставить после себя ученика. Каждый обязан это сделать. А я вот не успел. – Он невесело и словно бы виновато улыбнулся. – Вы, конечно, для ученика и без меня достаточно хорошо выучены, но все-таки мог и я вам кое-что своего передать. Что успел накопить в жизни.
– Да бросьте вы! – рассердился Жернаков. – Чего себя раньше времени хороните?! – Но с болью в душе он понимал, что болезнь у Горина серьезная.
Вскоре в городском Доме культуры состоялась первая теоретическая конференция по вопросам скоростной обработки металлов и кто-то сказал – не очень громко, но так, что все расслышали: «Дело, конечно, очень хорошее. Жаль только, что добрая половина деталей у нас изнутри обрабатывается, а изнутри пока ничего не выходит… Или, может, у вас выходит?»
Нет, у них тоже не выходило. К тому же, Горин слег, у него был рак желудка, но об этом знали только врачи и он сам, хотя врачи были уверены, что он не знает. Горин слег, а Жернаков один продолжал долбить и долбить идею, пока начисто не задолбил ее, запутываясь все основательнее и крепче. Теперь при обработке внутренних поверхностей стружка шла тугой спиралью и забивала полость детали. Найденная с таким трудом «геометрия» резца оказалась бессильной.
– А ведь снова где-то рядом лежит! – пожаловался он как-то Горину, когда пришел навестить его. – Ну вот прямо совсем близко. Валентин Ильич, раскиньте мозгами! Тут, может, и придумывать ничего не надо, тут, может, надо что-то вспомнить.
– «Да, не стареет мудрость бытия, все новое в нем шьется из старья», – с улыбкой процитировал Горин стихи кого-то из древних. – Может, вы и правы, Петр Семенович. Может, и правы.
– Из чего шьется? – переспросил Жернаков. – Минуточку… Вы полежите, Валентин Ильич, я скоро!
Дома он отыскал их старые расчеты. Все было верно. Новое шьется из старья! Тот самый угол наклона кромки, который никак не давал стружке свиваться в спираль и ломаться, тот, что снился им в кошмарных снах, сейчас был как раз к месту!
…Без Горина в ночном цехе было непривычно пусто. Одиноко. Никчемным казался большой пузатый чайник: не будет же он распивать чаи сам по себе. Да и некогда, хочется к утру успеть, чтобы, если все хорошо обернется, еще перед началом смены порадовать Валентина Ильича.
Когда зажал резец и поставил на обработку внутреннюю поверхность втулки, даже не волновался особенно. Все идет по науке, тут случайностей пугаться нечего. Горин научил его даже в простом отборе, в так называемом методе проб и ошибок отыскивать закономерности и пользоваться ими. Он уже знал, что опыт – если это действительно грамотный опыт, а не случайная проба, – всегда воспроизводим. Значит – чего бояться? Заданный угол уже однажды оправдал себя, поэтому и сейчас должен вести себя точно так же.
И все-таки, когда первая втулка легла ему на руки, он не удержался и погладил ее. Как котенка. И обернулся, потому что сзади кто-то сдержанно кашлянул.
Сзади стоял Бадьянов. Жернаков почему-то не удивился, очень уж ему нужен был сейчас человек, с которым можно было бы поделиться.
– Иван Иванович, – сказал он. – Смотри! Доконали мы ее. Блестит, как твой сапог начищенный! Никакой ОТК не придерется. На-ка, подержи ее, тепленькую.
Он протянул Бадьянову деталь и вдруг увидел, что тот плачет…
Хоронил Горина весь завод. А ведь поначалу Жернакову казалось, что относятся люди к нему сдержанно, точно так же, как сдержанно относился он сам к людям.
Вот и сейчас, четверть века спустя, видится ему лицо старого инженера. И Горин, который был в два раза старше Жернакова, ни разу не назвал его «сынком» или еще как-нибудь, всегда лишь по имени-отчеству, не говорил ему «ты», как, помнится, не говорил никому; у них не было дружбы, как ее часто понимают, и все-таки Жернаков до сих пор ощущает потерю друга. Учителя. Горин сетовал, что не успел оставить ученика… Успел. Очень даже успел. Потому что ученик – это не школяр, которого взял да обучил ремеслу. Тут особое дело. Духовное.
Много потом всякого было. Четверть века прошло. Тимофей тогда только-только «папа» и «мама» говорить научился, о Женьке еще и не думали, а сами молодые были, прямо как пионеры, честное слово. Настя, помнится, чуть не утонула однажды – еле ее выволок, когда она с катера на полном ходу удаль свою показывать вздумала. Потом… Ну, что потом было – это до утра просидеть можно, благо ему на смену не идти. Хотя денек опять беспокойный будет, это он заранее чувствует.
Жернаков бережно собрал все свои бумаги и уложил их в большую папку. Вот и свиделся с прошлым. Только… Вроде была у него газета, где про танкер писали. Что там и как – это он, конечно, давно забыл, но – была, красным карандашом он тогда заголовок подчеркнул: «Право на легенду» – так статья называлась.
Жернаков снова перебрал бумаги. Все в полном порядке, листок к листку, как в архиве. А статьи нет. Странное дело, иначе не назовешь. Может, за давностью лет привиделось ему все это? Потому что пропасть у него ничего не могло, аккуратностью он с молодости отличался.
2
Статья действительно называлась «Право на легенду» и пролежала она в столе у Жернакова ровно двадцать пять лет, пока вчера утром Женя не отыскал ее, перевернув перед этим вверх дном газетные залежи в сарае и на чердаке.
Искал он ее, в общем-то, наобум, исходя из соображений, хоть и трезвых в своей основе, но для будущего историка достаточно наивных. А именно: на судне плавало полтораста человек, все они, кроме капитана, спаслись, и потому о гибели танкера, построенного к тому же не где-нибудь, а у них в городе, хоть что-то в газетах быть должно. Не могло такого случиться, чтобы никто не рассказал о последнем рейсе «Северостроя».
Газеты у отца хранились в образцовом порядке, но подшивал он, естественно, лишь те номера, которые были так или иначе связаны с жизнью завода. И хотя таких газет за первые послевоенные годы накопилось изрядное количество, найти именно в них упоминание о танкере можно было только случайно.
И все-таки он нашел. Правда, не совсем то, что ему было нужно. Ему было нужно прежде всего узнать обстоятельства гибели судна: как и почему опытный капитан Вершинин, столько лет проплававший в северных морях, столкнулся с судном у самого берега. После того как он прочитал дневники капитана, ему не верилось, не хотелось верить, что это всего лишь трагическая ошибка.
Между тем автор очерка «Право на легенду», бывший матрос танкера, как раз об этом-то почти ничего не писал. Да, утверждал он, было сделано все возможное для спасения судна и экипажа, люди проявляли чудеса героизма и самоотверженности, но… Автор как-то очень обтекаемо пишет о непредвиденных случайностях, о том, что «море есть море» – от этой фразы Женя даже поморщился, – а о том, что же все-таки случилось на самом деле, – ни слова.
Правда, было в статье и много интересного. Женя с увлечением читал, как пробивался танкер сквозь ледяные поля, втискиваясь в едва обозначившиеся разводья, – о ледоколах тогда, понятно, не могло быть и речи; как уже на плаву, в трудных и опасных рейсах, посреди вечно неспокойного океана, моряки сами сконструировали и изготовили приспособление для скорейшей промывки танков.
Все это было интересно… Но почему же автор ничего не пишет о том, как отбивал экипаж воздушные атаки, заделывал пробоины и снова вступал в бой с немецкими самолетами?
Да, почему? А-а-а… Вот, например, почему.
«Капитан Вершинин принял танкер в 1944 году, после того как вернулся из госпиталя. До этого он воевал на Балтике, в Белом и Баренцевом морях. Именно воевал, хотя и был всего лишь командиром сухогрузного транспорта «Рубцовск». Каждый рейс представлял собой настоящую боевую операцию. Фашистское командование прилагало огромные усилия к тому, чтобы блокировать наши северные порты, в воздухе постоянно висели немецкие самолеты, и только за один рейс, например, как записано в вахтенном журнале «Рубцовска», экипажу пришлось отразить восемь вражеских налетов.
Осенью 1943 года «Рубцовск» геройски погиб. Вооруженный всего лишь двумя легкими зенитными орудиями и пулеметами, он вступил в неравный бой с немецким эсминцем, отвлекая тем самым его от каравана наших судов, груженных боеприпасами».
Вот оно, значит, что. Вахтенный журнал, который Женя нашел на танкере – это журнал с «Рубцовска» – капитану удалось каким-то образом сохранить его. А «Северострой», понятное дело, воевать и не мог: он плавал в восточных водах, где в ту пору было еще тихо. Никудышный, похоже, выйдет из него историк: так слепо и сразу принять на веру события, которых просто не могло быть. Хотя… Докопался все-таки. Важно для него сейчас другое: как погиб «Северострой»?
Это ему важно, и, наверное, очень важно Павлу.
Вчера, читая дневник капитана, он не сразу понял, что Паша и есть тот самый Павлик, о котором писал Вершинин. А потом, когда понял, не сразу поверил. В его представлении и сын, и жена капитана были людьми очень далекими, абстрактными; их образ был подернут романтической дымкой времени, сквозь которую угадывалась строгая ленинградская квартира, навощенные полы, благоговейная тишина в кабинете отца и мужа, где в старинных шкафах пылятся под стеклом тяжелые кожаные книги, висят на стене фотографии судов, на которых он плавал, висит оправленный в золото кортик.
И сын капитана – тоже, должно быть, моряк, – возвращаясь сюда после долгого плавания в арктических водах, вместе с матерью сидит в кабинете отца, под его портретом в окантованной медью рамке, и слушает ее рассказы о далеких годах войны, о том, как плавал, воевал и погиб капитан Вершинин.
И вдруг оказалось – просто Павел. И просто Екатерина Сергеевна, седая, уставшая женщина, которую он знает всю жизнь. Просто коммунальная квартира, старая женщина на пенсии и Пашка Вершинин, который играет в ресторане на фаготе и пьет.
Играет на фаготе и пьет… Вот и все, что Женя о нем знает. Павел, хотя и сосед, как-никак на пять лет старше да и до характеру не очень общителен.
Женя подумал, что все вдруг очень тесно связалось в эти дни: его интерес к судьбе танкера, неожиданная находка в капитанской каюте, Павел. И он пришел к мысли, что надо торопиться. Потому что теперь это не только его дело.
Женя снова перебирал в памяти людей, но не вспомнил никого, кто бы мог ему помочь. В областной библиотеке подшивки за те годы не сохранились, в архив его, понятное дело, никто не пустит. В музей? А правда, почему бы и нет? Музей у них хоть и молодой, – городу недавно всего тридцать лет исполнилось, – но вещи там любопытные есть. И люди есть знающие.
…Вообще-то говоря, самым главным и примечательным экспонатом в музее был сам музей. Этот крохотный сборно-щитовой домик с тремя огромными печными трубами поставили на лесной вырубке первые изыскатели города. Они, конечно, и думать не думали, что уже через два десятилетия вокруг все зальют бетоном, застроят высокими каменными зданиями. Они готовили своему дому жизнь долгую и основательную и потому первым делом обнесли его надежным забором и разбили сад: не кустики какие-нибудь чахлые, не ободранные сиротливые лиственницы росли здесь, а был настоящий сад с рябиной, смородиной, сиренью, тополями, которые очень быстро высунулись через забор, сплелись густыми, разлапистыми ветвями и начисто закрыли дом от постороннего взгляда.
Вокруг поднимался город. Мало-помалу старые бараки шли на дрова, а тут, в самом центре, под сенью тополей и под охраной закона доживал свои годы причудливый терем: со временем к щитовому домику пристроили всякие веранды, флигеля, террасы, кладовые и чуланы – теперь это был уже патриарх, по здешним временам, древний и заслуженный, первым внесший себя в экспозицию областного краеведческого музея.
Заведовал музеем Варфоломей Анисимович Стрыгин, которого Женя хорошо знал в лицо: вот уже несколько лет Стрыгин вел на телевидении передачи по истории города. Щуплый и худой до невозможности, с кустистыми бровями, он был похож на озябшую, нахохлившуюся птицу, однако при ближайшем знакомстве оказался человеком любезным и милым. Выслушав Женю, спросил:
– Я надеюсь, что со временем вы передадите музею ваши находки? Они могут быть весьма для нас интересными. Что же касается материалов, которыми мы располагаем, то я не хочу вас обнадеживать. Хотя мы и постараемся что-нибудь отыскать. Это вам очень нужно?
– Да, – сказал Женя. – Очень.
– Ну, хорошо. Вы посидите, молодой человек, а я пойду распоряжусь. У нас тут частичный ремонт, все упаковано, знаете ли, сразу и не найдешь… Кстати, как вас величать?
– Меня зовут Евгений. Евгений Жернаков.