355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Нагибин » Ранней весной (сборник) » Текст книги (страница 28)
Ранней весной (сборник)
  • Текст добавлен: 14 апреля 2017, 01:30

Текст книги "Ранней весной (сборник)"


Автор книги: Юрий Нагибин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)

Лучи фар загодя открыли опасность: они уперлись в крутой подъем дороги и растекались по влажной мясистой глине, которую, верно, в течение целого дня поливало и квасило дождями. Дороги, в сущности, не было, ее начисто смыло водой. Была изборожденная глубокими, полными воды рытвинами рыжая полоса меж глубоких канав, по которым бежали ручьи. Решение возникло мгновенно… Бычков переключил скорость, задохнувшись, принял на себя тяжкую инерцию груза и тяжело, на второй скорости, пополз вверх.

Поначалу казалось, что все идет благополучно. Грузовик дрожал, кренился – вот-вот опрокинется, – зарывался носом в колдобины, черпал грязь и мутную воду, но упорно одолевал крутизну. Затем Бычков почувствовал, что у машины заносит зад, что ее медленно и неудержимо тянет вбок и вниз. Дело было не в пробуксовке задних колес, но сама дорога оползала, увлекая за собой грузовик.

Она уплывала из-под колес, заводя их к кювету, грузовик шел боком, как собака деревенской улицей. А Бычков мог противопоставить всему этому лишь ровное, неспешное и неуклонное движение вперед. Он не смел ни прибавить газу, ни переключить скорость – это было бы гибелью. Нельзя было и остановиться, его бы неудержимо потянуло назад. Он мог бороть дорогу лишь выдержкой и железным терпением, ровной неизменностью усилия, а это было дьявольски трудно, потому что каждая мышца, каждый нерв требовали вспышки, резкого, волевого действия рывка, удара бойца. «Нельзя!» – твердил он себе, ровно и несильно давя носком сапога на педаль аксельратора и легонько выкручивая баранку в сторону заноса машины. Нога, лежащая на педали газа, казалось, немела, деревенеющую икру словно сводило судорогой, но он не поддавался этой обманной боли. Нога мстила ему за то, что он не позволял ей нажать со всей силой на аксельратор, высвободить ненужную, губительную сейчас мощь мотора…

А женщина спала, откинувшись в угол кабины. Она вверила ему себя целиком, и лучше было умереть, чем обмануть ее веру. Впереди Бычков видел полосу бурой, прошлогодней травы, если он сумеет добраться туда, то колеса получат упор. Тогда потребуется лишь последний, сильнейший рывок – и машина одолеет подъем.

Мокрые ладони скользили по баранке руля, едкий пот травил глаза, он смаргивал его на скулы. Теплые капли текли по щекам, солили запекшийся рот. Бурлящая дождевой водой канава была в каких-нибудь двух-трех метрах, когда Бычков почувствовал вдруг, что колеса «схватили» дорогу. Он резко выжал газ, освобождая всю замертвевшую в ноге силу, – грузовик тряхнуло, дернуло и словно выбросило на гребень подъема. Впереди, до самого поселка, открылась разбитая, в толстых складках и глянцевитых лужах, такая надежная теперь дорога.

Бычков вытер лицо подолом рубахи, облизал соленые губы. Каждая жилочка, каждый мускул были скручены ноющей, тянущей болью, будто он на себе вынес грузовик со всем его грузом.

Он поглядел на свою спутницу. Она сладко спала, не ведая о его поединке с дорогой. Так и должно быть: он охраняет ее покой и сон, все трудное, тягостное, что может встретиться на пути человеческом, он берет на себя, у него крепкая спина, он вынесет любой груз, одолеет любую кручу, лишь бы она была рядом.

Поселок еще не спал, во многих домах и бараках горел свет. Горел он и над входной дверью, и в широких окнах магазина, у которого Бычков остановил грузовик. Женщина не просыпалась, когда машина мучительно борола дорогу, но сейчас внезапный покой разом скинул с нее сон. Она зябко встряхнулась, провела тылом ладони по глазам, зевнула и стала нашаривать свои авоськи. Под руку ей попался ватник Бычкова, она положила его на сиденье. Найдя авоськи, она сдвинула их к краю кабины, неумело, двумя руками, открыла дверцу и спрыгнула на землю. Затем сняла авоськи. Перегнувшись через сиденье, Бычков с улыбкой следил за ее чуть неловкими спросонок, но сильными и решительными движениями.

– А что теперь с нами будет? – спросил он с выжидательной нежностью.

Женщина что-то протягивала ему, и Бычков хотел взять это что-то из ее маленького кулака, и уже коснулся пальцами… как вдруг понял, что это деньги. Словно ожегшись, он отдернул руку, и две вмятых в комок пятирублевки упали в грязь.

– Вы… вы что?.. – пробормотал он испуганно.

Женщина нагнулась и подобрала деньги.

– Совести у вас нет! – сказала она зло и стала копаться в сумочке. – До Выселок десятку берут!..

– Да ты что? – с тоской закричал Бычков. – Смеешься, что ль, надо мной?

Женщина нашла нужную бумажку и протянула Бычкову.

– Тринадцать, больше не дам!

– Погоди… – Бычков чувствовал, как обнажается его оскал в жалкой, жуткой, какой-то болтающейся улыбке. Ты не слышала, чего я тебе говорил?

– Всех слушать – слухалок не хватит. Берешь деньги или нет?

– Да как ты можешь? – в отчаянии крикнул Бычков и от бессилия выругался.

– Не очень-то хулюгань, здесь тебе не шоссейка. Живо в милицию отправлю!

Бычков поглядел на ее мелкое, злое, но и в злобе не ставшее открытым лицо, запертое, деловое лицо маленькой, убогой хищницы и понял, что ему некого винить, кроме себя самого. Он все придумал про эту женщину, ей никакого дела не было до него. Она притворялась, будто слушает, чтобы он оставил ее в покое и вез дальше; а поняв, что ей нечего опасаться, – спокойно уснула.

– Не «хулюгань», – передразнил он с презрением и болью. – Говорить научись, халява!

Он с лязгом включил скорость и так рванул с места, что выжатая колесами грязь охлестнула блестящие черные ботики женщины.

На базе четверки было пусто, если не считать заспанного сторожа в дремучем тулупе. Бычков накинулся на старика. На кой ляд требовали они трансформатор, если и принять-то его некому? Сволочи и бюрократы! Им плевать, что человек башкой рискует, чтобы доставить груз!.. Обалдевший сторож кинулся к телефону, а Бычков залез обратно в кабину. Его всего трясло. Он застегнул ватник, подтянул ноги к животу, собрал в ком тепло своего тела. Ничто не помогало, знобкая, противная дрожь пронизывала до кончиков пальцев.

А потом прибежали какие-то люди, много людей, среди них начальник четверки, пожилой, седоголовый инженер. Они силком вытащили Бычкова из кабины, жали ему руки, хлопали по спине, обнимали, а начальник четверки хотел даже поцеловать его, но Бычков отстранился, и начальник ткнул его холодными, жесткими усами куда-то под челюсть, и все они говорили, что Бычков геройский парень, и такой, и этакий. Оказывается, они выслали вперед своего работника, чтобы предупредить водителя о том, что проезда нет. И какой же он молодчага, что не послушался и выручил, да что там – спас четверку! Бычков вспомнил человека, махавшего руками на дороге, на которого он, охваченный своим новым счастьем, просто не обратил внимания…

– Довез – и ладно! – сказал он грубо. – Разгружайте скорее, устал я…

Начальник участка уговаривал его пойти отдохнуть: общежитие тут рядом с базой, грузовиком займется дежурный шофер. Но Бычков не стал его слушать: не сон и не отдых были ему нужны сейчас.

Когда с разгрузкой было покончено, он залез в кабину и вывел грузовик за ворота. В конце длинной и уже темной улицы – час был поздний – по-прежнему ярко светилась вывеска над входом в забегаловку. Бычков представил себе, как войдет в жаркую, едко пропахшую пивом духоту, как опрокинет в рот граненый, отсвечивающий зеленым на гранях стакан водки, как разойдется по жилам тепло и вдруг ударит в голову одуряющим дурманом, растопив живую память и боль в сладкой хмельной тоске, и как хлынет в эту тоску песня о синем платочке, и тогда он совсем забудет себя…

Легкий, чуть слышный, нежный запах все еще держался в кабине. В нем уже ничего не осталось от запаха дешевого одеколона, пудры и мокрого меха, и оттого он пробудил в Бычкове память не о недавней его спутнице, а о той, другой, еще не встреченной им. Сегодня он глупо и жалко ошибся. Ну что же, зато он узнал, что она есть. Она в нем, она уже слита с его существованием, только б не потерять ее в себе, и тогда она явится воочию, на дневной или на ночной дороге, явится навсегда. Он легко и глубоко вздохнул, и утихла мучившая его дрожь.

