Текст книги "Право на легенду"
Автор книги: Юрий Васильев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
Останков между тем нигде не было. Зато из какой-то дыры на крутом, почти отвесном склоне доносился истошный крик.
А кричал Замятин потому, что сигарета, которую он не успел выкинуть и судорожно сжимал в руке, прожгла ему ватные брюки насквозь, и теперь огонь расползался, а сделать он ничего не мог, не мог даже пошевелить пальцами – так плотно, «солдатиком», руки по швам, вонзился он в огромный, метров, должно быть, на двадцать сугроб, вошел в него по очень пологой касательной и не оцарапал даже носа.
Когда Володю откопали, он, живой и невредимый, долго охал и прикладывал снег к ожогу, потом посмотрел на ребят, на вертолет, стоявший неподалеку, сообразил наконец, что произошло, и, улыбнувшись напоследок, потерял сознание.
Несколько дней Замятин пролежал в больнице – зачем его там держали, он не знал, но догадывался, что врачи и весь медицинский персонал, привыкшие к тому, что человек иногда разбивается, поскользнувшись на улице, были потрясены таким невероятным событием и просто-напросто мысли не допускали, что у него внутри все цело. Поэтому его мяли, щупали, просвечивали, брали кровь и другие анализы, держали на диете, отчего он осунулся и побледнел.
Зато постепенно приходила известность. Он уже прочитал о себе в газете, что он, бывший десантник-парашютист (парашюта Володя в глаза не видел, в пехоте служил), знал, что, «умело маневрируя» и так далее, он проявил мужество, и волю к жизни. Вот, собственно, и все, что случилось с ним яркого и необычного за последние обозримые годы.
Жернаков тогда навестил его в общежитии вовсе не для того, чтобы посмотреть на героя дня… Он обратил внимание на Володю сразу же, как тот пришел в цех. У парня были недоверчивые глаза, и Жернаков знал им цену. Это недоверие ко всему, что уже сделано, но еще не переделано и не улучшено, он на всю жизнь запомнил в глазах Валентина Ильича Горина, с которым они когда-то начинали скоростное резание на Севере.
В комнате, помнится, были девчата: нынешняя жена Володи Галка, Зина из деревообделочного, еще кто-то и Тимофей – он пришел по поручению цехкома, принес мандарины и курицу.
Володя лежал на заправленной койке и вдохновенно, с пафосом рассказывал:
– Лечу… Ну, думаю, хана! Говорили дураку – брось курить! Не бросил. Теперь, думаю, за это в блин превращусь. А земля все ближе – прямо так на меня и летит! Так прямо на меня и надвигается, снежным покровом блестя на солнце.
Он приподнялся на подушке, оглядел всех и рубанул ладонью воздух:
– Однако – шалишь! Не на такого напали, чтобы задаром жизнь отдавать. И стал я думать, как бы мне это изловчиться, чтобы не слепая стихия меня вела, а сам я ее под уздцы… Лечу, значит, соображаю…
– Ой, – пискнула Галка. – Это надо же… Как думаешь, медаль могут присвоить?
– Ну, не знаю. Как обернется. Слушай дальше…
– Шесть секунд ты падал, – безжалостно перебил его Тимофей. – Ровно шесть, это и проверять не надо. Не много ли мыслей у тебя в голове мелькнуло?
Девчата посмотрели на Тимофея с укором: человек, можно сказать, с неба упал, а ты не доверяешь. Но Володя ничуть не смутился. Он подумал секунду, переспросил:
– Сколько, говоришь, я падал?
– Триста метров – это секунд восемь по всем законам земного тяготения.
– Ну, допустим. Только вот знаешь, сейчас читать учат ускоренным методом. Слышал? То-то. Посмотрит человек на страницу – и готово. Вот и я думаю так же. Молниеносно. Еще и подумать не успел, а уже придумал.
Все засмеялись, и Жернаков тоже – рассказывал Володя действительно смешно, понимая, что верят ему только девчата, и то лишь первые полчаса. Но вот и сейчас Жернаков хорошо помнит эти его слова: «Еще и подумать не успел, а уже придумал».
В этих словах – вся сила и вся беда Володи, его таланта, который он тратит несообразно и сумбурно, зажигаясь от первой же искры и угасая от первого дуновения ветра.
Чем больше Жернаков присматривался тогда к Володе, тем больше находил в нем общих черт с Женькой, хотя по возрасту они ни в какое сравнение не шли: один армию отслужил, другой третий класс едва осилил, но вот эта настырность, упрямство, неуравновешенность, непочтение к авторитетам, горячность и самоотдача, с одной стороны, а с другой, – полная открытость, порой даже беспомощность – все это было у них обоих.
Вернувшись в цех после своей летной эпопеи, Замятин в течение двух недель придумал и вычертил оригинальную конструкцию автоблокировки для дверей вертолета, которая была простой в изготовлении и, что особенно радовало Володю, остроумной.
– Берите и пользуйтесь, – сказал он, передавая чертежи и модель в мастерскую аэропорта. – И не кидайте больше людей на заснеженные просторы тундры.
Ему пожали руку и выразили благодарность, хотя по-прежнему предпочитали обходиться без блокировки. Володина схема хоть и была хороша сама по себе, не вписывалась в «контекст» вертолета, и для ее применения нужно было потихоньку переделать всю машину.
Другой бы, конечно, расстроился, но Володя не переживал по той простой причине, что так и не узнал об этом. Сделал – и ладно, а как оно там пойдет – пусть у них голова болит.
Жернаков – они тогда еще работали бригадой – похлопотал перед начальством, и Замятина отдали ему с легким сердцем. Сам Володя, правда, особой радости не проявил, – но это по строптивости характера. Работать с Жернаковым —это считай, что тебя признали мастером. А до признания ему еще было далеко.
В городе шло большое жилищное строительство. Мебельная фабрика партиями выстреливала столы и табуретки, серванты и стеллажи. Все это расхватывали еще по дороге в магазин, записывались в очередь. Но хуже всего дело было с матрацами, диван-кроватями и другой спальной мебелью, потому что для нее нужны пружины, а делать их в городе не умели. Завозили с «материка». Смешно, конечно, но в этом и есть парадоксы окраинного хозяйствования: если можно что-то преспокойно завозить, без хлопот и волнений, то лучше завозить хоть за тридевять земель, чем осваивать новую технологию.
А тут – заминка. Фабрика кинулась на завод – выручайте! Получите новый дом, новые квартиры – мы вас обставим по высшему разряду!
Было совещание в конструкторском бюро. Потом в цехе. Говорили много и долго, ссылались на справочную литературу, приводили примеры из жизни. Через три дня утвердили две конструкторские бригады. Еще через неделю собрали летучку: уточнить некоторые положения, просить фабрику снизить требования по ГОСТу.
Когда летучка уже кончилась и мероприятия были утверждены, пришел Замятин и сказал, что станок, а проще – карусель для безостановочной навивки пружины и автоматического обрезания была готова у него еще вчера, но он никак не может найти кладовщика, чтобы взять у него наждак: «Там самую малость подчистить надо…»
Тут произошла немая сцена: члены конструкторских бригад растерялись, а директор расцеловал Замятина и пообещал ему персональный секретер и мягкое кресло.
Когда карусель была запущена, оказалось, что работает она действительно великолепно – пружина, словно стружка, вилась бесконечной лентой, но не хватало последнего, заключительного штриха. Нужно было изготовить приспособление для расплющивания концов пружин.
– Володя, – сказал Жернаков. – Тут дел на вечер или два. Давай-ка быстренько займись.
– Некогда, – покрутил головой Замятин. – Болен я. Чирей вон у меня на шее вскочил. И неинтересно. Когда, интересно – я делал, никто за мной по пятам не ходил. А тут – вон сколько у нас конструкторов. Пусть шевелятся. Я ведь не обязан, правда?
И делать не стал.
А через полгода и того лучше. Замятин заснул в раздевалке, в своем персональном шкафу, куда вешал одежду. Петр Семенович с ног сбился: что за черт, с утра вроде Володька был, правда, осунувшийся какой-то, бледный, а к обеду – нет его.
Наконец Жернаков каким-то чутьем все понял, дернул дверцу и увидел в глубине шкафа неимоверно скрюченную фигуру спящего Володи.
Всю ночь он чертил какое-то приспособление для цеха топливной аппаратуры, а когда пришел на работу, почувствовал – хоть умри, а пару часов поспать надо.
– Сволочь ты! – сказал Жернаков. – Нет у меня других слов. Ведь там не горит, а у нас горит. Это ты понять можешь?
На партийном собрании Жернаков предложил за все эти художества по совокупности объявить Замятину выговор.
– Спасибо, – сказал Володя. – Вот уж не думал, что вы ретроград.
Такая у них была жизнь. Трудная. Десять лет с тех пор прошло. Устарел и вот-вот пойдет на слом полуавтомат для заточки резцов – их первая с Володей совместная работа. И копировальный узел тоже устарел, хоть еще и тянет. Время идет. Жернакову на пенсию пора. И Володя не помолодел, он теперь отец быстрорастущего семейства: Галка родила ему сына с дочкой и опять с животом ходит. Все это придает солидность, обеспечивает в глазах людей веру в устойчивость и прочность характера. Да ведь и то: не Володька Замятин, сыплющий прибаутками, не самородок-умелец, а один из ведущих рационализаторов и изобретателей области, печатается в солидных журналах, закончил в этом году заочно станкостроительный институт, диплом его засчитан как изобретение. На виду человек. В президиумах ему место обеспечено. Член горкома профсоюза.
Хороший человек. Положительный.
Вот и оказали ему в прошлом году товарищи доверие: избрали секретарем цеховой партийной организации.
Только это уже не у Жернакова было: два года назад Володя перешел в цех топливной аппаратуры, где ему интересней. И где он для дела больше подходит.
3
Вообще-то в институт пускали со строгостями. Вахтерша непременно спрашивала: куда, зачем, кто нужен? Но Жернакову она еще издали заулыбалась приветливо – это ведь он привез ту замечательную пальму, что стоит сейчас в актовом зале и упирается листьями в потолок.
Он подарил ее ребятам в день какой-то годовщины института, сказал, что молодежь должна жить среди природы даже зимой. А на самом деле Настасья его с этой пальмой просто из дому выгнала: в своем увлечении цветами он, как и во всем, хватил лишку, и в квартире было как в ботаническом саду.
Ламаша он застал в кабинете. Тот сидел почему-то не за своим большим ректорским столом, а в углу, возле сейфа, и, подперев голову рукой, смотрел в окно.
– Ты чего? – спросил Жернаков.
– Да вот. Видал, какая у меня отсюда перспектива? Море, трасса, город как на ладони. Да и мы очень хорошо отовсюду смотримся, недаром говорят – одно из красивейших зданий. Теперь собираются напротив банк строить. Говорят, он тоже хорошо смотреться будет. Нам-то от этого не легче…
– Могу помочь, – загадочно сказал Жернаков.
– Тут, Петр Семенович, никто, наверно, помочь не может. Круг заколдованный, потому что ни правых, ни виноватых нет, все хотят как лучше. Потом выстроят хоромину, а она не на месте стоит – это раз, жить и работать в ней нельзя – это два: сплошное стекло и металл снизу доверху, как в Бразилии, а нам надо бы, как в Гренландии… – Он посмотрел на Жернакова из-под очков, спохватился: – Ты меня прости, Петр Семенович, это я доругаться не успел, вот и умничаю задним числом. Как здоровье?
– Нормально, – сказал Жернаков. – Хорошее у меня здоровье. Я к тебе, Николай Константинович, пришел неофициально.
– Загадочное начало. Только у меня неприемный день. По средам принимаю, с трех до шести.
– С трех до шести я бы с тобой на эту тему разговаривать не стал. А сейчас попробую… Женька к вам в институт подавал, двойка у него на последнем экзамене. Документы третьего дня вернули. Ты небось слышал?
– Откуда? Их у меня знаешь сколько, таких Женек? Ты не огорчайся, армию отслужит, легче поступать будет.
– В армию его не берут. Плоскостопие. Да я и не огорчаюсь. Я человек отсталый, наверно, по мне – голова у человека есть, руки есть, об остальном пусть сам заботится. А вот Настя, она говорит, что я просто в таком возрасте, когда мне на все наплевать, что меня теперь только завод да рыбалка интересуют. А дети, говорит она, всегда дети, хоть с бородой, хоть с усами.
– Разумно, – кивнул Ламаш.
– Ты погоди… Она мне вчера вот что сказала. Сходи, говорит, к Николаю Константиновичу, он человек свой, не бюрократ.
– Спасибо, что не бюрократ. Ну, а ты ей что?
– Ну, я ей – что… Сказал, что не пойду. Сам никогда по знакомству ничем не пользовался, сын мой старший тоже себе такого не позволит, а почему Женьку с черного хода в люди проталкивать будем?
– Тоже разумно. Правильно рассуждаешь… А ко мне зачем?
– Да вот за этим. Скрутил себя, понимаешь, и пришел. За Женьку просить пришел. Возьми ты его, ей-богу! Одним меньше, одним больше, не лопнет твой институт.
– Оно так… Не лопнет, конечно. Только вот хочу поинтересоваться: за какие я его заслуги брать должен?
– А ты его за мои заслуги возьми, Или, скажешь, дорого прошу?
– За твои? Можно взять, – серьезно сказал Ламаш. – Но хотелось бы знать – зачем? Он ведь сбежит через год, если не раньше, ему наша педагогика, как я понимаю, и во сне не снилась.
– Сбежит, – согласился Жернаков. – Это я обещаю. Ты его на время возьми. И все образуется. Я – отец хороший буду, ты – хороший друг. И Насте покой. Это ведь самое главное.
– Утешил! – сказал Ламаш. – Выходит, мы с тобой богадельню тут разведем, приют для недорослей? Нет уж, давай мы с тобой этого делать не будем. А с Настей я сам поговорю.
– С Настей не надо, Николай Константинович. Ты ведь понимаешь, я к тебе, как на казнь египетскую шел, и мне с тобой говорить чем короче, тем лучше. Не пришел бы я к тебе, хоть тут что. Только больна она очень. Сердце. Боюсь я… Женька для нее свет в окне, трудно она его выходила. Теперь кажется ей дохлый он, слабенький, никчемный, все от него отвернулись. На катер когда матросом пошел, она неделю голосила: «Вот какая у сына судьба – на побегушках». А Женька – кремень, я-то уж знаю. Мясо нарастет, в голове поупорядочится, зато хребет у него – как лом проглотил. Не согнешь… Только ей все не объяснишь. И вот боюсь я, понимаешь. Когда документы принес, чуть «скорую помощь» вызывать не пришлось. И сейчас еле на работу вышла. А ведь случись что, себе разве простишь?
Ламаш молчал. Он долго рассматривал календарь под стеклом, покачивал головой в такт каким-то своим мыслям, потом сказал:
– Ты посиди, Петр Семенович. Посиди… Подумать надо, может, что придумаем.
И придвинул ему папиросы.
Они закурили. Жернаков смотрел на Ламаша, седого, в больших толстых очках, сквозь которые его глаза казались огромными и неподвижными, и ему трудно было поверить, что этот пожилой, страдающий одышкой профессор тридцать лет назад собирал с ними дикий виноград в Находке, рассказывал Насте дамские, вполне приличные анекдоты и, кажется, имел на нее какие-то виды.
Они тогда почти месяц ждали парохода в Находке. Это был настоящий цыганский табор: жили в палатках, в глинобитных мазанках, в бараках; еду готовили на кострах или на самодельных плитах: три кирпича с одного боку; три – с другого, а поверх кусок железа, но это было хорошее время – молодое, веселое, ну и тревожное, конечно, что говорить.
Потом подошел пароход – чумазая, в угольной пыли «Джурма», и на борт сразу хлынули два потока: по одному трапу – люди, по другому – овцы, только люди везли провиант сами, а для овец на корме сложили огромные тюки сена.
Вот уже столько лет прошло с тех пор, а все они, кто плыл, тогда на этом пароходе, помнят и знают друг друга, а тех, кого нет уже, – вспоминают.
Ламаш, словно угадав его мысли, сказал:
– Кеша Смирнов на днях умер. Слыхал? Сидел вот так за столом и умер. Немного нас теперь с «Джурмы» осталось, скоро по пальцам пересчитать можно будет.
– Уже и сейчас можно, Николай Константинович. Годы каленые были, как ни верти. А Федя Маленький, он что, совсем уехал? Фамилию вот его никак не вспомню. Луганин, по-моему?
– Луговой. Федя сейчас в Москве, тоже вроде меня, директорствует. Он ведь, как и я, биолог, и нас все спрашивали: «Зачем вы сюда едете, какая тут биология может быть, тут сплошная борьба за существование». Особенно один воинственный был, все меня к стенке припирал.
…Да, это Жернаков хорошо помнит. Как же! Они тогда стояли на верхней палубе, возле трубы – там теплее было и тише, и беседовали на отвлеченные темы. Настя была, еще кто-то, Ламаш в соломенной шляпе и уже в толстых очках, а внизу, как раз под ними, женщины, приставленные к овцам, разгребали вилами сено.
– Существуют объективные законы, – сказал тогда Ламаш. – Четкие, целесообразные, как все, что придумано природой, а не людьми. Верблюды живут в пустыне и питаются колючками, кенгуру – в Австралии, олени – в тундре. Это называется ареалом обитания. Почему-то никому не приходит в голову отправить оленей в среднюю Россию, а вот овец везти на вечную мерзлоту – это зачем-то понадобилось. Они все передохнут. И мне их искренне жаль.
– Тебе их жаль, да? – Невысокий парень, стоявший до этого спиной, к ним, вдруг обернулся. – Не для овец холодный Крайний Север? Может, он для людей Кавказом обернется? Овцы твои не помрут, они вот, гляди, в овчину одеты, сала полные бока, а человеку тут сгинуть запросто. Ареал тоже выдумал! – в голосе парня звучали явно истерические нотки. – Может, мой ареал – тоже в Австралии жить или в Коломне, там от цинги не сдохнешь.
Ламаш удивленно посмотрел на него, поправил очки, сказал:
– А вас, простите, кто сюда звал?
– Во дает, – усмехнулся парень. – Твоя, что ли, палуба?
– Я не о том. Я спрашиваю: кто вас звал сюда ехать? У нас такая большая страна, есть места теплые, благодатные, там и без шубы хорошо.
– А тебя кто звал?
– Никто. Я себя сам позвал.
– Ну и я. Тебе деньги нужны, и мне деньги нужны. Вот и загребем, как сумеем. Только ты рад, что зубы повыскакивают, а я огорчаюсь. Мне молодость дорога. Хоть и отдаю не за даром.
Парня этого Жернаков встретил через много лет в больнице, где лежал после операции. Звали его Сережей. Он обморозил ноги на перевале: двое суток торчал возле машины с продуктами, когда другие ушли за подмогой, автоколонну замело во время пурги. Стерег, чтобы не растащили.
Узнав Жернакова, подмигнул:
– А ты говоришь – овцы! Овцы давно передохли, не сработались со здешним климатом. А мы колупаемся, себе потихоньку.
…– На том и порешим, – вернул его к действительности Ламаш. – В пятницу у меня второй поток сдавать будет. Вытянет на тройку, значит, так тому и быть. Не вытянет – не взыщи.
Жернаков вышел из института как раз к обеду. Напротив была пельменная. Настоящее, добротное заведение, где тебе и со сметаной пельмени подадут, и с маслом, и в бульоне – как пожелаешь, и сами пельмени аккуратные, тугие, не разваливаются, едва их вилкой зацепишь. Он заказал сразу несколько порций, посыпал все густо перцем, уксуса влил от души – провались она пропадом всякая диета! – и стал неторопливо есть.
Николаю Константиновичу, конечно, спасибо. Только все-таки муторно на душе. Не думал, не гадал, что придется на старости лет таким делом заниматься: другим, значит, нельзя, другим по закону, а, ему, Жернакову, послабление сделать можно. И Женька тоже хорош, семь пятниц на неделе. То поступать, то не поступать, то готовится, то в море опять пропадает. И теперь его за шиворот не возьмешь, не дашь по уху, как три года назад. Можно, конечно, отцу всегда можно. Но, как сказал бы Ламаш, зачем?
4
Помнится, еще с шестого класса Женька все просил купить ему маску и ласты для плавания, а их в городе тогда и не видел никто. Потом понадобился ему акваланг. Акваланги были, но Жернаков справедливо решил, что дело это серьезное, тут и взрослому человеку тренировка и здоровье нужны. Закончит школу, тогда видно будет.
К морю Женю определений тянуло. Летом он целые дни проводил на старой отцовской лодке, правда, без мотора, лазил по скалам, притаскивал домой кучу всяких камней и ракушек.
Жернаков все это поощрял, зная, что море и воздух быстро нарастят сыну мускулы, сделают крепышом не хуже Тимофея. Хотя чего особенно наращивать: ну, худоват он, ноги как ходули, а так – здоровый и шустрый – не угонишься.
Мать, правда, ворчала: лучше бы позанимался, почитал, восьмой класс опять кое-как закончил, переэкзаменовка на осень по-немецкому. Учился он неровно, по математике, физике – в первых учениках, остальные – пятое на десятое. Тимофей – тот с первого класса похвальные грамоты приносил, учителя его в пример ставили, а Жернаков не очень понимал, как это можно – все одинаково хорошо делать. Заставь его, например, бухгалтером работать – ну, конечно, если очень нужно, – он бы научился, работал, но вот чтобы отличником в этом деле быть – тут он не обещает.
С другой стороны, Женя был тихий, послушный, огорчений особых не доставлял, и Жернаков думал иногда, что мальчишка мог бы и посамостоятельней быть. Так он думал до тех пор, пока не произошел с Женей тот случай, хотя, когда это случилось, Жернаков, может, и неправильно себя повел, не понял, что характер – он у человека и в пять лет проявляется. Прав он был тогда или неправ? Ну, чего сейчас судить. Поступил, как считал нужным, по-другому и теперь бы не поступил.
Женька в тот день ушел на остров рано утром, не позавтракав. К обеду мать стала охать, а к вечеру он и сам забеспокоился, хотел уже было искать сына, но тут Женьку привезли рыбаки с Диомида. Он был весь покарябанный, в синяках и ссадинах, икал, как подавившаяся кошка.
Рыбаки коротко рассказали, что нашли его на берегу, возле затонувшей баржи. Лодка лежала неподалеку с большой пробоиной на скуле, а сам он сидел и клацал зубами.
Пока мать отогревала его и отпаивала, Жернаков в подробности вникать не стал. На море все бывает, и хорошо, что живой остался, вот только как он ухитрился лодку продырявить? Ладно, разберемся, не к спеху.
На другой день он сплавал на Диомид и обнаружил, что, кроме всего прочего, транцевая доска была вырвана, как будто ее кашалот откусил. Доска, правда, держалась на честном слове, уголки давно надо было подварить, но, поскольку Женька ходил без мотора, он как-то все это дело откладывал.
– Обо что скулу расквасил? – спросил он, когда Женька окончательно пришел в себя. – Я так думаю: на баржу налетел, там у нее мачта торчит, как напильник.
Женька кивнул.
– Ну, а транец?
– Транец… от удара снесло.
– Не дело ты говоришь. Если б там мотор стоял, «Вихрь», например, это я понимаю. А без мотора…
– Там и был мотор, – тихо сказал Женька. – И акваланг там был. Я не рассчитал, на вираже занесло меня, продырявил скулу, а потом… Вырвало доску, ну, и меня тоже, за мотором вслед. Нахлебался воды, выплыл – лодка держится, хоть наполовину и затопленная. Догреб с ней до берега. Мотора нет, акваланг тоже утонул.
– Какой мотор? – не понял Жернаков.
– «Москва».
– Я не про то… Откуда?
– Из клуба. Из морского нашего клуба. Я зашел – никого нет, все на картошку уехали. Ключ у меня был, Володька еще в прошлом году оставил. Вот и взял. Они прямо в тамбуре лежали. Мне на три-четыре часа надо было, съездить только один раз…
Он говорил это медленно, запинаясь, только теперь, должно быть, представляя себе, как это произошло и как все выглядит на самом деле.
– Я ведь тоже член клуба. Имею право. Ну, по особому разрешению дают, не каждому… Я понимаю. Я что-нибудь сделаю. Придумаю…
– Ты – понимаешь? – У Жернакова вспотели ладони, словно позади него рухнула стена. – Ты уже понимаешь?
Он подошел к Женьке и, не думая ни о чем, все еще испытывая этот страх, влепил ему пощечину. Женя пошатнулся, тяжело сел на койку.
– Вор… – сказал Жернаков поникшим голосом. – Просто вор. Вот ведь как это теперь обернулось.
Ни разу в жизни он не ударил ни Тимофея, ни Женьку. Не, потому, что имел на этот счет какие-то принципы, просто – не за что было. Не было поступков, за которые бы следовало бить. Ведь не за порванную же рубаху, не за двойки, не за драки с ребятами!
Женя сидел на койке и смотрел на отца так, как будто еще не понял, что произошло, почему отец стоит перед ним с трясущимися губами, почему он на глазах сделался вдруг таким старым.
– Он что-то сделает! Да, сделаешь… Завтра ты пойдешь и все расскажешь. Сидишь сейчас, думаешь небось – обойдется. Сразу не хватятся, а хватятся – кому в голову придет, что сын Жернакова украл мотор? Никому не придет… пока ты сам не признаешься. Ты меня понял?
– Да, – сказал Женя. – Я тебя понял, отец. Завтра пойду.
Он лег и укрылся с головой одеялом. Покорно и тихо, ни всхлипнув, не сказав ничего в оправдание, и от этого Жернакову стало совсем невмоготу. Он не мог ни думать, ни рассуждать тогда, потому что случилось такое, что было выше его понимания, и все – и скидку на то, что Женька еще мальчишка, и то, что взял он мотор и акваланг хоть и потихоньку, без спросу, пусть даже на время – все это заслонил сам факт: его сын украл, смог украсть – он искал и не находил слова.
…Мать долго сидела на кухне, плакала, все не могла или не хотела поверить, что Женя взял чужое, украл, как говорит отец, а Жернаков заперся в гараже и стал паять радиатор – ему нужно было куда-то деть руки, что-то делать, потому что Женька все время стоял перед глазами: сидит на койке и держится рукой за щеку… И мать говорила: «Петя, как же теперь, а? Может, сделаем что, может, поднимешь ты этот мотор. Там глубоко, да? Как теперь-то?»
Утром, еще до завтрака, он растолкал Женьку.
– Когда клуб открывается?
– После обеда. Я все помню, отец.
– Правильно, что помнишь. Акваланг новый был?
– Новый. Я с него смазку снял.
– А мотор?
– Тоже почти. Раза два ходили всего. Ну, бак там поцарапан немного, а так новый.
– Это хорошо, что новый. Давай вытирай сопли и поехали. Купим акваланг и мотор, понял? Все на место положишь. И потом расскажешь… Все, как было, расскажешь. Через это тебе перешагнуть надо. Поехали, до обеда управимся. Хочу только сказать, что стоить это будет пятьсот рублей с гаком. Денег я тебе таких дарить не собираюсь. Я вон себе карабин какой год купить не могу, а он подешевле стоит.
– Мы же договорились, – покачал головой Женя. – Договорились. Чего снова говорить? Не посадят меня, ты не думай, я несовершеннолетний.
Сказал он это вроде с усмешкой, а сам сидел такой нахохлившийся, усталый, придавленный этой неожиданной бедой, в которой он был виноват и невиновен, что у Жернакова аж в горле запершило.
– Женька, – сказал он, – если бы тебя за это дело вздули до полусмерти – черт с ним, сам бы помог. А будет хуже. Никто тебя не посадит, это верно, только как тебе тут жить дальше? Вот то-то… Деньги ты мне эти вернешь. Все до копейки, когда работать будешь. Собирайся.
А через неделю Женя уехал. Оставил записку, чтобы не беспокоились и не искали. Он не пропадет, не пацан уже. Время подойдет – вернется, если, конечно, примут.
Так, наверно, испокон веков писали все ребята, убегавшие из дома, но Жернакову эти рассуждения в голову не приходили, сам он никогда не бегал, не до этого было. Он до вечера просидел в милиции, пока там наводили справки, но только через несколько дней узнал, что Женька попутным катером добрался до Усть-Кедона и сейчас, живой и здоровый, шкерит кету на рыбозаводе. Путина была в самом разгаре, людей брали, что говорится, с ходу, мельком взглянув в паспорт, а то и вовсе не заглядывая.
– Ну что? – спросили его в милиции. – Будем возвращать или как?
– Не надо, – сказал Жернаков. – Пусть… Работа здоровая. Да и не вернется он.
В Усть-Кедоне у Жернакова был приятель, которого он и попросил в письме присмотреть за Женей и если что – сообщить.
– Радуйся, – вздыхала Настя. – Радуйся, отец. Он тебе твою оплеуху век не простит. И деньги твои тоже. Ты из него вора сделал, преступника, вот он теперь и пошел туда. Ты знаешь, кто на рыбу-то идет? У нашей работницы муж – забулдыга, только на путине и околачивается.
– Настя, – сказал Жернаков. – Ты чего городишь? Ты вспомни, сама куда ехала? Тоже говорили…
– А, – перебила она. – Когда это было? Ты не путай, Женька – не мы с тобой. В другое время рос, по-другому в вырос.
Вернулся Женька поздней осенью. Мать посмотрела на него и обмерла: лицо облупилось, обветрело, борода клочковатая, куцая-куцая – какая борода в шестнадцать лет – руки порезаны и побиты, голос хриплый.
– Выпьешь со мной по рюмке? – спросил он отца. – За возвращение?
– Нет, – сказал Жернаков. – Я за твое возвращение один выпью. Или с матерью. А потом с тебя шкуру спущу. Ты свою самостоятельность мог доказать и поумнее.
– Мог, конечно. И докажу. А со шкурой не выйдет, – рассмеялся сын. – Шкуру с человека только одну спустить можно, а меня уж эта рыба обглодала со всех сторон. Вот тебе, отец, долг. Тут все до рублика. И еще осталось. Вдруг я опять чего утоплю.
Жернаков первые дни присматривался: как прошли эти месяцы для Женьки? С обидой он вернулся, с чувством, что вот – досадил родителям, отстоял свою гордость, или проще все получилось? Ну – порыв, самолюбие, горячность; не думая особо о мотивах, уехал с глаз долой, от отца, который все ходил по дому и скрипел половицами, от вздохов и укоризненных взглядов матери, от себя, в конце концов. Уехал и приехал… Только вот каким он все-таки приехал?
Жернаков присматривался, но ничего такого в сыне не замечал. Никаких особых перемен.
– Ты чего тянешь? – сказал он ему через неделю после возвращения. – Еще неизвестно, как на это дело в школе посмотрят. Догонять тебе – не догнать с твоим большим усердием.
– Все в норме, отец, – успокоил Женя. – У нас занятия с первого октября. Как у всех порядочных рабочих людей.
И протянул ему заявление о приеме в школу рабочей молодежи.
– Ага, так значит… – Жернаков немного растерялся. – Что ни говори, но как-то в семьях спрашивают у родителей в таких случаях совета, в известность, по крайней мере, ставят. Конечно, не тогда, когда из дома убегают – это уж ладно, особая статья, но тут-то мог бы. В вечернюю, значит, идешь? Дельно. Тут я за тебя проголосую. А работать?
– На катер меня заводской берут. Матросом. Я уже документы отнес.
Жернаков ожидал, что Настя поднимет бунт, и, действительно, первое время она ходила сама не своя, потом вдруг как-то успокоилась и к Женькиной работе стала относиться доброжелательно.
– А что, Петя, – поделилась она как-то своими мыслями. – Сейчас ведь знаешь как на это дело смотрят? Пусть поплавает, тут недалеко, мелко, зато потом в институт прямая дорога.
– Что-то я не вижу, чтоб его туда особо тянуло, – засомневался Жернаков. – Его больше на волю тянет.
Вот тут Настя посмотрела круто, сказала так, что спорить он уже не решался:
– Петя! Тут у нас с тобой разговора не будет. Тут у меня и с Женькой разговора не будет. Не думай про меня плохо, ты про меня все знаешь, только если Женька образование не получит, – считайте тогда оба, что я напрасно век прожила. И больше тут говорить нечего.