Текст книги "Ранней весной (сборник)"
Автор книги: Юрий Нагибин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)
– Боец второй кавалерийской бригады Котовского Лабутин, бывший Портос, – отрекомендовался он, лихо отдав честь.
Впечатление было потрясающим. Даже Арамис – Колька, посвященный в Борькину затею, был поражен его великолепием. Он понюхал кобуру и нашел, что она «пахнет порохом», затем, став на цыпочки, потрогал шишечку шлема.
– Настоящая, – дал он свое заключение.
– Где ты все это стащил, белобрысый? – Зависть против воли прорвалась в моем вопросе.
– Зачем, стащил! – солидно ответил Борис. – Мне отец дал. Он у меня сам служил в Красной гвардии.
Я и прежде не представлял себе, что можно уважать человека больше, чем мы уважали старика Лабутина, когда он на красном, бешено звенящем, мечущем голубую искру трамвае подкатывал к остановке у Армянского переулка и круто тормозил на самом углу. Каждый мальчик нашего двора считал себя осчастливленным, если в ответ на истошное: «Здравствуйте, дяденька!» – старый вагоновожатый подмигивал зеленым под рыжей ресницей глазом. Но теперь наше уважение перешло в поклонение. Как выяснилось, он был не просто бойцом, а самим «каптенармусом».
– Ну, уж это ты загнул, белобрысый! – воскликнул Колька, на которого звучное слово «каптенармус» произвело необычайно сильное впечатление.
Белобрысый поклялся, что говорит святую правду.
Этот день и последующие за ним воспринимались мною так, словно стены моей комнаты, сдвинутые с места какой-то чудодейственной силой, начали расширяться, что-то кроша на своем пути, открывая новые, неизведанные миры и просторы, от которых спирало дыхание.
Мало того, что в квартире у нас оказался настоящий живой герой, мало того, что белобрысый, смело отбросив мушкетерский плащ, предстал перед нами в скромном, но блистательном обличье красного бойца, мы и сами, поддавшись обаянию нового героизма, хотели, чтобы он повел нас в этот, пока лишь ему одному принадлежащий мир.
Вскоре нам стала ясна вся картина превращения Портоса. На детском утреннике в кинотеатре «Маяк», «самой плохой киношке в Москве», как сообщил нам не без гордости Борис, он увидел фильм «Красные дьяволята» – про необыкновенные приключения трех ребят: Мишки, Дуняши и негра Тома, которые вместе с Красной Армией сражались против банды страшного атамана Махно.
Какие только штуки не выделывали они с махновцами! То переодетая Дуняша проникнет в главный штаб махновцев и похитит портфель с важными документами. То Мишка-следопыт прищемит вагонной дверью голову преследовавшего его махновца. То негр Том притворится убитым и тем завлечет в засаду целый обоз белобандитов. То натрут скипидаром зад самому батьке… Картина настолько понравилась Борису, что он решил сам вступить в ряды Красной гвардии.
– Это что, мушкетеры! – увлекшись, говорил он. – Только и знали, что шпагами тыкать да бургонское дуть. А здесь, как Дуняшу бандиты в плен возьмут!..
Это было, конечно, кощунство, которое в прежние дни наверняка стоило бы Портосу хорошего удара шпагой в грудь, но сейчас я только спросил:
– А она что?
– Дуняша? Молчала как мертвая. Ей Махно велел пятки огнем жечь, а она молчит. Ей угли раскаленные в пальцы суют, а она молчит.
– Ну, а после?
– А после ее негр Том спас. Он на ней вроде как женится.
Это нам не понравилось: жениться считалось стыдным, и мы не любили, когда герои женились. Поэтому Борис поторопился добавить:
– Это уже в самом конце. А так – здорово!
– Вот бы сходить на эту картину! – мечтательно сказал Колька.
– Очень свободно! Только там сейчас «Жизнь за жизнь» идет, страшная заграничная буза, где все время целуются. Я завтра сбегаю узнаю, когда будет детский утренник.
– Ладно, значит решено, – сказал я. – А покамест… – И я потянулся за шпагой.
Но ни один из друзей не последовал моему, примеру.
– Ну их, мушкетеров! – досадливо и небрежно отмахнулся Борис.
– Полегче, белобрысый!.. – Я почувствовал, как похолодели мои щеки.
– А ты знаешь, кто такие мушкетеры? – ошеломил он меня неожиданным вопросом.
– Как кто такие?.. Герои, солдаты.
– На-кось! Это жандармы!
Жандармы? Нам в школе много рассказывали про царских жандармов, и я не знал более бранного слова, чем «жандарм». Как могли быть жандармами эти веселые храбрецы, рубаки, герои? И все же я почему-то сразу поверил, что он говорит правду. Мне показалось, что золотое шитье на моем плаще поблекло.
– Врешь ты все, белобрысый…
– Вот и не вру. Мне отец сказал.
С этим авторитетом нельзя было спорить. Я медленно общипывал страусовое перо на шляпе.
– Они и на войну-то почти не ходили! – с торжеством продолжал белобрысый. – А были телохранителями у царя. Тело его хранили.
– Это верно, – тихо подтвердил Павлик, который много читал и не говорил ничего такого, чего бы не знал наверняка.
Любимые герои навеки потускнели в моих глазах. Я чувствовал себя обманутым. «Нет, – говорил я себе, – может быть, мушкетеры и были жандармами, но только не Атос, Портос, Арамис и д'Артаньян». И все же мое пионерское сердце не позволяло мне рядиться в обличье пусть и невсамделишных, но все же жандармов. В этот вечер мы не играли…
А ночью я безжалостно перекроил мушкетерскую шляпу в остроконечный красноармейский шлем. Но я ничего не сказал об этом друзьям до того дня, пока мы не пошли смотреть «Красных дьяволят».
В воскресенье, купив по полтиннику билеты, мы переступили порог кинотеатра «Маяк», находившегося возле Чистых прудов в переулке.
Крошечный зал фойе был полон ребят. Были здесь девятинские, златоустинские, несколько чистопрудных, которые, завидев нас, стали перешептываться, но не предприняли никаких враждебных действий. Борис, чувствовавший себя старожилом, уговаривал нас пойти посмотреть на макет винтовки из папье-маше. В макет была вделана электрическая лампочка, от которой шли два провода. Надо было присоединить один провод к металлической кнопке на какой-нибудь части винтовки, а другой – к такой же кнопке в списке частей. Если правильно угадаешь название части – лампочка зажигается. Правда, лампочку давно вывинтил кто-то из чистопрудных, но мы поверили Борису на слово. В это время билетерша объявила, что в фойе состоится лекция.
– Давайте быстренько вон к тому столу. Да не шумите, а не то не покажем вам сеанса…
– Не стоит ходить, это необязательно, – отчего-то покраснев, стал убеждать нас Борис.
Но нам хотелось испытать все удовольствия утренника.
Мы смешались с толпой, окружавшей крытый кумачом столик и сидящую за ним лекторшу, пожилую седую женщину, стриженную под мальчишку, в роговых очках на красноватом пористом носу. Лекторша с трубным звуком высморкала свой похожий на губку нос, нагнулась и вытащила из-под стола большие листы картона. На картоне были нарисованы огромные черви с хоботами и голые люди со вскрытыми внутренностями.
Лекторша отобрала картоны с червями и подала их одному из чистопрудных.
– Посмотрите и передайте товарищам, – сказала она. – Это бациллы заразных болезней, увеличенные в несколько миллионов раз.
Чистопрудный хмуро и недоверчиво ухмыльнулся и через голову передал картоны стоявшим позади.
– Ну, ребята, – бодрым голосом начала лекторша, – сегодня мы с вами побеседуем о туберкулезе.
Конечно, мы очень скоро поняли, почему белобрысый пытался нас удержать от этой лекции. Но в этой пытке скукой была своя приятная сторона: тем более заманчивым казалось ожидавшее нас впереди наслаждение.
Остальная аудитория томилась не менее нас, но почему-то никто не расходился. Чистопрудные ребята деловито переговаривались, менялись свайками и большими стертыми пятаками для игры в расшибалку. Когда же лекторша заговорила о вреде курения для легочных больных, чистопрудные дружно потянули из карманов измятые пачки «Басмы». Хотя из предосторожности курили в рукав, скоро и лектор и аудитория потонули в голубых вонючих клубах дыма. Надтреснутый звонок неожиданной радостью вторгся в унылую атмосферу фойе. Все ринулись к дверям, и жалобно из-за дымовой завесы звучал голос невидимой лекторши, умолявшей вернуть ей бациллы.
Предводительствуемые Борисом, мы в числе первых проникли в зал и заняли отличные места у самого экрана. В наше время передние места считались самыми почетными. Экран в этом кинотеатре заменяла плохо побеленная стена, на которой каждый раз после очередного разрыва пленки возникал световой квадрат. Но никто не обращал внимания на такую мелочь, так же как и на частую штриховку, косо резавшую кадры, как будто все действие фильма происходило под дождем, на перевернутые надписи и радужные блики от неровностей стены! Все это принадлежало кино, а мы не помнили, что находимся в кино. Мы были включены в происходящее на экране, мы были полноправными участниками всех приключений маленькой компании. Лишь на другой день смогли мы говорить и спорить, что кому больше понравилось: история ли Дуняши, наскипидаренный ли Махно, или глупый бандит, дующий самогон через клистирную трубку.
Все сплошным потоком вошло в душу, достоверное и близкое, как сама жизнь.
Наверное, это был очень хороший фильм, если он мог так захватить все поколение моих сверстников. В нем была правда дружбы, правда больших и добрых человеческих отношений, и в этой главной правде исчезала неправдоподобность отдельных ситуаций, наивность и примитивность многих сцен.
Когда зажегся свет и публика повалила к выходу, Борис сказал, чтоб мы не двигались с места.
– Сейчас второй сеанс будет. Останемся.
Мы беспрекословно подчинились его авторитету. Я заметил, что несколько чистопрудных и златоустинских тоже остались в зале. Борис объяснил, что надо делать. Когда станут проветривать зал, мы спрячемся между рядами, а затем спокойно займем свои места. Минут через десять перед нами снова замелькали знакомые лица, снова под громкий смех глупый махновец тянул самогонку через клистирную трубку.
Мы вышли из «Маяка» около шести часов вечера, когда кончился последний, пятый по счету, сеанс для детей и начиналась демонстрация заграничной бузы с поцелуями.
А затем мы собрались в большой, заставленной кроватями комнате Бориса. За столом, крытым клеенкой, сидел сам вагоновожатый с поднятыми на лоб очками и рассказывал нам о своем боевом прошлом.
Хотя вскоре выяснилось, что звучный титул каптенармуса, или каптера, как говорил Лабутин, означает всего-навсего кладовщика, ореол славы, окружавший его в наших глазах, нисколько не потемнел. Он знал все и про Махно, и про Петлюру, он видел в глаза самого Буденного, а комбриг Котовский пообещался однажды «посадить его на губу» за непорядки на складе. Когда же он стал рассказывать о том, как в бою под Гуляй-Полем, когда в ротах осталось не более десятка штыков, он взял винтовку и занял место в поредевшей цепи стрелков, мы побледнели от восторга и острой зависти к белобрысому.
– А вы много беляков подстрелили? – спросил Колька.
Я почувствовал, что слова «посадить на губу», «беляки» начинают Колю пьянить, как не пьянили прежде даже «бургонское» и «анжуйское».
– Не считал, – пряча улыбку под рыжими пушистыми усами, ответил вагоновожатый.
На другой день был организован отряд красных партизан имени Лабутина-отца. Командиром из уважения к прошлым заслугам был избран я, комиссаром – душа дела – белобрысый. Колька стал во главе разведки, Павлик принял штабную работу, а за нашей спиной выстроилась колонна бесстрашных, лихих, горячих воображаемых бойцов.
Впрочем, наша армия недолго оставалась абстрактной. Игра наша, изменив своему комнатному характеру, вышла на улицу, во двор, и скоро отряд насчитывал десятка два боеспособных штыков.
Однажды Борис пришел сильно озабоченный.
– Знаешь, что отец намедни говорил? Он говорил, что красные партизаны громили помещичьи усадьбы и уничтожали частных собственников.
– Это какие частные собственники? – спросил юный Колька.
– Ну, которые сами чего имеют, а другим не дают. Капиталисты в общем…
– Так ведь теперь нет капиталистов, белобрик, – заметил Павлик.
– Как нет? А Чистопрудные? У самих пруд, а разве кому дадут попользоваться? Самые настоящие капиталисты.
– Неужели ты хочешь… – Начал Павлик, но остановился, пораженный величием идеи Бориса.
– Факт! Насовали ведь мы им в Архангельском. Надо только ребят побольше собрать…
Так возник дерзкий план, который должен был положить предел могуществу чистопрудных. Но сорганизовать ребят оказалось делом не легким. Страх, внушаемый чистопрудными, был слишком велик. Сама идея принималась с восторгом: еще бы – сломить чистопрудных, сделать пруд достоянием мальчиков всего района, – что может быть лучше! Но когда речь заходила об исполнении, огонь разом потухал: нас слушали вежливо, но холодно.
Бежали дни, а мы по-прежнему проводили время в горячих, но бесплодных маневрах: штурмовали винные подвалы, пугая огромных битюгов с мохнатыми ногами, брали приступом помойку; рассеивались, сосредоточивались, наступали, оборонялись, – словом, осваивали стратегию и тактику партизанской войны. Но наша главная, заветная цель оставалась все так же далека. И совершенно неожиданно мы получили серьезную поддержку в лице… Кукурузы.
Случилось это так. Как-то после очередного столкновения с Кукурузой, когда мы готовились подвергнуть его обычной процедуре, нас остановил Борис.
– Ты кого трогаешь? – обратился он к Кукурузе, который стоял, набычив шею и сжав кулаки. – Ты красных партизан трогаешь. Буржуй ты, больше никто! – И Борис повернулся к нему спиной.
У Кукурузы побелели суставы пальцев, так сильно он их сжал.
– Но-но… ты… за буржуя в морду дам…
Борис спокойно посмотрел на Кукурузу.
– А как же тебя еще назвать? Только буржуи так себя ведут. Тут красные партизаны, командир, вот комиссар, начальник штаба, а ты лезешь.
– А я почем знал, – хмуро, но с заметным смущением пробормотал Кукуруза. – Я слыхал за вас, что вы какие-то мушкадеры.
– Темнота! – с сожалением покачал головой Борис. – Мало ли что было! А сейчас мы за уничтожение буржуев во всем мире. Слушай-ка, – сказал он, словно что-то сообразив, – до тебя дело есть…
Обычно все важные дела нашего двора разрешались и укромном месте за помойкой… Там, сидя на горячей от солнца крыше дровяного сарая, мы и рассказали Кукурузе о своем плане свержения чистопрудных. Узнав, что дело идет о чистопрудных, Кукуруза оживился:
– Я Чистопрудных завсегда бью.
– Постой, – остановил его я. – Бить-то бьешь, а на пруд ты пойти можешь?
Кукуруза хитро улыбнулся:
– Что я, рыжий? Побьют!..
– А ведь охота рыбки подергать, купнуться?
– Факт, охота!
– А раз охота, набирай отряд. Мы им партизанскую войну объявим. Тебя назначаем командиром бригады.
– Командиром! – во весь рот ухмыльнулся Кукуруза. – Командиром – это можно…
Весть о том, что могучий Кукуруза примкнул к нашему движению и сам ведет полки, с быстротой ветра облетела весь двор. В нас верили как в организаторов, но лучшей гарантией успеха являлись для всех крепкие кулаки нашего богатыря. Мы быстро составили ударную группу в составе пятнадцати человек. Почетным командиром был поставлен Кукуруза, но если б группе пришлось вступить в открытый бой, подлинным руководителем стал бы назначенный к нему комиссаром Портос. Дело в том, что мы вовсе не рассчитывали сломить чистопрудных силой. Побей их даже два раза, мы ничем не были бы гарантированы от того, что они не вернутся к прежним повадкам. И группу бойцов мы думали использовать только на самый худой конец. Дело было уже к лету. В намеченный день мы запаслись удочками и отправились на Чистые пруды.
Приближаясь к Покровским воротам, мы обнаружили, что, кроме пятнадцати бойцов, за нами следует еще десятка два сочувствующих; не рискуя принять непосредственное участие в боевых действиях, они не прочь были насладиться плодами победы, если таковую дарует нам небо.
Не доходя до Чистых прудов, наш отряд рассредоточился, чтобы скрыто занять оборону в районе кинотеатра «Колизей». Мы же четверо, с удочками на плечах, двинулись к пруду. На скосах водоема – зеленая трава. Вода голубая, чистая, посередке, где рябь, то и дело короткие взбрызги – караси выпрыгивают из воды в погоне за мошкарой. Нигде не чувствуется приход лета так ясно и радостно, как близ воды.
На зеленом откосе, с удочками в руках, нежились под лучами нежаркого апрельского солнца чистопрудные рыболовы. Самое лучшее место для ловли было у разрушенных мостков. Там, под навесом липовых ветвей, в тенистой заводи, клевало особенно хорошо.
Мы перелезли через ограду и подошли к теплушке. Шесть или семь чистопрудных внимательно следили за поплавками, покуривая «Басму» и тихонько переругиваясь. Был среди них и наш знакомец Гулька. Рядом с ним стояло ведерко, где между черными запятыми пиявок плескался настоящий живой карась.
– А ну-ка подвинься, браток! – сказал Колька, разворачивая леску.
Гулька поднял голову. Он побледнел так, как только может побледнеть галчонок. Лицо его скривилось гримасой боли и страдания.
– Пусть себе ловит, бог с ним, – тихо сказал Борис.
Я взглянул на Павлика, тот потупил голову. Как всегда, все решил жест. Гулька как-то слабо, по-женски, замахнулся и хлопнул Колю по груди. Это было движением не столько злобы, сколько отчаяния. Коля равнодушно взглянул на Гульку, он принял его жест как простую помеху, словно сучок зацепился за одежду. Он поднял ногу – и драгоценная банка с пиявками и настоящим, еще живым карасем полетела в воду.
Чистопрудные смотали удочки.
Мы заняли их место. Сочувствующие перелезли через решетку, но все же не решались приблизиться к пруду. Наши лески описали сияющие дуги и ушли в воду, поплавки запрыгали на ряби. И все же ни наши друзья, ни наши враги не считали вопрос исчерпанным. Оглянувшись, я увидел, что чистопрудные собираются в подворотне ближайшего дома и словно ждут чего-то.
Я вдруг понял: надо хоть что-нибудь выловить, ну хотя бы жалкого карасишку, хотя бы пиявку. Мелкая рябь тревожила поплавки, поваживала лески, но мы не поддавались на обман. Мы ждали того короткого вздрога тонкого конца удилища, который единственно служит верным сигналом удачи. Но его-то и не было.
– Клюет! – закричал Колька.
Машинально я выдернул удилище, еще не поняв даже, что клюет у меня. На крючке висела большая черная пиявка, она медленно извивалась, тускло отсвечивая зеленым.
– Ох, и здорова!.. А жирна!.. – зазвенели вокруг нас голоса.
То, чего одни ждали с нетерпением и надеждой, а другие со страхом и злорадством, свершилось. Мы были окружены целой толпой наших ребят. Пиявка решила все. В какой-то миг весь берег усеялся рыболовами, замелькали удочки, сачки. И вот уже какие-то смельчаки отплывают в далекое странствие на старой, рассохшейся плоскодонке.
Свершилось!.. Мы нарочно прошествовали мимо подворотни, где сгрудились чистопрудные. Я нес свою удочку как знамя, на крючке дрожала, истекая чем-то мутным, черная жирная пиявка. На нее смотрели все девятинские, все златоустинские ребята, делегаты от Спасо-Глинищевского и Космодемияновского, на нее смотрели все мальчишки нашего района как на верный и прочный залог освобождения. Бессильные слезы лились из глаз чистопрудных, сгрудившихся в темной подворотне. Ведь я уносил не пиявку – я похитил их славу, силу и честь!..
Великая цель была достигнута без всякого кровопролития, чем были весьма довольны все, за исключением Кукурузы.
В скором времени мне пришлось на несколько лет расстаться с моими друзьями. Учреждение, в котором работала моя мать, перевели в Свердловск, и мы уехали из Москвы.
Вернулся я в тридцать шестом году, семнадцатилетним. Вернулся – и нашел пейзаж моего детства сильно изменившимся. Не стало больше Архангельского и Успенских переулков, на домах висели новенькие синие дощечки: «Телеграфный пер.», «Сверчков пер.», «Потаповский пер.». На месте пустыря с торчащими кое-где чахлыми, обглоданными дубками, носившими громкое название Абрикосовского сада, стояло большое кирпичное здание школы. Такое же здание поднималось на месте старой церкви, распространявшей запах ладана – запах бабушкиного сундука – по всему Армянскому переулку. Даже самый дом наш изменился, он стал выше на два этажа и сменил свой сиротский серый цвет на ярко-голубой. На дворе играли в «Чапаева» незнакомые мне ребята, и лишь приглядевшись к самому Василию Ивановичу, я обнаружил, что черты его мне знакомы. Это был брат одного из участников Чистопрудного похода, в те времена разъезжавший в коляске. Я остро почувствовал всю длительность своего отсутствия и испугался, что мои друзья не узнают меня, а я не узнаю моих друзей.
С сильно бьющимся сердцем направился я к Кольке. Я выбрал Кольку, потому что он был самым легким и отзывчивым, настоящий барометр дружеских отношений. На лестнице знакомо запахло кошками, я немного приободрился.
– Но пассаран! – таким восклицанием встретил меня Колька.
Я понял, чем сейчас живут мои друзья. Своим восклицанием Коля как бы открывал мне двери в свой новый мир и вместе с тем проверял меня: по-прежнему ли я с ними.
– Конечно, не пройдут, – ответил я. – Наши заняли Уэску, в Астурии дела тоже не плохи. А горняки подходят к центру Овиедо…
Колька с чувством пожал мне руку.
– Эти сволочи захватили Ирун, но, я уверен, наши не дадут им закрепиться.
Он подошел к висящей на стене огромной карте Испании, истыканной флажками.
– Я хорошо придумал, что надо делать. Если наши начнут наступление из Гвадалахары…
– Да не в Гвадалахаре дело! – раздался знакомый, но с непривычными басовыми нотками голос, и в комнату вошел очень вытянувшийся, с черным пробивающимся усом Павлик, а за ним менее изменившийся, только ставший вдвое больше, белобрысый, голубоглазый Борис…
До глубокой ночи засиделись мы у нашего друга. И хотя годы, внешность, повадки, интересы моих друзей стали иными, мы за один вечер наверстали все минувшие годы. Мы шли по одной дороге и потому так быстро вновь узнали друг друга. Дружба детей стала дружбой юношей.
Мать Кольки уже несколько раз кричала нам из другой комнаты, что пора расходиться, но мы, каждый раз лишь на минуту сбавив голос, продолжали нескончаемые разговоры.
Колька по молодости лет всерьез помышлял о том, как бы пробраться в Испанию и вступить в Интернациональную бригаду.
– Он познакомился с дочкой генерала Лукача Талочкой, – объяснил мне Борис. – Она обещала написать отцу, чтоб он вызвал Николая.
– Я бы не советовал Коле сейчас воевать, – серьезным видом заметил Павлик. – Он находится в положении Сирано де Бержерака, для которого всякая рана была бы смертельной.
– Почему?
– Потому, что он состоит из сплошного сердца.
Впервые на моей памяти Колька покраснел.
Мы расходились, когда над Москвой занялась заря. Переулки были пустынны и облиты розовым. Цвели липы, а казалось, что нежный медовый аромат источают стены домов. Глубоко, всей грудью вобрав воздух, Павел сказал:
– Я хотел бы стать солдатом до самой последней войны…
…Последующие годы мы виделись значительно реже, чем в пору детства. Мы уже не жили рядом, как прежде, учились в разных школах, потом институтах. Наши жизненные пути разошлись, у каждого появились свои интересы, свои надежды, а порой и тревоги, о которых не расскажешь даже самому близкому другу. Но это не значит, что ослабли связующие нас нити. Каждое более или менее значительное событие в жизни одного из нас как-то само собой собирало всех вместе. Так было после поступления моего и Павлика в Медицинский институт, вступления Бориса, а затем и Кольки в комсомол. Так было и после больших неудач, вроде провала Павлика в четвертый раз по анатомии, когда стало ясно, что ему не удержаться на медфаке; так было после провала моего первого сборника рассказов и после того, как Борис, работавший бригадиром, уступил первенство другой бригаде. Так было в месяцы суровой войны с Финляндией, когда Павлик должен был уйти на фронт с добровольческим лыжным батальоном московских студентов, но сломал ногу во время тренировки и не попал на фронт. Мы никогда не занимались соболезнованиями. Мы высмеивали пострадавшего, издевались над его неудачей, – и это действовало куда благотворнее, чем жалкие, расслабляющие слова утешения. Неудача сразу становилась маленькой и преходящей, впереди зрилась огромная, серьезная жизнь, на которую не падало никакой тени от коротких, нестрашных бед настоящего.
В последнее время перед Великой Отечественной войной мы виделись еще реже. Помню одну нашу встречу по случаю того, что Павлик, перешедший в Театральный институт, удостоился похвалы Леонидова. Благородный, добрый, необыкновенно сдержанный Павел с легким волнением, которое мы наблюдали у него впервые, рассказал, как, вонзив в него бледный пулевидный глаз, великий актер сказал: «Черт возьми, из вас, молодой человек, выйдет толк!..» Эта была редкая похвала в устах Леонидова, и мы поняли, что наш дорогой привычно-неудачливый Павлик обрел наконец точку приложения той упрямой душевной силы, которая вела его сквозь все неудачи, а нас заставляла верить в большую его судьбу.
В последний раз мы встретились 22 июня 1941 года. Мы знали, что это будет последняя наша встреча. Мы сошлись в верхнем зале кафе «Метрополь». На этот раз пили мы не воображаемое, а настоящее, хотя и очень плохое вино. В этот день в одном тонком журнале был опубликован мой первый рассказ. Появление его должно было стать для меня началом новой жизни. Да, в этот день началась новая жизнь, но не для одного меня и совсем не так, как мне мечталось. Отправляясь на свидание, я захватил с собой журнальчик, – во всем огромном мире было только три человека, которым сегодня еще был нужен этот жалкий, запоздавший на целое столетие рассказ.
Мы все знали, для чего собрались. Павлик опередил нас; мы это обнаружили, как только он снял старую фетровую шляпу с обвисшими полями. Странно маленькая, круглая, выбритая до синевы голова Павлика избавила нас от многих лишних слов. Он уезжал через три-четыре дня. Коле, только что окончившему десятилетку, предстояло идти на действительную службу; он уже прошел все комиссии и сейчас был озабочен лишь одним: в какой род войск проситься. Борис работал бригадиром на оборонном заводе и мобилизации не подлежал. Но его брат – командир пехотного полка – обещал похлопотать, чтобы Бориса отпустили с ним. Самое двусмысленное положение было у меня. По странной иронии судьбы былой зачинщик всех битв и стычек был… признан негодным к военной службе.
Но я знал, что все равно буду там же, где и мои друзья, знали это и они. Мы сидели, пили очень плохой портвейн, который казался нам столь же прекрасным, как старое бургонское наших детских лет. Улыбнувшись, маленький Колька встал.
– Налейте мне еще вина, я хочу сказать тост!.. Давайте так воевать, как будто мы все вместе. Ведь вместе мы были непобедимыми, – помните чистопрудных?
– И давайте не писать друг другу писем до конца войны, – сказал Борис.
– Почему?
– Нешто вы не помните, когда у нас кто-нибудь заболевал… ну, в общем, выбывал из строя… у остальных игра не клеилась?
Мы замолчали, тень вечности скользнула над нашим столом. У Бориса детски дрожали пухлые губы. Павел опустил голову, он мог многого добиться в жизни, но, беспощадный к себе, он не ждал пощады от судьбы.
Поздно ночью мы вышли из кафе. Война лишила город замкнутости, улицы превратила в дороги, дороги вели в ночь. В ночь ушли мои друзья. Но перед тем я в последний раз увидел их лица в отблеске электрического разряда, выбитого дугой какого-то заблудшего трамвая. В коротком призрачном сиянии, бледном и странном, как в рентгеновском кабинете, их лица предстали мне словно выбитыми на медали из какого-то несуществующего, холодного, нежного и легкого металла.
В Октябрьские дни я со студенческим ополчением шагал по Волоколамскому шоссе. В нагрудном кармане гимнастерки лежали ненужные теперь гражданские документы: паспорт, студенческий билет и свидетельство о негодности к военной службе…
Я надолго потерял из виду моих друзей. Уже после роспуска студенческого ополчения, когда я, все-таки оставшись в армии, был произведен в офицеры, до меня дошли смутные слухи, что Колька отправлен на один из северных фронтов. Он окончил полковую школу в звании младшего сержанта и получил назначение в лыжный ударный батальон.
Я возвращался на попутной машине из Селищева, военного городка аракчеевских времен, лежащего на берегу Волхова. Мы только что перебрались через реку, и наша полуторатонка, гремя разболтанными болтами, кашляя и задыхаясь, стала карабкаться по береговому откосу, когда навстречу нам вышли лыжники-автоматчики. Из-под круглых зеленых касок глядели усталые мальчишеские лица. Очень новые, с необмявшимися воротниками шинели, необстрелянное оружие за спиной, блестящие, как зеркало, шанцевые лопатки, не отрывшие ни одного окопчика, говорили о том, что эти автоматчики – молодые бойцы пополнения. Маршевый батальон не держал строя, и многие из автоматчиков ложились на снег для короткой передышки: кто – ничком, кто – свернувшись калачиком. Иные жадно, горстями, запихивали себе в рот пушистый сухой снег. Но были более выносливые или более упрямые. Согнувшись и не глядя по сторонам, они упорно шагали обочь дороги с лыжами на плече.
Промчалась штабная «эмка». Сзади нее, привязавшись ремнем к буферу, несся, присев на корточки, молодой лыжник. Вслед ему полетели веселые выкрики и шутки, забавная его выдумка как будто вернула бодрость уставшим паренькам. Они сдвигали на затылки глубокие каски, чтобы полюбоваться на своего лихого товарища.
Пронесясь мимо нас, боец поднял голову, и я узнал беспечное, нежное, с чуть монгольским разрезом глаз, красивое, дерзкое, дорогое лицо Кольки. Я что-то заорал и на ходу вывалился из кузова.
Штабная машина быстро удалялась к Волхову. Размахивая руками и крича во все горло, я бежал следом за ней. Коля приподнялся, – я чувствовал, он силится меня разглядеть, но расстояние между мной и машиной быстро увеличивалось. Лыжники провожали меня удивленными взглядами. Я выбежал на берег Волхова, когда машина уже подпрыгивала на досках моста.
Впереди лежал замерзший, в черных полыньях, Волхов. Правый берег тонул в сумерках, а наш как-то печально светился, словно по его откосам расстелили бледные ризы. Никогда не забыть мне щемящей тоски закатов Приволховья. Казалось, что солнце, исчерпав свою скудную, бедную силу, навсегда прощается с землей, медленно и блекло навек умирает день…
Резкий, гортанный крик команды заставил меня очнуться. Уже весь батальон собрался на краю обрыва, и вот первый автоматчик, словно пущенный из пращи, сорвался и понесся под откос, взметая снежную пыль! Задним второй, третий… Один за другим лыжники стрелой неслись к реке, в воздухе мелькали палки, синие колеи на снегу сплетались в сложный узор. Вот уже первый лыжник петляет между черными ямами полыней, и, настигая его, мчатся десятки других юных автоматчиков. И уже нет здесь усталых детей, – быстрые собранные в комок, устремленные вперед солдаты наступления. Противник был далеко, за ледяными валунами правого берега, за редким, как расползшийся шелк, иссеченным снарядами лесом, но мне казалось, что стремительное движение этих лыжников не кончится, пока они не достигнут сердца врага. И мне стало менее грустно при мысли о том, что Колька находится среди настоящих людей.