Огромный грузовик, уверенно шедший к своей цели, вдруг затормозил, шипя тормозами, круто свернул, дал задний ход, и, брызнув мощным светом фар в освещенное окно забегаловки, развернулся, и покатил назад.

1958

Туман

Телевизор был тяжелый, громоздкий, с каким-то мудреным названием. За погрузку и доставку из города в поселок шофер содрал с Марьи Васильевны пятьдесят рублей. Что поделаешь: одной было не справиться, а посвящать мужа в свою затею не хотелось! Похоже, Степан не одобряет новых ее приобретений. А их было немало. Большой, окованный железом сундук уже не вмещал добра, пришлось купить чемоданы. Не беда, тоже имущество. С первым достатком, пришедшим в дом, вспомнилось Марье Васильевне простое правило, которому учила ее покойная бабка: чем больше имущества, тем надежнее жизнь. Сама бабка за всю долгую крестьянскую жизнь так и не скопила никакого имущества. Тем упорнее внушала она единственной внучке свой символ веры: то, что изнашивается и теряет от времени цену, имуществом не считается. Имущество должно храниться в неприкосновенности, как незыблемая основа бытия. Многие годы, кроме избы, доставшейся Степану по наследству, да кое-какой дряхлой мебелишки, семья владела лишь тем, что носила на себе. Затем, когда Степан стал машинистом торфяной «кукушки», появился у них лодочный мотор, ножная швейная машина, радиоприемник, две металлические кровати, комод, буфет, посуда. Но эти вещи тратились, значит не были имуществом. И когда позднее, от достатков самой Марьи Васильевны, появилась в доме вторая, новенькая швейная машина, она запретила снимать с нее футляр. Имуществом был и новый радиоприемник, так и оставшийся в картоне: пусть Колька с Витькой доламывают старый; имуществом были и пересыпанные нафталином отрезы, и бронзовая люстра в упаковке, – словом, все, что хранилось впрок…

Когда внесли телевизор, вся семья была в сборе. Вот его распаковали и поставили на стол: большой квадратный ящик из полированного дерева с белесым выпуклым стеклом экрана. Марья Васильевна в эту минуту гордилась собой: не так-то просто было перехватить один из двух телевизоров, случайно засланных в городской универмаг. Она украдкой оглядела своих. Младший, Витька, влюбленный в технику, завороженным взглядом впился в незнакомую «машину»; Колька погрузился в схему и ничего уже не замечал вокруг; тонкое лицо Наташи было равнодушно-печальным. А во взгляде мужа Марья Васильевна прочла не то горечь, не то жалость. И это обидело ее сильнее, чем Наташина безучастность. Та живет в своем туманном девичьем мире, не ведая грубой тягости жизни. Самой Марье Васильевне пришлось испытать и нищету, и голод, и раннюю потерю близких, и телесный холод, и еще горший холод одиночества. Да и свою жизнь со Степаном начала она с ничего – у них не было даже крыши над головой. Пусть у Наташи будет все по-другому. Мать позаботится о том, чтобы дочь, когда придет ее пора, начала жизнь в достатке, чтобы не голью перекатной вышла она из родного дома. Она еще поймет, что мать для нее сделала!..

Но Степану надо бы по-другому ценить ее заботу о семье, он-то знает, почем фунт лиха. Или уж так прижился к скудности, что иного и не приемлет?

Исподлобья, хмуро и выжидательно взглянула Марья Васильевна на мужа. Слабый румянец проступил на щеках Степана.

– Это ничего, мать… – Он кашлянул в кулак. – По семилетке в городке положено телевидение, тогда и к нам его подведут… Будем смотреть программы…

Тут в комнату гурьбой ввалились постояльцы и принялись шутливо восторгаться телевизором.

– Отличное помещение капитала!.. – зарокотал землемер, белобрысый здоровяк, дочерна пропеченный солнцем. – Предмет не амортизируется, значит навек сохраняет цену! Один мой приятель вкладывал капитал в кровати. Жил холостяком, а кроватей скупил на целое общежитие. Что бы, говорит, ни случилось в мире, на спанье мода никогда не пройдет!

– Вот и вам бы так, Марья Васильевна! – поддержал землемера его молодой помощник, таскавший треногу. – Вместо сенников кровати! И нам выгода!

Марья Васильевна отшучивалась: на своих постояльцев ей не пристало обижаться. За постой и кружку парного молока она с каждого брала по десятке в день. Месячная прибыль от всех этих землемеров, археологов, торфяников, заготовителей, охотников и рыболовов намного превышала заработок Степана. И ее испугало, когда Наташа, стукнув узкой ладонью по столу, вскричала тонким, резким голосом:

– Перестаньте!

– Уж и посмеяться нельзя? – примирительно сказал рослый землемер. – Мы же по-доброму…

Наташа, сухо блеснув глазами, выбежала из комнаты.

– Молочка холодного принесть? – спросила Марья Васильевна, чтобы загладить резкость дочери.

Она сходила в погреб, напоила землемеров молоком, накрыла телевизор скатеркой, поставила на него глиняного коня в красных и желтых яблоках и тут же выкинула происшедшее из головы. Слишком много было у нее дел, чтобы задерживать внимание на пустяках.

Никогда, даже в самую трудную пору жизни, не одолевали так Марью Васильевну заботы, как в нынешние благополучные дни. Ей даже казалось удивительным, как могла она прежде так беспечно жить. Теперь день стал для нее короток. Всем надо постелить, за всеми прибрать, только поутру три раза самовар поставить, полы что ни день мыть: сами же наследят и еще обижаются, что грязно. Стирки тоже прибавилось, а тут еще вершу ставить – Степан наотрез отказался: не положено, мол, – рыбу коптить. Особых забот требует Пеструха, Марья Васильевна частенько наведывается теперь на колхозную ферму, чтобы разузнать всякие секреты у многоопытной завфермой Макарьевны: как перед дойкой вымя массировать, как чередовать корма? Пастуху она положила «калым», чтобы на выпасе отводил Пеструхе место получше. Пеструха выделялась по надою из всех поселковых коров, но колхозным уступала, это и злило и угнетало Марью Васильевну. Видать, Макарьевна что-то таит от нее, и она без устали пытала старуху.

– До чего же ты в этом деле настырная! – дивилась Макарьевна. – Знаешь, вступай в колхоз да определяйся ко мне на ферму.

За всеми своими делами не забывала Марья Васильевна и старого своего рукомесла: валяла валенки чуть не для всего поселка. А тут еще, не ровен час, в поселковом магазине чего пропустишь иль запоздаешь в городской универмаг к завозу товаров, да и семья, и дом, и огород немало забот берут.

Другому бы не выдержать такой жизни, но Марье Васильевне груз был по плечу, недаром в молодые годы работала она укладчицей шпал на железной дороге. Все же к ночи она валилась с ног от усталости и спала мертвым, черным, без сновидений сном. Хоть бы Наташа ей в чем помогала, но дочь сторонилась всех ее дел, а Марья Васильевна как-то странно робела перед ней. От Степана тоже не было пользы. Он, правда, плотничал в свободное время, да без толку. Вот, перебрал плетень соседке, вдове Парамоновой, сколотил для нее скворечню. С Парамонихи что возьмешь, сама с двумя детьми еле перебивается. В другой раз Степан долго мастерил большую садовую скамейку со спинкой и на железных ножках. Марья Васильевна, боясь, что он продешевит, спросила, чей заказ. Оказалось, ничей. Степан мастерил скамью, чтоб поставить ее на высокой стороне берега, под развесистым вязом, откуда открывался красивый вид на реку и на дальнюю окрестность.

– Уж если пришла блажь, так поставь скамейку хоть у нашего причала! – озлилась Марья Васильевна. – Будет мне где присесть, как за вершами хожу.

– Нет, – упрямо сказал Степан, – оттуда вид красивше.

Он покрасил скамейку в зеленый цвет и отволок ее к вязу.

Марья Васильевна отчасти понимала недовольство мужа и дочери. Конечно, тут были свои издержки. Семье пришлось потесниться: сама она, как в прежние годы, опять спала на одной кровати с Наташей, Колька – с Витькой, а Степан – на печи. Молока хватало только на постояльцев, и так будет, пока она не добьется от Пеструхи прибавка. В избе толкотно и шумно, «как на вокзале», по словам Наташи, хотя она сроду вокзала не видела. А взять с другой стороны: Колька без памяти рад, что у них по лету живут археологи, он все ведет с ними какие-то разговоры, нанялся им в помощь, так что парень теперь и при деле, и при деньгах; Витька с утра увязывается то за землемерами, то за торфяниками в их походы, не путается под ногами и тоже приобыкает к настоящему делу. Главное же, Марья Васильевна знает свою правду: не для себя же она старается. Ей и впредь одной тащить этот воз, пусть седоки иной раз и поворчат в своем неразумии. Должен же кто-то в семье взять на себя самую трудную ношу, вот она и взяла…

Ближе к обеду, выйдя на огород накопать картошки, увидела Марья Васильевна возле погреба Степана и Витьку. Они с увлечением строили самолет из тонких щепочек и лоскутков и даже не заметили ее. Обида сжала сердце Марьи Васильевны, впервые она пожалела себя.

– Вот это дело как раз по тебе, – уронила она Степану, проходя мимо.

Степан поднялся с колен, отряхнул стружку.

– Что с тобой, мать? – спросил он участливо, заглядывая ей в глаза.

– Стараешься, маешься для семьи, и хоть бы доброе слово услышать! Наташа волчонком глядит, Коля с Витькой вовсе от дому отбились, а про тебя не знаю что и думать.

– Чего про меня думать?.. – потупившись, молвил Степан.

– А то, что никакой от вас помощи нет. Для кого я в самом деле надрываюсь? Для себя, что ли?

Степан поднял добрые голубые глаза.

– Да не нужно нам это, мать. Ну ее к богу в рай, такую жизнь! Ты нам нужна, понимаешь? Нешто так люди живут?..

– Мне другие не указка! – сердито перебила Марья Васильевна, не таких слов ждала она от Степана.

Из окна избы выглянул землемер.

– Тетя Маша! Как насчет самоварчика?

– Сейчас поставлю, Трифон Захарыч! Вот только картошки накопаю!.. – откликнулась Марья Васильевна и заспешила в огород.

Степан вздохнул и вернулся к Витьке.

Вечером, когда Марья Васильевна вышла опорожнить поганое ведро, Степан, стоя посреди улицы, разговаривал о чем-то с соседкой, вдовой Парамоновой. Конечно, ничего в этом не было, Степан и прежде обменивался с ней словом. И все же Марью Васильевну кольнуло. То ли потому, что Степан улыбался, а в последнее время она редко подмечала у него улыбку, то ли потому, что Парамониха как-то ласково глядела на Степана. Снова вспомнилось ей, что весной Степан сколотил для вдовы скворечник, подправил плетень, и на душе стало тревожно и смутно. Конечно, почему бы и не подсобить одинокой женщине, она и сама в прошлом году задаром сваляла ее детям валенки, можно и поболтать по-соседски. Но надо же знать меру, и уж подавно незачем привлекать внимание всей улицы! С этой вдовой и вообще-то надо держать ухо востро: ведь до сих пор неизвестно, кто отец ее чернявой Соньки…

Степан распрощался с Парамоновой и пошел своей дорогой. Вдова поглядела ему вслед и, опустив голову, побрела к своему дому. Чудна́я она, право! Вечно носит одно и то же стираное-перестиранное белое платье, схваченное в талии широким черным, истершимся кушаком. Легкие, тонкие и густые волосы ее всегда не покрыты, будто встрепаны ветром, лицо бледное, большеглазое, задумчиво-растерянное. Ни с кем не дружит и если не расписывает коней и петухов для артели деревянной игрушки или не возится по хозяйству, то без толку бродит над рекой или часами стоит у плетня, не замечая того, что творится вокруг. Да, чудна́я и вредная женщина; мужики, известно, всегда клюют на таких вот, отрешенных от земного дела баб. То-то Степан стал чуждаться домашних хлопот…

За всеми своими делами Марья Васильевна вскоре позабыла о Парамоновой, но на другой день вдова сама напомнила о себе. Она пришла на двор, когда Марья Васильевна колола ольховые полешки для копчения рыбы, и как-то вяло, будто ожидая отказа, попросила тачку. То ли из-за ее вялого голоса, но у Марьи Васильевны прямо из головы вон, что в сарае у них валяется старая тачка.

– Нету! – бросила она коротко.

– На нет и суда нет, – покорно сказала вдова и пошла было прочь, как вдруг откуда-то вывернулся Степан и, как только услышал он их разговор, враз притащил из сарая тачку и покатил на двор к Парамоновой.

Марья Васильевна не могла простить себе этой оплошности: не выпади у нее из памяти проклятая тачка, обошлось бы и без Степана. Тоже выискался… кавалер! Но постепенно вся ее досада обратилась на одну Парамониху. На кой ляд понадобилась ей тачка? Чего будет она возить на ней? Нарочно придумала, чтобы выманить Степана из дому! Марья Васильевна задохнулась, будто хватила в легкие ольхового дыма. Но тут ее отвлекла Наташа, она налетела на мать и спросила в упор:

– Мама, ты когда целовалась первый раз в жизни?

– Да когда замуж за твоего отца вышла, – опешила Марья Васильевна.

– А сколько лет тебе было?

– Почти что девятнадцать…

Вопрос дочери причинил Марье Васильевне нежданную острую боль, верно потому она не спросила даже, зачем Наташе об этом знать.

Мысль ее сразу обратилась к Степану и к Парамонихе. «А ведь он поди целует ее!» – подумалось ей, и она не вспомнила даже, а с трепетной ясностью ощутила, как целовал ее Степан в их первую ночь. Голова ее потяжелела от прилившей крови.

– Мам, а я знаю одну девушку, которая целовалась в шестнадцать лет, – сказала Наташа.

– Ну и дура твоя девушка! – все еще переживая свое, отозвалась мать.

«Неужто знает Парамониха твердый Степанов рот, знает, как упирается в спину, в косточку хребта, его большой теплый кулак, слышит его сердце рядом со своим сердцем?»

Забыв о Наташе, Марья Васильевна в странной рассеянности повернулась и побрела из дому невесть куда. Степан принадлежит ей, никто не смеет посягать на него! Пускай они редко бывают теперь вместе – дом полон посторонних людей, – пускай даже отдалились друг от друга, но они связаны навсегда, на всю жизнь.

После разговора с матерью Наташа стояла в раздумье, чертя на земле полукружия вытянутым носком туфли. «Дура!..» Нет, с матерью стало совсем неинтересно, от нее не дождешься теперь ни отклика, ни совета. Ну и пусть!

…Когда Наташа прибежала к вязу, что над рекой, Женьки на месте еще не было. Он работал в депо и мог отлучиться только в обеденный перерыв, с часу до двух. Наташа легла в сухую метельчатую траву у самого берегового скоса. Внизу река крутила быстрые водоворотики, над головой рябина свесила гроздь ярко-красных ягод, тронутых голубоватым налетом первого утренника. Между верхушкой рябины и синим сводом неба низко над землей плыла мягкая сизая тучка с белесой сердцевиной и белыми закраинами. Тучка остановилась над девушкой и деревом и враз обсыпала их сухой холодной крупкой. Наташа даже не успела вскочить, как все ее платье, волосы, лицо, руки и ноги покрылись хрупкими, тут же таявшими крошинками льда.

А тучка, просыпав свое добро, облегченная, побежала дальше.

Наташа все еще отряхивалась, когда подошел Женька. Рыжий, огненный хохолок торчал на его макушке, загорелое лицо и руки сплошь усеяны веснушками, как гречкой, ясные карие глаза смотрели на девушку с отчаянной ласковостью, и на какой-то миг весь мир померк для Наташи.

Они уселись на зеленую скамью, Женька взял ее за руки и осторожно потянул к себе.

– Не надо, Женя! – сказала Наташа.

– Почему не надо?

– Нет, нет… В шестнадцать лет не целуются, я узнавала.

– Почему?

– Потому что еще рано.

– Но мне же восемнадцать!

– Тебе можно, а мне нельзя.

– С кем же я стану целоваться, если тебе нельзя?

– Не знаю, Женя, – огорченно сказала Наташа. – Но мне нельзя, понимаешь, нельзя!

– Все-таки я не понимаю, почему нельзя, если ты все равно выйдешь за меня замуж?

– Я уйду, Женя, – грустно сказала Наташа и немного подвинулась к нему.

– А я и вовсе уеду! – сказал Женька и чуть подвинулся к Наташе.

– Куда?

– На Байкал… или на Южный Сахалин! – глядя прямо перед собой, ответил Женька.

– Возьми меня с собой! – сказала Наташа так искренне и смятенно, что у Женьки сжалось сердце.

– Ты же говорила, что отсюда никуда не уедешь?

– Ну, говорила… А теперь хочу уехать, мне здесь нехорошо.

– А как же со школой?

– Я брошу школу… Там буду доучиваться.

– Нет, тебе надо кончить школу, всего год остался. Знаешь, что? – решительно сказал Женька. – Можешь со мной не целоваться. Я все равно без тебя никуда не уеду. А потом уедем вместе куда хочешь!

– Правда, Женечка? – Наташа поцеловала Женьку в загорелую веснушчатую щеку.

– Правда, – сказал Женька и поцеловал Наташу в подбородок и краешек губы.

Наташе было тепло и нежно, и Женька был ей милее и роднее, чем всегда.

– Наташа! – сказал Женька переполненным голосом и хотел поцеловать ей руку.

– Ты с ума сошел! – Наташа в смущении отдернула руку.

Их разлучил гудок. Долгий, требовательный, он ворвался в приречную тишь, как зов другого, напоенного нетерпением, суетливой горячкой большого мира.

– Опаздываю! – охнул Женька, вскочил и вдруг припал губами к теплой от солнца Наташиной голове. Исчезло все вокруг, исчезло время, а когда вернулось мгновенным перестуком сердца и вернулся простор, Женьки уже не было.

Наташа вздохнула, глубоко, жалобно и счастливо, и опустила голову под бременем своей новой зависимости. Она даже всплакнула от полноты счастья и горя и едва успела вытереть слезы, как из-за берегового бугра показались знакомые археологи и с ними Колька. Они неслышно подплыли к берегу на своих надувных резиновых лодках. Археологи поздоровались с Наташей, сняв выгоревшие кепки, а Колька помахал ей рукой. Они уже прошли вперед, когда Наташа крикнула:.

– Колька! Погоди…

Она окликнула брата, подчиняясь тому безотчетному, смутному порыву, который часто двигал ее поступками. Колька обернулся, что-то сказал археологам и подбежал к сестре.

Быть может, оттого, что Наташа собиралась доверить брату нечто тайное и важное, она увидела его как-то по-новому. Словно впервые заметила она, как разительно изменился Колька за последний год. Ему не было и четырнадцати, а он казался Женькиных лет: долговязый, серьезный, худой, с давно не стриженными волосами, которые вились колечками на длинной загорелой шее. Прежде он был похож на отца – невысокий, плотный, с круглой крепкой головой, а теперь весь утончился, вытянулся, и отцовы остались в нем лишь глаза, синие, добрые, задумчивые. «В кого он такой в нашей семье? – подумала Наташа. – Да в меня же!» – радостно ответила она себе. Это впервые узнанное сходство с братом наполнило ее ощущением глубокого телесного родства с ним.

– Чего ты такой важный, Колька? Отрыли что-нибудь?

– Мы нашли сосуд пятого века. – Колька улыбнулся, показав белые, теснящие друг дружку зубы.

Наташа отметила про себя это «мы», но придираться не стала.

– Слушай, Колька, – сказала она решительно и быстро. – Я сегодня стала невестой Женьки.

– Ну да?.. – потрясенно произнес Колька.

– Вот кончу школу, и мы уедем в Сибирь или на Южный Сахалин.

– А ты сказала матери?

– Нет, – Наташа помрачнела. – Я хотела, но она ничего не слышит… Колька, что сталось с нашей матерью?

– А что? – Колька потупился.

– Она веселая была, смелая, ну совсем не такая… Разве ты не замечаешь?

– Замечаю.

Теперь Наташе казалось, что она окликнула Кольку вовсе не затем, чтобы поделиться с ним своей тайной радостью: ее мучила жалость к матери, страх за нее.

– А что мы можем сделать? – беспомощно сказал Колька. – Вот если бы отец…

– Попробуй, заговори с отцом о матери, дурак! – перебила Наташа. – Знаешь, Колька, я все боюсь, что что-то плохое случится.

– Почему? – Колька искоса, настороженно поглядел на сестру, и Наташа поняла, что он чувствует то же, что и она.

– Не так мы живем, как раньше жили, и мать не такая, и ничего хорошего не будет.

– Что же нам делать?. – повторил Колька.

– Я сама не знаю… Давай очень любить нашу мать и очень о ней думать…

– Давай.

Марья Васильевна и не заметила, как очутилась возле керосинового ларька. Было время, когда керосин не завозили по месяцам, и с той поры сохранилась у Марьи Васильевны жадность к нему. Одолжив у продавца четвертую бутыль, она купила керосину и пошла домой, с удовольствием вдыхая его едкий запах.

Подойдя к дому, Марья Васильевна увидела, что Парамониха развешивает белье для просушки, и вновь наполнилась ненавистью и обидой. Она глядела на тонкую фигуру Парамонихи, на ее бледные руки с темными ямками подмышек, на ее худые ноги, охлестываемые подолом платья, – было ветрено, – и никак не могла понять, что нашел в ней Степан. «А ведь я и сама была ледащей, когда мы познакомились!» – вспыхнуло в памяти. Руки ее дрогнули, взболтнув содержимое бутыли. Облить бы из этой бутыли домишко Парамонихи и сжечь его со всем скарбом!

Парамониха развешивала сейчас синие штанишки своей дочери, ее чулки и рубашонки, трусы и ковбойки сына. «И сожгла бы, – повторила про себя Марья Васильевна, – кабы не дети!»

Проходя, мимо вдовы, она сдержала шаг, подняла голову, спрямила стан. Пусть видит, что идет честная мужняя жена, не пропадуха какая-нибудь, гулена – заверни подол…

В доме Марья Васильевна застала непорядок. Еще накануне она набрала в палатке цветастого ситцу и за недосугом не успела спрятать его в сундук. Наташа развернула сверток и, закутавшись в ситец, крутилась перед зеркалом. Пестрый ситец, в белых ромашках и синих васильках, туго облегая Наташу, подчеркивал нежную стройность ее фигурки. «Будто маленькая женщина! – восхитилась Марья Васильевна, и на миг у нее мелькнуло: – Хорошо бы и впрямь сшить Наташе нарядное платье!.. Рано! – одернула она себя. – Девчонка! Порвет, испачкает, и вся недолга. Придет пора, все ей достанется!». И она строго сказала:

– Будет выставляться-то! Модница!

– Ой, мне так идет!.. – Наташа, повернувшись спиной к зеркалу, гибко изогнулась, ловя свое отражение в пыльной, мутной глади.

– Не о том думаешь. Тоже, барышня!

– Я о многом думаю, мама! – неожиданно серьезно и строго сказала Наташа и посмотрела в глаза матери.

Конечно, хорошо бы показаться Женьке в новом, красивом платье, а не в обычном, выгоревшем, коротеньком, едва до колен, которое она носила вот уже третье лето! Но сейчас не до того…

– Ладно, – не глядя на дочь, резко сказала Марья Васильевна, она угадала ее намерение. – Недосуг мне с тобой! – Она взяла ситцевую ткань за конец, смотала, стянула ее с дочери и бросила в сундук.

Среди дня стало припекать, парить, но горизонт оставался чистым, лишь чуть дымился от зноя. На рябинник налетели дрозды и принялись с жадностью оклевывать ягоды. На болоте без устали кричали журавли – не то сердито, не то жалобно. В выси на огромных медленных крыльях с одиноким криком пролетали цапли. По земле томительно разлилось ожидание чего-то. Но ничего не случилось, только Витька изобрел «вечный двигатель» с помощью извлеченной из телевизора лампы, да Марья Васильевна, справив домашние дела, пошла на пастбище доить корову.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю