Текст книги "Знал, видел, разговаривал. Рассказы о писателях"
Автор книги: Юрий Помозов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
СЕМЬ ЦВЕТОВ РАДУГИ
Волжская набережная мало-помалу поднимается на крутояр и как бы возносит ввысь, в свежесть и сумрак вечернего неба, теплую земную желтизну пятиэтажного дома, похожего на пчелиные соты.
Из верхнего распахнутого окна легко, струйчато, как ручеек, льется прозрачная мелодия. В ней слышится младенчески радостное удивление перед миром. Но вот звуки прерываются, судорожно клокочут, будто светлый ревущий поток налетел на каменную преграду… Это добро схлестнулось со злом – между ними идет беспощадная борьба. И вдруг бурные звуки сменяются тихим, подавленным журчанием…
Когда взгрустнется Осипову, возьмет он полузабытую скрипку, и она рыдает в его руках, оплакивая печальную участь чувашской девушки.
– Бедная, бедная Нарспи[17]17
Нарспи – героиня одноименной поэмы классика чувашской литературы Константина Иванова.
[Закрыть], – вздыхают во дворе, под окнами, преданные слушатели, а кто постарше, тот, наверно, вспомнит и прошлые горести своей обездоленной родины…
* * *
По признанию Петра Николаевича, ему всегда везло на хорошие скрипки. Почти полвека назад на казанской толкучке он случайно купил скрипку итальянского мастера Амати.
Тогда он, сирота, жил в Казани у старшего брага Михаила, учителя, занимался в гимназии и одновременно в музыкальной школе по классу скрипки: видимо, от отца, гусляра, передалась ему страсть к музыке. А в 1917 году Петя Осипов, в стареньком мундирчике, с серебряной медалью в кармане, пошел наниматься в симфонический оркестр. Молодого скрипача назначили помощником концертмейстера. Начались концерты в красноармейских частях, гастроли по волжским городам…
* * *
У него мягкие, добрые руки – они с одинаковой бережностью могут прикасаться и к смычку, и к больному: ведь он к тому же еще и врач! Кандидат медицинских наук. Автор тридцати научных работ. Главный терапевт Чувашской Автономной Республики.
Уже будучи пенсионером, он вновь вернулся в клинику и возглавил кардиоревматологический центр Чувашии. Когда его спрашивают, почему же он, врач-педиатр, вдруг переключился на лечение заболеваний сердечно-сосудистой системы, он отвечает с улыбкой мудреца:
– Что ж тут удивительного! Теперь, в связи с возрастом, мне такие болезни стали ближе и понятнее.
Петру Николаевичу под семьдесят. На вид он медлителен, грузен, но вдруг вспышка быстрых движений – и степенная осанистость точно взорвана.
У него высокий покатый лоб мыслителя, сочный и бархатистый, без всякой надтреснутости, голос актера, эластичная гибкость рук музыканта, спокойно-пристальный, все понимающий, все вбирающий взгляд писателя – знатока души человеческой… Он широко, во все стороны, по-ломоносовски талантлив. И все же сердце его безраздельно отдано медицине. Но почему же?..
* * *
Приехал из Москвы сын, тоже врач, привез внучат, и бабушка Зина, чтобы унять шалунов, начинает неторопливый рассказ о их любимом дедушке:
– Когда-то он был такой же маленький, как и вы, только жил не здесь, в красивом городе, не в этих светлых комнатах, а в бедной чувашской деревушке Кудемары, в курной избе. На его глазах умерли от туберкулеза мать, сестра, брат. Недолго протянул и отец. Умирая, он сказал десятилетнему сыну: «Оставляю тебе пять червонцев да певучие гусли. Поезжай к старшему брату в Казань. И если поможет добрый бог Ырзем, ты поступишь в гимназию. Тебе надо учиться и стать врачом, чтоб спасти наш бедный народ от всяких болезней. Поклянись, что ты исполнишь мою последнюю волю». И сирота Петя дал слово стать врачом и спасать чувашей от вымирания.
* * *
В кабинете его, над полкой книг, висит старенькая, сумрачная фотография. На ней Петр Николаевич запечатлен в роли Никифора из спектакля «В лесах» по роману П. И. Мельникова-Печерского.
Удивительно цельная перевоплощенность молодости в суровое обличье престарелого старообрядца: мшистые брови, строгий вырез седой бороды на темном фоне кафтана. А сколько горделивой строптивости в прямой позе, в этой руке, судорожно прижатой к груди!
Казань памятна Осипову не только гимназией и музыкальной школой. Занимаясь на медицинском факультете университета, он по вечерам работал статистом в оперном театре. Тогда у него возникла мечта сыграть какую-нибудь комическую роль. И как же счастливо и быстро она исполнилась. В Казани, в вихре революции, рождается чувашский передвижной театр. С упоением играет Осипов свою первую роль в пьесе А. Н. Островского «Не так живи, как хочется» – в пьесе, которую он сам же и перевел на чувашский язык.
* * *
– А вы знаете, – признается Петр Николаевич, – я еще гимназистом написал пьесу «Соперники». Пьеса была подражательная. Зато какой звучный псевдоним я себе избрал: Эльгей. Это было имя легендарного чуваша-язычника, защитника всех угнетенных и обездоленных. В этом имени я видел символ возрождения родного народа и его культуры! В то крылатое, вихревое время меня на все хватало. Я ставил спектакли, сотрудничал в красноармейской газете «Голос бедноты», писал пьесу за пьесой, исполнял роли Подколесина, Митрофанушки, мольеровского Журдена, Миллера из шиллеровской драмы «Коварство и любовь». Даже, представьте, участвовал в съемках одного из первых чувашских фильмов «Черный столб». Но это уже позднее…
* * *
Нет, это не разбросанность дилетантской натуры, не стихийная увлеченность литературой и искусством, а естественная вспышка задавленных тяжелой жизнью талантов, которые расковала Великая Октябрьская революция!
Тонкий и страстный профессионализм неизменно сопутствовал Осипову во всех его начинаниях. Многоцветье его талантов подобно полыханью красок радуги. Оно такое же переливчатое и гармоничное. В течение семи лет он прямо из клиники отправлялся то в театр, где работал главным режиссером, то в музыкальное училище – как преподаватель класса скрипки. Недаром с тех пор в Чувашии говорят: «Театр и доктор Осипов стали родными братьями».
* * *
Доктор Осипов!.. Получив диплом, он вернулся в родной край. Перед ним стал вопрос: с чего начать?.. «Ну конечно же с санитарии быта, с гигиены жилищ и людей», – отвечал себе молодой врач. И он обследует тысячи людей и направляет свои силы на борьбу с причинами возникновения болезней, а сам живет в сыром помещении…
В 1931 году П. Н. Осипов сделал первое переливание крови у чувашей, вскоре создал клиническую лабораторию при больнице, написал диссертацию о патогенезе и терапии легочных заболеваний. Одним из первых в Чувашии он был удостоен звания заслуженного врача Российской Федерации. Три года работал министром здравоохранения Чувашии…
Да, он сдержал клятву, которую дал умирающему отцу. Тысячам людей он возвратил жизнь и здоровье. И люди отвечают ему признательной любовью.
* * *
Как-то Петр Николаевич разговорился со старенькой санитаркой в республиканской больнице, и вот какую памятную историю она рассказала:
– Написала мне внучка: «Приезжай, бабуся, в Калининград, соскучились мы по тебе». Вот я и подумала: а почему бы и не съездить в отпуск?.. Купила билет, села на самолет и, глянь, уже в Москве. На другой день – в Вильнюсе. Там говорят: придется подождать, погода нелетная. Ну, пошла я посмотреть город. Очень красивый город, не хуже наших Шубашкар[18]18
Шубашкары – прежнее название Чебоксар.
[Закрыть]. Иду, иду, да с любопытства-то и зашла в ресторан. А там люстры хрустальные, мебель резная, шторы шелковые. Вдруг подходит директор ресторана и спрашивает: чего, мол, тебе, бабушка нужно? «Ничего, – отвечаю, – не нужно, просто посмотреть зашла». – «А откуда ты сама?» – «Из Шубашкар». – «Это где, в Сибири?» Тут-то я и рассердилась. Ученый человек, по одежде видно, что ученый, а не знает Шубашкар на Волге! «А Шоршелы, – говорю, – слыхал, откуда родом космонавт Андриан Николаев?» – «Как же, как же, слыхал!» – «Ну так я тоже в Шоршелах родилась!» Только сказала, тут все меня окружили, за стол сажают, несут мне печенье, кофе. «Да у меня денег нет», – говорю им. «Это ничего, – отвечают, – ешь бесплатно, раз ты сваха из Шоршел».
Спустя полгода после этого рассказа старенькая санитарка смотрела себя в комедии П. Н. Осипова «Сваха из Шоршел».
* * *
Он подарил мне на прощание только что изданную на русском языке историческую драму «Айдар». Впоследствии она по просьбе чебоксарцев была вновь поставлена на сцене Чувашского государственного музыкально-драматического театра. Спектакли шли с большим успехом.
Как всякое подлинно национальное произведение, «Айдар» трудно поддавался переводу; даже опытные переводчики и те отступали перед задачей тонко передать своеобразный колорит народной жизни. Тогда Осипов решил сам заняться переводом собственной пьесы, и новая грань его радужного таланта засияла пленительно и свежо.
Врач и композитор, актер и режиссер, скрипач, драматург, переводчик!
Семь цветов радуги останутся гореть неугасимо на чувашском небе.
1966
БОГАТЫРЬ ИЗ ДЕРЕВНИ СЕРГЕЕВО
I
Так-то все счастливо складывалось! Накануне отъезда на Волгу, в края ярославские, костромские, прочитал я в одной центральной газете очерк о колхозном председателе Василии Андриановиче Старостине, который делами заправлял в местах, любезных сердцу А. Н. Островского, и урожай зерновых на тамошних кислых суглинистых почвах поднял с полутора – трех центнеров с гектара до десяти – двенадцати, а года через четыре вознамеривался удвоить, если не утроить производство зерна – именно производство, так как ко всему еще председатель был ученым, кандидатом химических наук и весьма толково применял на полях фосфоритную муку, известковые удобрения, дабы полностью нейтрализовать кислотность костромских почв.
Сообщал очерк и такие любопытные подробности о внешности председателя:
«Высок ростом, строен, лет под пятьдесят, открытый лоб, русая, аккуратно подстриженная борода. В лице что-то врубелевское, не от его демонов, а от облика самого художника. Глаза небольшие, бирюзовые, художнически зоркие. Синий берет, элегантный светло-серый костюм, галстук-бабочка».
А в конце своего очерка автор и вовсе ошеломлял читателя: колхозный-то председатель, оказывается, имел сердечную привязанность… к русскому народному стихосложению, изучал его развитие с древнейших времен до наших дней, больше того – перекладывал летописные повествования былинно-песенным ладобоем (терминология у Старостина своя) и даже выпустил в областном издательстве две книги – «Слово о Коловрате» и «Летучий корабль», а в журнале «Знамя» напечатал сказ на современную тему.
Затем восторженный и, похоже, ошеломленный журналист цитировал необычные стихи необычного колхозного председателя:
Горы, горы, висучие скалы!
Натолпилися вы, горы, на горы,
Навалилися камни на камни!
Ах, зачем вы, толпучие горы,
Натолпились вы и навалились,
Вознеслися кремнистой оградой,
Если ваша ограда не оградна?
Никого-то она не оградила,
Злое лихо она пропустила,
Лихоимное, лихое лихолетье!..
Само собой, после прочитанного очерка-гимна во мне вспыхнуло горячее и нетерпеливое желание повидать Василия Андриановича Старостина – председателя колхоза, ученого-химика, филолога и поэта. Ведь все мы, говоря словами Максима Горького, голодны по интересному человеку!
II
Из очерка я уже приблизительно знал, как разыскать В. А. Старостина. Требовалось сойти с парохода в Кинешме, переправиться в Заволжье, а оттуда автобусом или попутной машиной добраться по ухабистой дороге до отдаленного районного центра Островское и там уже наверняка уточнить местонахождение председателя колхоза «Русь Советская».
Но в автобусе я разговорился с пожилой колхозницей, узнал от нее, что тащиться мне в Островское не резон, а надобно сойти на полпути, в Ивашеве, затем лесами-перелесками, полями и заполицами выйти к деревеньке Сергеево, где и живет Василий Андрианович.
Женщина оказалась местной, ивашевской и к тому же словоохотливой.
– Беспокоен, дюже беспокоен наш Андрианыч, – рассказала она. – И все-то он носится по району, по области. То удобрения добывает, то машину какую привезет, то насчет семян старается. Опять же с народом хорошо, правильно себя поставил. Бывало-то, какие слова в правлении слышишь? Все больше эти… невыносимые. А у нашего-то председателя к народу слово мило, приветливо, дружелюбно. Не хочешь, да сделаешь, а то тебе же стыдно, непереносно будет.
От Ивашева, людного села с сельсоветом, с правлением колхоза, я, по совету пожилой женщины, направился полевой тропкой, вдоль свежетесаных столбов, к деревне Сергеево.
Уже завечерело, запрохладило. Взыгравший ветерок силился растолкать тесные стебли озимой пшеницы – и не мог: такая удалая, в рост человека, вымахнула она, хотя стояла только середина июня! Я шел, словно бы купаясь в изумрудно-зеленом разливе, и лишь на плешистых взгорках как бы выныривал, чтобы глотнуть свежего ветра и окинуть широким взглядом все это русское приволье с островками сосново-еловых лесов, с косяками овсяных полей, со строгими квадратами сеяных, каких-то неведомых сине-лиловых трав, с этой золотистой голубизной предзакатного неба, где еще белели ясно, по-дневному, не подожженные заревом реденькие, плоско вытянутые облачка, похожие на легкие мазки белилами…
Наконец, перейдя овраг, я увидел пять изб, стоявших вразброс среди старых лохматых лип, берез и вязов, точно заблудились они. У крайней огорожи копошилась согбенная старушка в темном платке, в сборчатой, до земли, юбке – тщилась стянуть с сукастого прясла какую-то выстиранную и просушенную тряпицу. Я помог ей, спросил:
– Что это за хутор, бабушка?.. Далеко ли до деревни Сергеево?
– Да это и есть Сергеево, – прошамкала старушка и глянула на меня с тусклой печальной укоризной.
– А где же тут живет председатель?
– Али не видишь?.. Эвон дом-новина выпередился! Там, смекай, и обретается Андрианыч. А без него-то всего три избы стояло… Не житье – сиротство.
– Почему же ваш председатель в глушь забрался? В Ивашеве, чай, веселее.
– А есть у него замыслица: сызнова заселить нашу деревню, всех воротить, кто в убёг пустился от прежних невзгодин. И вот первый у нас отстроился Андрианыч и всем прочим знак подает.
На мой вопрос, дома ли председатель, старушка ответила:
– Дома, дома! Только что из Костромы-матушки воротился. Дюже сердитый. Да ты, ежели не по службе приехал, не робей. Простым гостям он завсегда рад-радешенек.
Сознание, что я приехал «не по службе», а сам по себе, приободрило меня, поэтому я и на крыльцо поднялся, и в дверь постучал без всякой робости, полный лишь одного спокойного ожидания, что вот сейчас появится тот самый человек, которого столь восторженно описал столичный журналист.
Дверь распахнулась – и я действительно увидел как будто того самого высокого и стройного, лет под пятьдесят, человека с открытым лицом, с русой аккуратной бородой, с небольшими и зоркими глазами. Но в то же время он был «тот» и «не тот». Стан его отличался полнотой, живот круглился, врезаясь в ремень высоко подтянутых брюк, так что признать Василия Андриановича стройным можно было с натяжкой, – скорее всего, к нему подходили другие определения: плотный, осанистый. Лоб, правда, был открытым и ясным, даже с какой-то особенно умной крутизной у висков, но эта просторная открытость создавалась благодаря сильным залысинам. Нуждалась в более точном определении и «аккуратная русая борода», – во-первых, потому, что она была жидковата и пробита изрядной проседью, а во-вторых, из-за своего расчеса на обе стороны, который должен был придавать нечто древнерусское лицу, однако ж не придавал: лицо, круглое и здоровое, явно не нуждалось в таком нарочито строгом обрамлении. Что же касается глаз, то они казались небольшими благодаря постоянному, напряженно-зоркому прищуру и вполне могли сойти за бирюзовые; но вот я назвался – и глаза Василия Андриановича приветливо вспыхнули, округлились и стали именно теми обыкновенными серо-голубоватыми глазами, какими одаривает человека наш сумрачный север.
В общем, заезжий журналист несколько приукрасил Старостина, к тому же теперь на нем не было ни синего берета, ни элегантного костюма стального цвета и галстука-бабочки, а стоял он передо мной по-домашнему опрощенный: в черной рубашке с закатанными рукавами, в коротковатых брюках, в матерчатых шлепанцах на босу ногу. Но вместе с тем от его коренастой фигуры, от всего крестьянского облика веяло сдержанной мощью дуба, чем-то устойчиво-русским, скрытым до поры до времени, но в нужный час готовым вспыхнуть и озарить всех умом и силой.
– Да что ж это мы стоим? – спохватился Василий Андрианович. – Проходите, дорогим гостем будете!
Я миновал довольно-таки мрачноватую прихожую и очутился в огромной, во весь дом, комнате с голыми тесовыми стенами в вытопившейся кое-где смолке-живице, с раздольным столом посередине, на котором среди бумаг, похожих на покойно улегшийся, напластанный снег, резко чернела пишущая машинка, но почему-то ничего больше не заметил, не запомнил, хотя в комнате наверняка находился и диван, и какой-нибудь книжный шкаф.
– Вы, наверно, проголодались в дороге, – проговорил Василий Андрианович. – Сейчас мы с вами парного молочка выпьем да побеседуем не второпях…
Беседа у нас «состоялась». Она была настолько увлекательной и так в ней вдруг сказался весь глубоко русский, самобытный характер Старостина, что я постараюсь передать ее по возможности точно и без всяких умолчаний, казалось бы неизбежных при полной откровенности; постараюсь сохранить и необычный речестрой собеседника.
III
– Я слышал, вы, Василий Андрианович, только из Костромы вернулись… Должно быть, с очередного совещания?
– Угадали! Был в область вызван для накачиванья; был от дела, от колхоза отвлечен, оторван. Совещание – не дело, а безделица, заседание – не работа, а болтовня, коллективные накачки – вредная нервотрепка. А происходит она от недоверия к работникам. Накачками ленивого не исправишь, а ретивому только крылья подсечешь. Я – враг заседательщины, ненавижу прозаседавшихся.
– Но ведь есть и полезные заседания! Нельзя недооценивать их воспитательной роли.
– Все зависит от того, кто воспитывает и как воспитывает. Если воспитывает дурак, я умнее не стану; если накачивает и нагоняет страху страхогон, он угнетает мой дух и отобьет охоту к работе, но воли моей не переломит.
– Вы очень взволнованы, Василий Андрианович. Видно, здорово насолили вам.
– Недостатка в пересолке нет: солят и пересаливают, а от соли, от пересолов тех иной раз жизнь немила. Народная мудрая пословица говорит: «Глаза – мера, а душа – вера, а совесть – порука». У меня есть глаза, чтобы смерить свои дела и возможности; у меня есть душа, чтобы верить в свое дело, в свои силы, в народ, с которым я работаю; у меня есть совесть, а значит, и порука: я сделаю все, во что верю, я выдам все по выбранной мере.
– А если глаза ваши ошиблись и вера ваша ложная? Должен же кто-то выправить ошибку, подсказать истину?
– В том-то вся и беда, Юрий Фомич, что исправителей тех много, подсказателей тьма-тьмущая, выправителей и указчиков не сочтешь. Да беда, что все они вверх, в небеса, глядят, а земли не видят. А я на земле живу, в землю гляжу, землю возрождаю и по земле меру определяю. И вот моя земная мера резко расходится с небесной, той, на которую меня указчики тянут. У них, у подсказчиков, есть и душа, а в ней есть и вера, да не в народ, а в указанье свыше… А насчет совести… Я сильно сомневаюсь, что у них есть совесть: она у них подменена страхом – страхом опять же перед указаньем свыше. Они и на меня страх нагоняют, а нагоняями совесть во мне убивают. А без совести, с одним страхом в душе – что председателям делать? Заливать в глотки побольше водки! Вот у пьяного совесть и совсем потухнет, а страх обратится в наглость.
– Значит вы, Василий Андрианович, считаете, что на совещаниях совесть не воспитывается. Ну а стыд? Это ведь тоже нравственное начало.
– Верю, нравственное! Но только тогда, когда это нравственное начало, этот стыд порожден моей совестью. Только такой мой стыд – великая нравственная сила. Ведь «людской стыд – смех, а свой стыд – смерть!» – поучали наши отцы, деды и прадеды, а нам ту науку отецкую-прадедовскую не забывать. Не привитый, не втолкованный, а свой внутренний стыд, лишь свой стыд – смерть. И этот стыд заставлял древнерусского человека заменять любую, самую сильную клятву восклицанием: «Да будет мне стыдно!» Но если стыд порожден не внутренней совестью, а возбуждается накачиваньем-проработкой, тогда пристыженник укоры-покоры выслушивает, а про себя бессовестно твердит: «Стыд – не дым, глаза не выест».
– Тогда ответьте, Василий Андрианович: что заставило вас, специалиста, вроде бы далекого от сельского хозяйства, променять спокойную научную и преподавательскую работу на суматошную председательскую жизнь?
– На суматошную?.. Нет, не на суматошную, а на роковую: колхозная председательская деятельность – не суматоха, а битва с роком. Перед колхозным председателем часто бывают три пути, и все они бедственны. Председатель – как сказочный богатырь на росстани: направо поедешь – от пьянства погибнешь, налево – в тюрьму угодишь, а прямо – надорвешься и погибнешь от разрыва сердца или кровоизлияния в мозгу. В сказке ложные витязи гибнут, а настоящие богатыри побеждают рок и, как, например, Илья Муромец, одолевают погибель на любой из дорог. Так и колхозный председатель: он должен быть рокоборцем и победить погибель на любой из дорог.
– Тем более основателен мой вопрос, Василий Андрианович: что заставило вас вступить на такой, как вы утверждаете, роковой путь?
– Знаете, этот путь показался мне самым привлекательным в жизни! Захотелось испытать себя и узнать: способен ли ты блаженствовать роковым блаженством?
– А разве есть такое?
– Конечно! Оно, роковое блаженство, открыто русским поэтом Тютчевым:
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые:
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
Он их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был,
И заживо, как небожитель,
Из чаши их бессмертье пил!
– Здорово! Значит, вы пришли в колхоз блаженствовать и пить из чаши небожителей бессмертие?
– Верно, Юрий Фомич. Только не из чаши небожителей я пью бессмертие, а из колхозной чаши.
– Ну и как, сладка она, Василий Андрианович?
– Да не сладка – горька колхозная чаша! Иной раз это колхозное роковое блаженство такую тоску нагонит, что места не находишь, и душа застонет:
В серой стыни
Загрустили
Верески
От осенней
Облыселой
От тоски.
Ветродуина сечет-сечет дождем!
Где ты, ветер, где ты, враг, зарожден?
Ах, надсадный
Листопадный
Перепляс
До листочка
Кусточки
Отряс!
Ах, грусть
Облетелина
Всю Русь
Заметелила!
Позасыпала слезливой мелкотой,
Ослепила дни унылой слепотой,
Пораскинула печаль
По плечам,
Распустила
Сухоту
По животу!
Неужели до печалины
Мы навеки припечалены?
Ах ты бей, друг, мороку с носка!
Провались ты сквозь землю, тоска!
– Чувствую сладость вашей колхозной чаши… Вот из такой-то чаши вы и пьете бессмертие или вечность.
– Ну не вечность, а хоть лет так на тысячу бессмертие заработать бы делами своими!
– Оставить след на земле?
– Нет, не след. Не хочу следить, чтоб потом хозяйки бранились: ишь, наследил-де, и не прочистишь! Хочу себе светлое бессмертие заработать трудом своим. Ведь
В тихий час
В блеске ясного дня
С неба звездочка упала на меня.
Ты откудова взялась
В эту ясь?
Через солнце,
Как в оконце,
Прорвалась?
Ну что ж, я и рад,
Как горят,
Как горят во мне огни
В эти дни.
Загорелися от звездочки они.
Вы горите триста лет, мои огни!
– Василий Андрианович, вы противоречите себе: только что замахивались на тысячу лет бессмертья, а теперь вдруг запели про триста.
– Юрий Фомич, я человек скромный: мне и трехсот хватит за глаза. А насчет тысячи… То был замах по запальчивости!
– Итак, вы блаженствуете роковым блаженством и пьете бессмертие из колхозной чаши. А как же ваши прежние увлечения химией, физикой? Забыты?
– С какой стати мне их забывать? Науки помогают мне жить по русскому народному завету – его завещали нам отцы и деды пословицей: «Сей добро, посыпай добром, жни добро, оделяй добром!» Химия, к слову, помогает мне возрождать истощенную землю и там, где росли три тощих колоса, выращивать пять тучных. Физика питает мои расчеты и мои идеи по борьбе с засухой, излишним увлажнением и помогает обосновать выкладки по улучшению земного климата.
– Василий Андрианович, у вас так много обязанностей, увлечений, забот… Когда вы успеваете отдыхать?
– Юрий Фомич, моя жизнь – сплошенно один отдых: от колхоза я отдыхаю на стихах, от стихов отдыхаю на физико-химических расчетах, от физики и химии я отдыхаю на разработке науки о русском народном стихе. Видите, сколько отдыху!
– И неужели никогда, Василий Андрианович, не тоскуете вы по городу, по городскому духу?
– В город мне пути не заборонены: еду когда хочу, если дела того требуют, хоть в Москву, хоть в Ленинград, хоть в Кострому. А уют?.. Мне простор нужен, а не уют! Это улитки ползут в уют, а я не улитка.
– …Но мы немножко уклонились в сторону. Среди ваших многочисленных «отдыхов» вы упомянули про русский народный стих. Если это не секрет, то не могли бы вы посвятить меня и в эту область ваших увлечений… Я чувствую, что вопрос мой дилетантский и поверхностный, однако… Я бы хотел…
– Охотно, Юрий Фомич, иду вам навстречу. Подошли вы потихоньку, заговорили помаленьку, приступили к делу неторопко, даже робко, а к откровенности моей тропиночку проложили надежно… Я – весь ваш! Но сразу оговорюсь: изложить мою науку о народном стихе в беседе невозможно, а рассказать, как я попал в это дело, могу. В Витебском педагогическом институте…
– Там вы заведовали кафедрой?
– Да, кафедрой химии… Там же я и подружился с Федором Лукичем Лесиком, селекционером. Удалось ему вывести необыкновенную пшеницу. И высеял он ее для размножения. И нагрянула война. И пал Витебск, а фашисты-кромешники вытоптали у Лесика посевы, а сам Лесик был на фронте, как и я. На тихом Дону, в бурные дни боев за Воронеж летом сорок второго, вспоминал я про друга своего Лесика, про пшеницу его, про посевы. «Посевы, конечно, погибли», – думал я. И вдруг зазвенела песня в душе: «А не погибли!» Песня-желание, песня-мечта о богатырском колосе. И напела она мне: да, в плену у врага этот колос, но растет он, и укореняется, и силу набирает, силу-погибель врагу! И увидели они, и звериным нюхом учуяли захватчики, что в этом колосочке таится, и укореняется, и силой наполняется пагуба-смерть для них. И замыслили злодеяне искоренить-истребить русский богатырский колос. И принялись! С корнем рвут его, а вырвать не могут. Саблями, кинжалами режут-секут-рубят его, а ничего им не удается. Огнем жгут ненавистники, взрывами подрывают, а ни огонь не пожигает, ни взрывы не подрывают богатырский колос.
– И так возник образ?
– Да такой вот образ в душе засветился, в песню запросился. А ритма для песни найти не могу, а ладного боя не сыщется. Перебрал всякие, известные. Долго рассказывать, Юрий Фомич, о путях-дорогах, о плутаниях и поисках моих, но привели они меня к народному русскому стиху. А он теории не имеет, а о нем науки нет, такой, чтоб учила она, как писать-сочинять русским стихом. Объяснителей, толкователей много среди ученых находится: толкуют-объясняют русский народный стих, а научить поэта спеть под него никто не умеет. Я и наберись храбрости, да и возьмись подвести под русский стих ритм, под ладный бой, ладобой, обучательную основу, чтобы можно было по ней научиться русским звонким ладобоем песни петь-составлять. Мои стихи и мои книги «Слово о Коловрате» и «Летучий корабль» – все это практика в русском народном стихе, в разных ритмах, в разных ладобоях. Практика моя стихотворная в ход пошла, а теории пока не везет: присяжные ученые против, в печать не пускают. Ну, эту беду я водой разведу, а ладобойную теорию свою в печать проведу. Излагать свою науку о стихе сейчас перед вами нет возможности, а вот про следствие одно любопытное я вам поведаю. Из моей теории русского стиха вытекает, что стих этот обладает удивительным единством. Так, например, былинный стих по ладобою неотличим от частушечного плясового стиха. В этом вы и сами убедитесь. Вот стихи из былины:
Как повышла, повышла, повыбежала,
Выбегала, вылетала матка Волга-река.
А вот частушка-поплясушка:
Эх ты, теща моя неполюбленная,
Три аршина рубашина неподрубленная!
Видите: слог в слог, лад в лад былинные стихи совпадают с частушечными. И подобных примеров я привел бы вам тысячи. Ритм-ладобой один: что в частушках, что в былинах. Вот почему я в свою новую книгу «Илья Муромец» ввел частушки, а они не заметны, так как влились естественно своим ладобоем в былинный ладобой… Я вам не наскучил?
– Что вы, Василий Андрианович! Напротив, я с великим удовольствием слушаю вас. Это я могу надоесть своими вопросами. И к сожалению, они еще не исчерпаны… Я наслышан и начитан о том, что дела в вашем колхозе идут на лад. Знаю, что вы теперь получаете отличные для костромских земель урожаи. Но вот один, быть может, не совсем скромный вопрос: что вы больше любите – землю или поэзию?
– Земля питает тело, а песня – душу. Но одно от другого отделить нельзя. А что важнее – сказать не могу. А что люблю больше – и этого высказать невозможно. От нелюбви к земле земля выродилась. А на вырожденной земле растут чертополохи. Разум требует одинаковой любви и к земле, и к песне. Я следую веленьям разума!
– И еще вопрос. Откуда у вас в стихах и даже в разговоре такой сочный, образный, меткий язык?
– От матери, от отца, а не от захожего молодца. Да еще от земляков из родной вятской деревни Клюжино, от клюжинцев, да от пословиц, загадок, частушек, да от песен, да от былин, да от сказов русских, да из колхозной чаши пью его также!
– Понятно! Источник, оказывается, необъятен. Испив его, можно, пожалуй, и за роман взяться.
– Юрий Фомич, ты вроде бы тихоня, а с горочки на саночках подъезжать ко мне ловок и мастеровит. Заставил меня перед собой вывернуться наизнанку, раскрыть всю душу, показать заветное. Ну что мне с вами делать? Снявши голову, по волосам не плачут, а мне перед вами и тут не таиться. Признаюсь: имею склонность к прозе. Скажу больше: все мои занятия стихами, сказами и сказками, былинами, все это – только учеба, только подготовка к большой прозе, к летописи нашей жизни, и прежде всего к колхозной летописи. И эту летопись я начал под названием «Корень жизни». Но потом заметил, что название подзатаскано, и теперь оно другое: «Победа над камнем». В романе-летописи будет рассказано о победе над камнем, то есть о победе над неурожаицей в нашем колхозе.








