355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Черниченко » Хлеб » Текст книги (страница 23)
Хлеб
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:45

Текст книги "Хлеб"


Автор книги: Юрий Черниченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 42 страниц)

Если за последние пятнадцать лет пришли в запустение тылы степного лесоводства и распашкой легких почв созданы очаги эрозии, то ведь и создано самое главное: экономическая выгодность охраны плодородия. Рост урожайности и колхозный достаток находятся в прямой и здравой зависимости. Ветер поразил теперь уже богатые районы – и денежно, и людно, и машинно богатые.

Все взялось из чернозема. В каждой «силе» трактора, в каждом метре асфальтовых трасс, в каждом кирпиче колхозного дома – частица взятого у почвы плодородия. Комплекс охраны почв – не капиталовложение, а возвращение долга земле. Согласно постановлению, создание полезащитных полос, облесение оврагов, строительство прудов и лиманов принимается на счет государственного бюджета, но иждивенчества южные колхозы-миллионеры не должны, не могут допустить. И темп осуществления плана 1967 года (а основательностью разработки он не уступит никаким документам прошлого, не говоря уже о том, что это постановление во всех деталях абсолютно выполнимо), и добротность исполнения будут зависеть от того, какие силы и средства сами хозяйства вложат в оборону от стихий. Ураганы минувшей зимы вполне можно счесть за последнее предупреждение: кого и они не убедили, тот убеждаться просто не способен. «Считать борьбу с ветровой и водной эрозией почв одной из важнейших государственных задач…» – так заявили Центральный Комитет партии и Советское правительство, тут полный учет опасности. Дискутировать некогда – время гасить пожар.


* * *

В прошлом году на одном сортоучастке Кубани получен урожай пшеницы в 87 центнеров с гектара. Еще отцы такой – более чем пятисотпудовый – урожай не смогли бы себе вообразить. Но задача Тимирязева об удвоении колосьев полностью неразрешима потому, что для каждого поколения предстает новой: удваивать надо достигнутое. Карл Маркс отказывал производительности почв в какой-либо границе, потому что при рациональной системе хозяйства «она будет повышаться из года в год в течение неограниченного периода времени, пока не достигнет высоты, о которой мы сейчас едва можем составить представление».

Наш черноземный Юг, алмаз в степном венце Земли, был и остается краем, где стране надлежит учиться земледелию – вечной науке об удвоении колосьев. Такие края создаются природой и достаются народу раз. Надо, чтоб – навсегда.

Люди сами себе ставят памятники. Графф посадил дубы, Докучаев оставил план. Кириченко создал озимую твердую. Общим же памятником ныне живущему поколению может стать обновленный колос Юга – полновесный, литой, годный хоть в хлеб, хоть в герб, достойный зависти мира и уважения потомков.

Май 1969 г

ЯРОВОЙ КЛИН

I

Отправляясь добыть для страны хлеб, мы, целинники, первой ценностью великой степи считали ковыли, нераспаханные земли.

В действительности же (лет через десять пришлось в этом убедиться) самым ценным в степи были степняки. Их тут обитало, на удивление нам, много. Откуда они взялись?

С 1906 по 1916 год сюда из западных губерний переселилось 3 078 882 человека. Доля закрепившихся была высокой: 82 на сотню. До того, с 1896 по 1905 год, на зауральские земли перебралось 1 075 932 человека, прижилось восемьдесят процентов.

Что переселенцев оказалось именно столько, а не на одного меньше, виноват дед Тримайло. Что он сделал, кто он и откуда?

Но сначала о Кулундинской степи 1955 года.

Меня подселили к Чепурновым, «хохлам», то есть потомкам столыпинских переселенцев (к национальности этот кулундинский термин отношения не имеет, мои хозяева были воронежцы). А вообще-то село Благовещенка было кержацкое, здесь властвовали роды Гамаюновых, Тиняковых, Прудниковых, людей несуетных, с чем-то тартаренским в крови – их охота сводилась к хвастовству ружьями, превыше всего ценилось мастерство сельской байки. Они пасли волчицу, ежегодно сдавая волчат, а Ларион Герасимович, кулундинский родич провансальского героя, только входил в славу. Соседнее Родино, действительно украинское, звало Благовещенку «Бесштанкой», и, кажется, не за былые баштаны, как объясняли кержаки, а за уровень жизни. Кержацкое остроумие, не напрягаясь, лишь перечисляло в ответ подлинные родинские фамилии: Нетудыха-та, Заика, Блоха, Зануда…

Мы, «целинщики», третий людской слой, вызывали у кержаков и «хохлов» что угодно – этнографический интерес, сочувствие, желание поставить нас на место, – только не аборигенную покорность, не восторг, что их открыли. Нас считали временными. Но и мы видели на всем укладе степняков печать

неосновательности, неохоты тратить силы на что-либо капитальное, долговечное, будь то сад, пруд или дорога. Сибирь школьных представлений с домами из кряжистых сосен, с окладистыми бородами великанов, тройками и шанежками не имела ничего общего с теми поселками (сотня-полторы глинобитных пластинок без оград, кизячный дым, теленок за печью, лавка сельпо и школа на два класса), что стояли по берегам Кулунды и Кучука. Дети тут частенько не знали вкуса яблока, хотя не только яблони – вишни и сливы тут вырастают. Бездорожье весной и осенью, в главные для хлеба сезоны, царило дикое: две машины длиннющим тросом перетаскивали через лог третью, а по сторонам ждали такой же переправы десятки грузовиков…

Эта временность была тем более странной, что степь то и дело напоминала о солидной своей истории. Названия пыльных безлесных сел – Сереброполь, Златополь, Райгород – выдавали старания столыпинского переселенческого ведомства завлечь в степь мужика, а бессчетные Полтавки, Новороссийки, Курски, обозначая места исхода, подтверждали, что старания напрасными не были. Родинцы переписывались со знаменитым кулундинским партизаном Яковом Васильевичем Жестовским. Он основал в Покрове коммуну «Свобода» и в 1921 году ездил в Кремль к Ленину, привез подарок Ильича – трактор, трофейный «Рустон-Проктор». Лучшими комбайнерами степи при нас, как и в доцелинное время, оставались всесоюзно известные Пятница, Чабанов и Добшик.

Целина была счастьем моего поколения, делом, на котором «старому помолодеть, а молодому чести добыть», и добрая воля, какую проявил целинник, явилась отзвуком на то благое, вешнее, что отличало в середине пятидесятых годов общественную жизнь страны. В две первых зимы на восток уехало больше семисот тысяч человек. Новые совхозы, первые колышки, палатки, вагончики, костры – все это было и никогда не порастет быльем.

Но большое видится на расстоянии. Ничьим открытием целина нс была.

У Иртыша, Оби, Ишима лежала земля отчич и дедич, степная вотчина народа, хранился национальный земельный запас, какой не был растрачен по самым разным причинам, только не по неведению. Суть состояла не в открытии, а в направлении вложений, в том, чтобы как можно меньше затратить и как можно быстрей и больше взять. Распашка всех пригодных к засеву земель была предопределена самим развитием нашего земледелия в сторону сухой степи, и пустые к 1954 году амбары лишь ускорили то, что произошло бы чуть позже. Целинники сделали много, но большущая заслуга в запашке оставшихся ковылей принадлежала тем миллионам былых курян, воронежцев, полтавцев, пензяков, тамбовцев, какие уже родились тут и составили самый мощный людской пласт.

Пласт был мощен настолько, что программа освоения под пшеницу 20–25 миллионов гектаров в Казахстане и Сибири, предложенная летом 1930 года на XVI съезде партии Я. А. Яковлевым, намечала обойтись «без большого доселения», техническим вооружением коренных степняков: «Каждую человеческую силу использовать по крайней мере в 15 раз продуктивнее, чем это делается сейчас». Был предложен испытанный Канадой тип хозяйства («вся территория должна разбиваться на посевные участки дорогами, идущими с севера на юг и с запада на восток», «один человек должен обслуживать 200 гектаров»), была проявлена и трезвость подхода, окрашенная, впрочем, приметами времени. Решать задачу предполагалось «с минимумом людей и животных, чтобы не быть вынужденным держать здесь большие запасы на случай неурожая». «Против неурожая, – говорилось на партийном съезде, – в засушливой полосе гарантий пока не может быть никаких. Гарантии должны быть не против неурожаев, а против голодовки».

Война убавила людской потенциал – дорого обошлись степи Волоколамск, Курская дуга и Зееловские высоты, техника же стала неизмеримо мощней. За два начальных года было поднято и доброе, и то худое (пески, взлобья, гривы), что вскоре породило эрозионную драму целины. Но край остался зоной рискованного земледелия.

Без надежды нельзя ни сеять, ни жать. Привыкнуть к неурожаю нельзя. «Хлеб горит – вроде твой дом горит, а ты только смотришь», – говорит Федор Васильевич Чабанов, патриарх кулундинских комбайнеров. Пожары – нигде не система. Но в полях Кулунды семь из каждых десяти лет – засушливые.

Лютая засуха 1955 года ошеломила целинников. Еще не было тех причин оттока, что скопом порождали его в сухие 1962, 1963, 1965, 1969 годы, и начальное бегство людей из первых эшелонов, можно настаивать, вызывалось именно психологическим ударом, крушением надежд. Кулунда обманула!

Но – к делу Тримайло. Он не помышлял об отъезде. Никакой другой земли он не знал. Он был сторожем Кулундинского райкома и пускал меня ночевать на диване отдела пропаганды. Был он уже по-стариковски мелочен, весь погружен в свару со снохой, но начинал вспоминать – и оборачивался азартным, сообразительным и удачливым хозяином. Любой его сюжет кончался тем, что «стали богатеть». Разбогатеть раз и навсегда, очевидно, не удалось, но старик был горд жизненной удачей: переселились, уцелели, хлебом засыпались и даже – стали богатеть…

Приехали они с Полтавщины «за год до дороги» (видимо, в девяносто шестом году) – теплушкой до Тюмени и пароходом до города Камня. Их отправили заселять Родино. У отца с матерью было три десятины, а детей – семеро. Свой пай отец продать не мог, а отдал брату: тот клялся, что деньги перешлет.

В Родине им дали бесплатно по двенадцать десятин на душу, вышло больше сотни – помещики! Бросали жребий – где кому достанется. Иному выпало верст за двадцать от села, тому пришлось копать «у степу» колодец, строить пластянку и все лето там жить, кому-то – близко от дома. Тримайлам досталось на середке. У них был деревянный плуг, в первый год сеяли долго – белотурку сеяли, просо, «соняшники», все, что надо. Пахали своими бычками – рассказ о них всегда воодушевлял деда.

Отец узнал, что в Волчихе под бором продаются быки – пять пар, а просят сто двадцать пять рублей. Сотня у них была («тоже ж давали подъемные»), а о пятой паре условились: не отдадут к троице – отрабатывать до покрова. Бычки после зимы – кожа да кости, напасешь, опростаются, и снова паси. Четыре пары были в работе, а одна гуляла, отъелась, ее и продали прасолу-москвичу за целых шестьдесят рублей! Долг уплатили, женили старшего брата, стали богатеть.

Отец задумал ветряную мельницу, уже и камни привез, но не хватало на железо. Полтавский брат денег не высылал, пришлось опять взять в долг, достроили. С годами завели сакковский плуг и «пукарь» (буккер, многолемешный плужок-сеялку). В хороший год пшеницу в Родине продать было некому, возили в Камень, белотурка шла по рублю пуд. Коров стали держать – под запашкой ведь было мало, жили на перелогах. В Родине открылась молоканка с сепаратором, спрос на масло был большой, и скотину продавать было выгодно – прасолы-москвичи скупали на откорм.

Засух, падежа, иных напастей в одиссее деда не содержалось, прошлое окрашивал интенсивный розовый цвет, но методичность, с какой они снова и снова начинали «богатеть», выдавала выносливость и терпение, отпущенные только мужику.

В романтики-первопроходцы старый Тримайло никак не годился, ехать «за туманом и за запахом тайги» совершенно не был способен, и все же я записал кое-что из его ночных рассказов. Много позже, восстанавливая для себя в библиотеках картину заселения Сибири, я убедился, что и надел, какой в Полтавщине нельзя было продать, и москвич-прасол, и дешевизна пшеницы, и молоканка с сепаратором – каждый элемент дедовой хозяйственной биографии имел серьезный, всесибирский смысл. Дед говорил «по делу», и я пожалел, что толком расспросить кулундинца уже поздно.

Степь была заселена благодаря Великой Сибирской дороге и революции 1905 года.

С полулегендарной поры, когда Ермак разбил Кучума и граница «всея Великия и Малыя и Белыя» со сказочной быстротой передвинулась от Урала до Чукотки, возникает двуединая роль Сибири при державе извечного рабства: Сибирь устрашает, но и освобождает. Возникает вольная земля, «страна Муравия», исконная крестьянская мечта обретает географическую реальность.

Пройдена она добровольцем-казаком, да и первым поселенцем был «выкликанец», доброволец. При Федоре Иоанновиче за Урал «на житье» уходит наш «Мэйфлауэр» – первая партия землепашцев. Причем если от них требовали солидного оснащения («а у всякого человека было бы по три мерина добрых, да по три коровы, да по две козы, да по три свиньи, да по пять овец, да по двое гусей, да по пятеру кур, да на год хлеба, да соха со всем для пашни»), то и казна «на подмогу им» выдавала по 25 рублей – громадную для шестнадцатого века сумму.

Сибирь – вековая тюрьма без решеток, это так. Но поскольку решеток нет – она и воля, независимость, распрямление. Это «задний двор» государства с ничтожным даже в середине прошлого века экономическим весом; это колония, где живут, однако, сытней и свободней, чем в метрополии. Тут нет собственности на землю, единственный феодал – государство; тут и складывается небывалый тип русского человека – сибиряк, демократ в пимах, полагающийся на себя, не празднующий ни барина, ни чиновника. Определяя суть этого типа, Владимир Ильич Ленин пишет, что сибирский крестьянин «несравненно самостоятельнее «российского» и к работе из-под палки мало приучен». Даже сеять хлеб (сеять больше, чем себе нужно) административная палка не может заставить: все указы «о распространении землепашества» вплоть до 80-х годов втуне желтеют – сибиряк не торопится пахать ковыли, ибо хлеб ничего не стоит.

История современного заселения началась 19 мая 1891 года, когда во Владивостоке была торжественно заложена Великая Сибирская дорога.

Монументальное деяние века, истинный подвиг народа, она по трудностям и быстроте сооружения не имела себе равных. Строила казна, вместо намеченных сначала 350 миллионов дело потребовало миллиарда рублей. Здесь были собраны лучшие инженерные силы, число рабочих достигало 89 тысяч. Начиная с девяносто третьего года стройка шла фантастическими темпами: ежегодно сквозь тайгу, скалы, болота и степи прокладывалось по 650 километров пути. Восемь тысяч верст новой магистрали, связав Балтику с Тихим океаном, поразили мир. «После открытия Америки и сооружения Суэцкого канала, – писали тогда в Париже, – история не отмечала события более выдающегося и более богатого прямыми и косвенными последствиями, чем постройка Сибирской железной дороги».

Рельсы, открыв вывоз, назначили цену сибирскому хлебу. Но царизм спешно поставил на пути этого зерна плотину – челябинский тарифный перелом. Тариф должен был спасти российского помещика от волны дешевой пшеницы. Второй плотиной служило общинное владение землей: распорядиться своим наделом крестьянин не мог, следовательно – был привязан к родному Горелову-Неелову.

Но нет плотин против революции.

Костры из помещичьих усадеб помогли П. А. Столыпину разглядеть выход. Жестокий сатрап, верный и умный слуга своего класса, он здраво рассудил, что «столыпинские галстуки» не всесильны там, где голодают. Стравить давление в котле гнева мешала община – ее разрушили. После 1906 года уже можно было дома продать надел, а за Уралом получить землю бесплатно. В. И. Ленин разоблачает реакционную подоплеку доброхотства царизма, его желание утилизовать земли в рамках крепостнических порядков. За приливами-отливами большевистская печать следит пристально, ибо «…разве может хоть один экономист, находящийся в здравом уме и твердой памяти, не придавать значения ежегодным переселениям» (В. И. Ленин).

Достиг ли умнейший из врагов революции своей цели – снижения малоземелья в западных губерниях, превращения самостоятельного мужика в оплот режима? Нет, так как ежегодный прирост населения в старорусских местах тогда составлял 2 миллиона человек, многократно превышая отселение. Нет, ибо сибиряки, «самые сытые крестьяне» (Ленин), быстрей других отвыкали от царистских иллюзий, – очень скоро убедился в этом Колчак.

Цели Столыпина и Тримайлов никогда не совпадали. Но в итоге…

Сибирь вышла в мировые поставщики лучшего продовольствия. Край был пробужден, в культурный оборот было введено 30 миллионов десятин угодий. Благодаря богатым пастбищам на одного человека восточных территорий приходилось втрое больше крупного рогатого скота, чем в европейской части, и из стран Старого Света только Дания приближалась к Сибири по обеспеченности скотом. Характерно: вывозились не богатства недр, не сырье, а продукты труда, причем наиболее ценные, способные отвоевать давно уже занятые рынки.

Сибирское масло шло в основном в Англию, и в Лондоне, при разговоре о масле, Ленин сказал про Сибирь знаменитое: «Чудесный край. С большим будущим».

Дед Тримайло свое сделал.

Раз предреволюционное переселение при всех муках, какие способен вынести только мужик, все же удалось, значит, дело велось с опорой на некоторые правила. В чем их можно полагать? Уезжавшего не манило назад (на родине ждали его безземелье и уже полная нищета) – раз. По приезде он получал ценности, какими мог пользоваться только здесь (прежде всего землю), – два. Жизненная перспектива, уверенность, что тут дела будут улучшаться наверняка быстрей, чем могли бы на родине, – три.

Жизненные критерии крестьянина начала века давно и бесповоротно сданы в музей. Но формула «человек ищет, где лучше» продолжает действовать.

II

В последний раз яровой клин выгорал на переломе лета 1969 года.

В Павлодар я прилетел двадцать восьмого июня. Приземлились на рассвете, было прохладно, в маленьком степняцком порту пахло полынью – не керогазом, как в Домодедове. Но сразу почувствовалась тревожная, мертвенная сухость воздуха, какой в европейской части не знают.

Хлеба еще держались, зелены были и нижние листья. Влага в почве пока тоже была, несмотря на доменно-жаркий ветер. Но температура на поверхности поднималась за сорок, влажность воздуха упала до тринадцати процентов, и растение испаряло больше, чем успевали перекачивать корни. Атмосферная засуха… В первых числах июля у нас, как правило, проходят дожди, но дотерпит ли пшеница? Каждый день уносил миллионы пудов. Подступало то нервное напряжение, какое крестьянин когда-то осаждал крестным ходом: хоть что делать, только не сидеть сложа руки.

С Павлодара я начал потому, что без знания дел прииртышских появляться на Алтае было нельзя: слишком часто приходилось в газетах и журналах колоть глаза своей Кулунде примером Павлодара. Гибельность творящей эрозию «пропашной системы» и вообще отвала с шестьдесят третьего года стала будто бесспорной, но край, прогремевший на всю страну ликвидацией трав и паров, несколько лет стоял словно на распутье. Приходилось писать без оглядок на принцип землячества. Доходило до разрыва дипломатических, так сказать, отношений.

Не так печатная критика, как само развитие событий, «созревание умов», а главное – приход в научный штаб Алтая подлинных ученых изменили курс, и с той же решительностью, с какой недавно все распахивалось «по пороги», Кулундинская степь взялась осуществлять лозунг – «Погасить пожар!».

Даже съев с кулундинцем пуд соли, не перестанешь дивиться его непоказному бескорыстию, двужильности в работе и неспособности жить без увлечения. «Солнечному, суровому, знойному краю я посвящаю всю мою жизнь» – так вслед за стойким Тулайковым могли бы сказать о себе сотни колхозных председателей, агрономов, партийных работников этой стороны, и не было бы в том никакой позы. Но минусы – это продолжение достоинств: организатора алтайского типа «заносит», ему не хватает холодной головы…

Тут, однако, энергия была направлена точно, и в считанные годы степь из крупнейшего очага раздувания превратилась в образцово защищенный от эрозии массив. Бараевский комплекс, в основе которого творчески переработанный канадский опыт, был тут подкреплен впрямь удивительным масштабом лесоводства: почти пятьдесят тысяч гектаров заняли в степи полосы берез, тополей, сосен! Деревца быстро пошли в рост, сомкнули кроны, и если климат не шибко пока смягчили, то уж всех неленивых хозяек стали снабжать ягодой, ранетками и даже груздями.

Буквально воспрял из праха вконец разбитый эрозией совхоз «Кулундинский». Все сорок тысяч его гектаров обсажены лесом, да густо: через каждые триста метров – полоса, а меж полос ленты пшеницы чередуются с паром и эспарцетом. Даже в гиблую сушь 1968 года с паровых полей взяли по восемь центнеров…

При новых свиданиях мне следовало ожидать вопроса: как, мол, оно, с Павлодаром-то, чему теперь пресса агитирует учиться?

Павлодар в те дни принимал читинцев: учил борьбе с эрозией. Гостям были показаны массивы житняка, дающие дорогие семена, полосные посевы, безотвальная обработка. Главное же – в сухую ветреную погоду им дали подышать чистым воздухом: дуть – дует, мести – не метет. Забайкальцы остались довольны.

Случись такой семинар лет этак шесть назад – большего б и не надо. Но годы-то прошли, и в показах, приемах, экспорте одних противопыльных методов появилось что-то конфузное. За пыльными бурями не было видно ничего – ни урожаев, ни финансов, ни перспектив. Но на то и осаждали пыль, чтоб видеть!

Положим, не обязательно было гостям сообщать, что практически все производимое (зерно, подсолнух, молоко, мясо, картошка) убыточно, что совхозы – иждивенцы госбюджета, а коров сейчас в области на триста тысяч меньше, чем было в 1928 году, хоть тогда и лошадей было на триста тысяч больше. Но что и сама шортандинская, бараевская система, требующая для таких сухих мест минимум 30 процентов пара (ибо фонды на влагу нигде не выколотишь, а для урожая надо накопить гектару минимум тысячу тонн воды), что эта структура вовсе не введена, сказать надо бы. В то лето план паров был в Павлодаре внезапно уменьшен на 300 тысяч гектаров, сберегли где одиннадцать процентов, где того меньше.

Убеждать, что чистый пар – единственное здесь средство стабилизировать сборы, что это ключ к системе хозяйствования, неловко и будто уже некого. Явных противников не осталось, на разглагольствования о «гуляющей» земле никто не отваживается. Однако же легче найти белую ворону, чем павлодарского агронома с полной нормой паров.

Михаил Иванович Трусов пришел в агрономию из педагогов. С учительским доверием к науке и пунктуальностью он начал вводить в совхозе «Мирный» шортандинские севообороты, опираясь, естественно, на пары. Совхоз был обычным среди павлодарских, то есть три весны подряд закупал семена. Новичок в делах сельских, Трусов оказался неробкого десятка и, вводя пары, сократил посевы. Сократил на пять тысяч гектаров и довел «гуляющую» площадь до тридцати процентов. Эта треть полей стала давать «Мирному» половину валовых сборов зерна, за четыре года совхоз увеличил производство хлеба на 30 тысяч тонн, забыл о покупке семян, стал жить со своим фуражом. Но былой педагог под правило не подходит.

– Уже тринадцать лет я на целине, – рассказывал, перемежая речь крепкими присловьями, агроном Н. Н. Черевко, известный в Северном Казахстане своими сильными пшеницами, – а ни единого года план паров не выдерживали! То год идет плохой – «подстрахуйте», то хорошие виды – «ловите урожай», то коров нечем кормить, то на Дону вымерзло… Мы ж на самом краю посевного конвейера: когда выезжаем в поле, картина урожая на юге уже сложилась. И за все самые дальние беды расплачиваемся паром целины. Только и стараний, что запасенную на завтра влагу вычерпать уже сегодня…

Едва ли не главный вывод «Дум о целине» Федора Моргуна, книги наиболее доказательной и страстной из всех написанных целинниками, это – «снять с плеч непосильную ношу и сделать груз таким, чтобы его можно было нести успешно и далеко, а не падать под его тяжестью лицом в грязь».

Но и в том, 1969 году Северный Казахстан засеял два с половиной миллиона гектаров, отведенных под пары. Ровно столько – 2,5 миллиона га! – необмолоченных валков той осенью ушло под снег. Совпадение размеров занятого у будущего года и потерянного еще раз подтвердило точность бараевских рекомендаций.

Словом, система почвозащиты была найдена, система хозяйствования – нет. Завод демонстрировал огнетушители. Дальше «агитировать Павлодаром» было нельзя.

А июнь так и кончился без единой капли. Почва трескалась, разрывая корни. Нижние листья приобрели табачный цвет. Хлеб утекал зримо, как песок в песочных часах. А какие надежды были! Ад – это не обязательно пекло, нет. Для россиян он был жарким, у Данте (девятый круг) – люто холодным, все относительно. Мучительней всего – постоянно обманываться в надеждах. С этой точки зрения пытки древних – бесплодные старания Сизифа, например, – были изощренней всех картин христианского страшного суда.

На пыльной площади у Кулундинского вокзала стояла очередь за мороженым. Чудо! Фруктово-ягодное – в Кулунде! В наши дни и в Барнауле мороженое было редкостью. Но продавщица (только из села, видать) наполняла бумажные ведрышки так неловко, медлительно, так боялась обвесить, обсчитать, так убого было все ее оборудование, что даже эта кроткая очередь стала роптать – побыстрее бы. Деваха взорвалась: «Я сегодня второй день! Вы встаньте на мое место!» Никто, понятно, не согласился, стояли, утирая пот, дальше.

Мягко подошел московский состав – специальный поезд студенческого стройотряда. На одном из вагонов тянулось: «Курс – планета Целина!» Перрон заполнили высокие парни и девушки в зеленых целинках – племя младое и незнакомое. Не побежали к буфету и кранам, вообще не спешили, мороженое не заинтересовало их – большая очередь. Не было тут ни бород, ни гитар, ни битл-музыки, но появление этого племени принесло на вокзал чувство какого-то стеснения. Я было стал расспрашивать – куда, зачем? Сдержанно, с превосходством живущих своим миром людей ответили: едут за Бийск. Что строить? Там скажут. Заработки? Видно будет.

Обычно это прекрасные работники, дисциплинированные и спаянные, и в совхозах им тем охотнее сдают на аккорд объекты, что с ними никаких хлопот: автономны, как инопланетяне. Свои поварихи, свои бригады, свои певцы, а мороженое всех цветов, цен и вкусов их ожидает дома даже зимой. Но они тоже были целинниками, и подступало суетное желание что-то объяснять им насчет этой вот «планеты», чтобы правильно поняли и не ставили в строку подгоравшие хлеба, людей с тюками (явно уезжавших) и томительный «хвост» у лотка с жидким фруктовоягодным.

Особого любопытства, однако, с их стороны не было; нужное себе они видели. Прогулялись, подсадили подружек, встали у открытых дверей – поехали. Подумать только, что выросли они после целины, что передача земли новому поколению людей (а передавать, по Марксу, нужно непременно «улучшенной») нами уже осуществлена!

Я не нашел многих знакомых поселков.

Это что ж, в райцентр переселились?

Идея воздать человеку за бураны и сушь долей благ и услуг, какая бы превышала кубанскую, пришла в головы лет двенадцать назад. В Благовещенке начали разом строить больничный городок и парковый пруд, ателье мод и широкоэкранное кино, Дом культуры и музыкальную школу – кержацкая обитель преобразилась в городок. Но за этот срок тот культурно-бытовой уровень, что поднял Благовещенку над райцентрами Кулунды, стал нормой для кубанского или ферганского колхоза, а пыльные бури, зачернив снег, подтолкнули явление, научно именуемое миграцией.

О миграции только и говорили при встречах.

Ах, встречи, встречи… Какие там счеты, при чем газетные ярости, когда столько прожито и можно вдруг сбросить дюжину лет! Никаких казенных столов с туманной, черт знает чьей оплатой, кулундинец рад тем, чем богат! Каждый по пятерке из кармана – и так хороша за рекой Кулундой магазинная килька с хлебом, так остер лук-ботун, крепок простой «сучок» и так высок строй разговора!

Петр Васильевич Шаршев, легкая рука – строитель кулундинского леса, повез нас взглянуть на десятилетние полосы. И друг на друга взглянуть. По-прежнему близорук и кудряв Федор Богачев, но какой певун был в своей Орлеанской МТС, какой лошадник завзятый, а теперь, увы, – начальник управления. А Гришаков Григорий Софронович, гляденский председатель, приятно похудел, весит уже только семь пудов, что при его росте – норма.

Тишина, закатное солнце, соболиная хвоя лиственниц и зеленая пучина меж их рядов… Как резки желтые ягоды облепихи, как белы стволы берез и как жалко, до внезапного молчания жалко, что снега своей тяжестью обломали столько ветвей у сосен!

Петру Васильевичу, говорит Богачев, теперь ничего не страшно – все равно напишут, как старому Нестеру на памятнике: «Человеку, украсившему землю…» Да впрямь ли ложился под трактор Нестер Шевченко, не давая распахать песчаную гриву, не легенда ли тут, чтоб Кулунде освятить свою войну с пылью? Кто видел, кто поднимал его? Нет, ложился, все точно, уже и в музее отражено, только вот сад померз, какой Нестер, уже опальный, снятый с постов, сажал и холил…

А Бакуленко Борис, тот бригадир-«крошка», что дрожки свои будто меж ног носил? Уехал, болеть стал. А Вася Леонов – ведь он действительно герой был? С переломанной ногой – гусеницей отдавило – в буран довел трактор от Рубцовки до совхоза… Ни слуху, с концом. Жестовский приезжал, Яков Васильевич, ему элеваторы показывают, памятник на «Ильичевом поле», где он пахал ленинским трактором, а старик одно: «Куда размотали народ?»

Нет с нами Кости Прудникова, доброго смеха Кулунды, и мы просто вспоминаем, как он в Завьялове выдал бабкам Рогового за славгородского попа, как напугал Акимочкина, явившись к нему в школу в темных очках и назвавшись заведующим крайоно…

А вечер переходит в белую ночь – они есть, есть на Алтае! Вода Кулунды на полночной заре тепла и мягка необычайно, бьют перепела, и Гришаков белым китом стонет на отмели от наслаждения.

Дорогой свет фар выхватит то тушкана, то плутоватого корсака, Богачев комментирует – вот тут Веселенькое было, кто-то и теперь пишет: «родился в поселке Веселенькое»… На восходе, дома, он кормит нас невыразимой окрошкой из погреба, и мысль о сне не приходит в голову, а вертится в ней беззаботное, подхваченное на току у давних студентов МЭИ: «Что Москва? Ерунда. Кулунда – вот это да!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю