Текст книги "Хлеб"
Автор книги: Юрий Черниченко
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 42 страниц)
Памятным летом 1963 года сбылись худшие опасения агрономов и ученых, отстаивавших целинное плодородие. Ни в апреле, ни в мае, ни в июне над целыми областями не упало и капли дождя. Ветры быстро выкачали зимние запасы влаги. Начались небывало сильные пыльные бури. Миллионы тонн сухой, как зола, почвы были подняты в поднебесье, потекли в реках воздуха, сея тревогу в душах. К середине июля всем стало ясно: целина беззащитна перед грозной стихией, урожаю не быть.
7Раскрыв окно кабинета, гляжу на облачко в небе. Одно-разъединое, реденький комок ваты. От него и ждать нечего. А вдруг? Так охота иметь пусть тень надежды. Да нет, расползается, тает – и пусто жестокое от суши небо.
Не постучав, входит Бакуленко. Отрезанный ломоть, из бригадиров выгнали, уже получил письмо с Курской магнитной аномалии.
– Виктор Григорьевич, у мене хлиб за колгоспом, перепиши пивтонны на Литвинова, – протягивает заявление.
– Премия ему за бугор?
– Ты не серчай на його, хиба ж вин сам?
– Крайних нету, отдувайся Казаков… Когда уезжаешь?
– Сегодня, Виктор Григорьевич. И выпить не собрались, не по-людски.
– В горло не пойдет… Проводить тебя не смогу, в твоей же бригаде собрание…
Тягостно молчать, но ни уговаривать Бориса остаться, ни сердечно проститься с ним у меня нет сил.
* * *
На полустанке – группки вчерашних целинников, на узлах, с ребятней. Отступление. Татьяна и Борис приехали на колхозном «газике». Вдали уже показался зеленый тепловоз.
– Яблук присылать буду, – сулит Борис.
– А правда – пришли, Борис. Виктору, понимаешь? – просит Таня.
– Ты Виктора с Гошкой помири, – виновато говорит Борис. – Пуд соли зъили… А добре жили, Татьяно! Знаю погано роблю, тильки мочи нема, як сгадаю… Не поминайте лихом.
Таня поцеловала великана. Подхватив фанерный чемодан, Борис исчез в дверях вагона.
* * *
Страшное зрелище – следы от сапог на занесенном песком поле. Ни травинки, всходы погребены заживо, почва глаже цементированной площадки, и подошва печатается с мельчайшими деталями, до шляпок гвоздей. Не скоро вернется зеленая жизнь на эти бугры.
Выгорела трава у обочин. Кюветы сровнены с дорогой. Лесополосы задыхаются в песчаных сугробах. Пересохли озера.
Держится только паровое поле – то заветное, что посеяно Ефимом. Редковат, но зелен хлеб. А уже рядом – пустыня. Бросил дымящийся окурок, хотел было по привычке затоптать, да оставил: гореть-то нечему.
Один дождь, пусть не обложной, пусть краткий ливень, – больше ничего я сейчас не жду, не прошу, не хочу. У меня нечего отдавать, но, если бы дождь стоил мне, скажем, руки или глаза, я не стал бы колебаться.
8День за днем солнце садится за мертвый, без единого облачка, горизонт, и пропитанный пылью воздух ало светится. От этого свечения, от мрачного силуэта ветряка так тесно на душе, что последние крохи веры покидают тебя.
На таком вот закате я поливал сохнущие деревца у осиротевшего дома Шевчука. Черпал из колодца мутную жижу и носил неполными ведрами.
По дороге верховой казах-пастух гнал стадо. Коровы возвращались с пастбища голодными, не шли – бежали, хватая с обочин сухую лебеду. Две нетели увидели воду в моем ведре и бросились к ней, отбивая одна другую.
– Совсем травы нет, – сказал казах, придержав коня. – Сена нет, кукурузы нет, скотина падать будет. Как зимовать, товарищ Казаков? В горы гнать надо, бычков резать надо.
– Толкуй об этом с председателем.
– Председатель тут зимовать не будет, тебе думать надо.
– «Думать»! – взрываюсь я. – Нашли ответчика! Надо было раньше, теперь сами хлебайте!
Удивленный моей яростью, он тронул пятками коня, исчез в пыли.
Черт, напрасно обидел человека…
Оглядываюсь – у моего порога парткомовская машина. Щеглов играет со щенком. Мой цуцик рад вниманию, грызет ему руку, царапает мягкой задней лапой, а тот все тискает ему круглый его живот. Рядом стоит Николай Иванович.
– Кончайте, подождем, время есть, – говорит мне Щеглов. – Решили поглядеть, как живет технолог полей.
– Дно достал, рук помыть нечем. Заходите, – приглашаю их, – только раскардаш, жена в школе, у них ремонт…
Хватаю одежду со стульев (дрянная привычка – вешать все на спинки!), усаживаю их. Щеглов читает грозную надпись – Таня украсила ею стеллажи: «Не шарь по полкам жадным взглядом – здесь не даются книги на дом! Лишь безнадежный идиот знакомым книги раздает». Углем на стене – два профиля, мой и Татьянин, Колькина физиономия над нашей кроватью. Оглядывает секретарь мою обитель, как «автобио» читает, и от этого мне неловко, охота объяснять что-то, оправдываться…
– Не холодно зимой?
– По пять ведер угля сжигаем.
– А то в Рождественке один теплый дом освобождается… Давайте, Николай Иванович, чего уж там…
– Да, дипломатия ни к чему, – не глядит на меня председатель, пальцем по скатерти водит. – Сватать тебя пришли. Истрепался я, Виктор Григорьевич, нету пороха в пороховнице. Ты молодой, впрягайся. Авось больше повезет, чем мне.
– Само-то не везет, тащить его надо, – сказал Щеглов.
– Принимать колхоз? – бледнею я, – Это за что же? Бескормица, в кассе ни гроша… Почему на меня это?
– Верно – почему? – Щеглов.
– Бакуленко выгнали, что ни день новые заявления. А вы в это пекло – меня?
– Пекло, это точно, – вздохнул Щеглов.
– Ты тут ко двору пришелся. У тебя получится, – объяснил Николай Иванович.
– Колхоз на себя не возьму. Пусть Плешко, Сизов сюда едут, они тут дрова ломали.
– На кой шут вы деревья поливаете? – спрашивает Щеглов, – Вот директива из области.
Протянул телеграмму, красный гриф.
«Немедленно организуйте заготовку веточного корма тчк Создайте бригады по ломке молодых веток лиственных пород в лесополосах и прочих насаждениях тчк Наладьте сушку зпт строгий учет веников зпт материально заинтересуйте людей тчк Создавшейся ситуации это единственный путь спасти поголовье тчк Исполнение доложите тчк Сизов»
– Мы обломаем на корм сад Шевчука, а он какие-то клены поливает, – говорит Щеглов.
– Ни листа в саду я сорвать не дам.
– Деревьев жалко. А люди уходят – не жалко. Скот начнет падать – пускай.
– Не я в этом виноват! Освобождайте и меня, свет велик.
– От чего тебя освобождать? – гневно приблизился ко мне секретарь. – От ответа перед страной? Какого ж черта тогда в партию вступал? Можем освободить тебя только от партбилета!
– Вы тех сперва от него освободите!
– Да ты чем лучше? Бежишь от пожара, орел. В самый тяжкий час… Отпустить тебя можно, но людей в другом краю обманывать – нет. Оставишь партбилет – проваливай.
И меня охватывает бешенство. Вскакиваю и делаю то, о чем всегда буду вспоминать со стоном стыда, – бросаю на стол красную книжицу!
– Забирайте, если так! Но вам это припомнится!
Тут в дом вошла Таня. По нашим лицам она могла понять многое, но не поняла – или не захотела понять. Секретарь прикрыл мой билет пепельницей. Приветливо поздоровались:
– Какие гости у нас!.. Здравствуйте, Николай Иваныч. Добрый день… Татьяна Ивановна. (Щеглов: «Очень приятно».) Мы белим, все пальцы разъело. Вить, ты б хоть чайку согрел. Клюквенным вареньем угостим, хотите? Это быстро, только мы «жучком» пользуемся, вы уж закройте глаза… – Включила чайник, достала чашки.
– А где ж сын? – нарушая тягостное молчание, спросил Николай Иванович.
– Он у нас шофером работает. Возле школы грузовик, политехнизация наша, так каждый день отправляется, крутят что-то, вертят, потом докладывает: «Две ходки дал, устал как собака».
Щеглов рассмеялся:
– Значит, сын тут прижился? А Виктор Григорьевич, кажется, уезжать надумал.
– Уезжать? У нас речи не было. Он пошутил. Вы не поняли. Виктор, это ж наветы на тебя…
– Ну, вот вы сами и выясните, мы мешать не будем. А завтра под вечер заезжайте ко мне, Виктор Григорьевич, потолкуем.
Я не поднялся. Растерянная Таня проводила их.
Подошла, прочитала забытую секретарем телеграмму.
– Ставят председателем. Я отказался, Тань… Будь оно все проклято, зачем я сюда поехал…
– Милый, ну что делать, ты попробуй… Ты знал, что это будет.
* * *
– …Кто за кандидатуру Казакова Виктора Григорьевича?
За столом – Щеглов, Николай Иванович, колхозный парторг, я. Поднялись руки. Не слишком густо, но поднялись.
– Кто против? Нет. Единогласно. Держите, Виктор Григорьевич.
Щеглов подвинул мне колхозную печать – знак власти, она лежала на столе. Поглядел я на нее, взял в руку. Вот и председатель.
– Есть справки, замечания?
– А сколько хлеба на трудодень выйдет? – с задних рядов.
– А соломы дадите?
– Чем птицу кормить, председатель?
Я не собирался врать – у меня было право на это.
– Больше пятисот граммов выдать не сможем. Птицеферму придется ликвидировать. За соломой пошлем бригаду в Поволжье. Удастся заготовить лишку – дадим колхозникам. Но сначала будем думать о фермах.
Загудели в зале: мой ответ не понравился.
– Я эту штуку не просил, – поднял я над головой печать, – Вы сами мне дали. А раз дали – слушайте. Ничего хорошего сулить не могу. Колхоз еще долго будет кашлять после засухи. Помогайте сократить этот срок.
Это и было моей тронной речью.
* * *
Моя тетя Нюра теперь работала на птичнике. И тем тяжелей мне было уничтожать птицеферму. Но делать нечего – подогнали грузовики, женщины ловят последних кур, переполох, перо до горы. Ходим с парторгом. Поганая миссия!
– Как пусто, так таким большим кажется, – говорит она про помещение. – Вот последнее, – показывает тройку яиц, – взять Кольке на заговенье, не сдавать же?
– Птица – не беда, живо восстановим, – говорю, – Со свиньями горе, молочных поросят… ох!
– Копили годами, размотали в неделю, – сыплет соль на живое парторг.
– Удержаться бы на плаву. Что с лошадьми решили?
– Старых придется в Казахстан продать, на махан.
– Придется. Уйдем от падежа.
Рука моя отвердела, я стал жестче, решительней, уверенней.
Снова гонит молодняк пастух-казах, теперь уже – в предгорья. За ним жена везет на телеге немудрый скарб: кошмы, котлы, сундучок кованый.
– Каримбаев, как переправишься – отбей телеграмму!
– Приезжай на бешбармак, товарищ Казаков! – кивает, улыбается.
– Ты там не больно бешбармачь, за каждую голову ответишь, – строжусь я. – Как снег ляжет, приеду.
– Кок-чай пить будем, подводить итоги будем.
* * *
…В селе, у мастерских, парторг говорит:
– Привез, Виктор Григорьевич. Только два и было. И то спасибо Щеглову, а то б нам не досталось.
– А ну, показывай. Кто плоскореза не видел, пошли!
Мощный угольник на колесах, как отличается он от вековечного плуга! Разговоры:
– Так он же пласт не обернет!
– Стерня торчать останется.
– Во дожились – лемеха не оттягивать…
– А ну, продерни!
Парень сел в трактор, протянул плоскорез. Поверхность с виду осталась прежней. Но я прошел по вспаханному – нога тонет. Мужики со мной, любопытствуют. В первый раз великая степь видит орудие, каким будут обрабатывать ее века.
– Вот это и есть конец эрозии, – говорю им.
– Думаете, не тронет ветер? – не верят.
– Испытано.
…За селом самолет снижается, «кукурузник». Глядим – на посадку пошел.
– Кого это бог несет? Дай-ка ключ.
Беру у кого-то из трактористов ключ, вскакиваю на мотоцикл, мчусь к самолету.
Не верю глазам своим: у самолета, в кожанке и сапогах, стоит брат Дмитрий. С ним прилетел Сизов.
– Повезло – застал, – говорит Дима, обняв меня. – Буквально на час. Хотелось взглянуть, что тут ветер натворил. А он твою Рождественку показал.
– Тут не один ветер виноват, – говорит Сизов. – Я ж говорил, Дмитрий Григорьевич, «сверху» нажим был страшнейший. А отдуваться – обкому…
Ты лжешь, голубчик. Я не протянул тебе руки и рад, что ты не полез с приветствиями.
– Каким ветром, Дима? Хоть бы позвонил.
– Внезапно все. Вчера из Москвы. Велено выяснить, что у вас с семенами, не придется ли и на сев покупать, Слыхал ведь? Закупаем зерно у Канады.
– Да что ты? Неужели до этого…
Известие это потрясает меня. А брата мое неведение злит:
– Зарылся же ты. Весь мир взбудоражен: «Россия везет через океан миллионы тонн зерна». Связывался по телексу с Саркайном. Просит передать коллеге Виктору его сочувствие в связи с неурожаем. Но цену лупит добрую!
– Господи, позор-то какой! – Я не могу прийти в себя.
– А карточки – лучше? – Брат нервен, резок, – Нахозяйничал, так утирайся. Ладно, покажи, что у тебя делается.
– Я за машиной сбегаю.
– Не надо, и мотоцикл сойдет.
Мы оставляем Сизова. Видно, и брату чем-то неприятен спутник.
Несемся по заметенной песком полевой дороге. Пусто, голо, серо, ни травинки. Мой отчет перед братом? Нет, это не мое. Мое – это те паровые поля, на каких сейчас молотит Голобородько.
Здесь хлеб! Пусть редковат, пусть не слишком наборист колос, но это – оазис в бедующей степи, это реальный хлеб, и я вхожу в него, как исстрадавшийся от жажды человек, едва достигнув озера, входит в воду по пояс. Растираю колосья, бросаю в рот зерна, такие твердые, янтарные в знойное нынешнее лето.
– Это – как? – старается понять сбитый с толку брат, – Орошение?
– Нет. Просто чистый пар. Удалось утаить эти вот латочки. На семена, думаю, хватит.
– Значит, по-твоему… – Он понимает: – И в это лето мог быть хлеб?
– Паровые поля дали б центнеров по восемь – десять.
– Значит, ты сознательно лишил нас хлеба?
– Ты Сизова об этом спроси. Он командовал!
– Какого Сизова? – Он в негодовании хватает меня за ворот, – Я не знаю ни-ка-кого Сизова! Ты тут работал, люди на тебя надеялись, теперь жрать у тебя просят, а ты Сизова мне суешь? Я считал тебя стоящим человеком, а ты – пешка, шестерка, холуй несчастный! Сизова убоялся, сопляк! Ты ответишь за наш срам, ты, а не тот хлюст! Я не умею покупать хлеб, ты способен понять? Я обучен продавать пшеницу, наши порты оборудованы отгружать… Я золотом расплачиваюсь за твою трусость, негодяй!
Брат хочет закурить – не может, руки дрожат. Мой брат, воплощенная сдержанность, выходит из хлеба, стыдясь слез.
Ничего, пусть его. У меня уже это прошло. Теперь я, а не он, старше. Я выстою. Еще долго до того, когда вещи назовут своими именами, но во мне перелом уже произошел.
Со стороны сада к самолету возвращается Сизов:
– Что же могилу Шевчука так занехаяли? Песком занесло. Я тут эскиз памятника прибросал, в бетоне отлейте, что ли. Деньжат на это можем подкинуть.
На листке – обелиск с профилем, внизу три слова:
«Человеку, украсившему землю».
Я подал руку Диме, слова тонут в реве мотора.
От винта – вихри пыли. Отпускаю листок с рисунком, он уносится в степь.
* * *
В ту осень Рождественка стала пахать зябь безотвально. Я дневал и ночевал в степи. В работе было наше спасение. То была осень тяжкая и неповторимая, осень подлинного – без клятв и восторгов – освоения целины.
Помню вечер холодного, с реденьким дождем сентябрьского дня. На старый наш стан я приехал, когда ребята уже выпрягались.
– Сколько плоскорезов в ночь? – спрашиваю бригадира. Вместо Бориса хозяйствовал все тот же пессимист.
– А кого ставить? Отзвонили по смене, больше не хотят. И погода…
– Какая там погода, тут потоп нужен, чтоб отпоить… Плоскорезы стоять не могут.
А злы-то все – как дьяволы. У Ефима спички отсырели, никак не прикурит, матерится беззвучно. К Гошке не подступись – устал, осунулся, глаз не кажет. Скажи сейчас грубое слово – взрыв.
Даю прикурить Голобородько:
– Поработал бы ночку. Ужин привезут.
– От работы кони дохнут. Хватит, мослы видать!
– Гоша…
Отворачивается Литвинов.
– У Сизова ты б пошел, – люто поминаю ему старое. – Врешь, пошел бы – за премию!
Оглядываюсь – один я тут. И такая тоска вдруг подступила – не вздохнуть.
– Нинкин, давай робу. Меняться будем.
– Чем?
– Ты – председателем, я – на трактор. Ну? (Испуганно мотает головой.) Тогда ты. (Ефиму.) Или ты… Вы боитесь, не я. Я вас не обманывал. И не грожу, нет. Но если сейчас уйдете – вся целина псу под хвост! Мерзли, кости ломали, Нестера зарыли – и на всем крест! Некому, кроме вас, слышите? Не меня – себя пожалейте.
Поворачиваюсь – и к машине. Глядят вслед, ждут: сейчас уеду. Впервые коса нашла на камень, аж искры!
А я не еду. Помедлив, я несу им посылку с яблоками. Содрал фанерную крышку:
– От Бакуленка.
Аромат антоновки пошел кружить головы. Но не берут.
– Видал – помнит, – робко произнес, глотая слюну, старик сторож.
– А я не желаю! – вдруг заорал Сережка. – Пусть он подавится! Сами вот что жрут, а тут… Дед, забивай, назад отправим!
Черт бы подрал твою гордость, паршивец!
– Кончай, салага, – словно подслушал Литвинов. – Борька – от души…
Взял яблоко, отер мазутной ладонью, стал грызть. Следом потянулся сторож. Еще рука. Жуют, злые донельзя. Молчим, едим, огрызки – Кучуму.
– А ничего, – одобряет Ефим, принимаясь за следующее.
– Антоновка, – с полным ртом объясняет сторож.
А вообще-то оборотец! Пацаны ранеток не видят, а тут батька – за обе щеки… Промелькнула улыбка. Ну да, вон и Сергей, вздохнув, запускает лапу в ящик.
– Так что, присылать ужин?
Молчат, но настрой уже иной. Миновала гроза. Чувствую – присылать.
ЭПИЛОГ. 1966 ГОД
1Намолот 1966 года был рекордным: наконец-то сбор целинного Казахстана превысил миллиард пудов, высокий урожай был получен у Оби, Иртыша, под Курганом. Благоприятное лето? Не только. Продлись на новых землях практика «урожая взаймы» – такому зерну не бывать. Это уже заработанный умом и мозолями, а не дарованный природой хлеб!
Выверена целинная агростратегия. Способы и орудия полеводства, механически перенесенные из европейских областей, уступают место приемам и машинам, созданным на Востоке и для Востока. Парк противоэрозийной техники уже позволяет обрабатывать десятки миллионов гектаров. Охрана целинного плодородия получила техническую базу.
Там, где урон от эрозии особенно силен, вводятся почвозащитные севообороты. Легкие почвы прикрыл травяной щит. На миллионах гектаров применяется полосное земледелие. Воздушные реки над целиной будут прозрачны, ветру больше не похищать плодородия у степи.
Нам дорого дался целинный опыт. Но к каждому новому урожаю великое поле идет все лучше подготовленным, все с меньшей зависимостью от стихии. Прочность целины – в новых типах орудий и в молодых лесополосах, в придорожных шеренгах элеваторов и кровеносных артериях трасс. Прочность целины в том, что выросла, выстояла и крепко держит штурвал когорта людей, закаленных, упрямых, знающих и любящих свое поле.
Целине не быть ни Саскачеваном, ни Кубанью, она останется великой пикой в междуречье Оби и Волги. Но это будет благодатная, плодоносная, согретая людскими руками земля, срединная в просторном государстве. Ныне и присно и во веки веков.
2Сентябрь с его глубокими тенями и червонным золотом пшеничных буртов, с сиреневыми ромашками, зацветающими перед морозами, с блеском паутины. В такую пору поля и березы желты, а воздух чист и прохладен, вдохни поглубже – почуешь, как пахнет морозец. Голубой сентябрь урожайного года, когда работа будто захлестывает, но на самом деле в душе покой: есть хлеб, есть жизнь, крепка вера.
Студенты из строительного отряда заканчивали новую колхозную контору. Славные парни в форме, напоминающей юнгштурмовку, любители бород, гитар, не дураки заработать (какой-то и на спине рубахи вывел «MAKE MONEY»), они вкалывали здорово и крепко выручили нас.
Завернул к ним, с удовольствием оглядываю будущие кабинеты. Уже мебель стали завозить: рижский письменный стол сгрузили, у порога стоит.
Вижу – Татьяна из школы идет. Машу, чтоб заглянула: хочу посоветоваться.
– Вон, Танек, кабинет председателя…
– Боже, какие хоромы! Руководи – не хочу.
– Слушай, стены хочу желтеньким, а занавески зеленые, как считаешь?
– Яичница с луком, – морщится она, – Надо что-нибудь поинтересней.
– Например?
Перед строением останавливается «Запорожец» – Литвинов со чады, как только вместились все! Рядом с ним – беременная жена.
– Что, уже? – подбегает к ним Татьяна. – Всей гурьбой маму провожать?
– С этим лучше раньше, – усмехается Гошка.
– Соображайте двойню, чтоб не мелочиться, – напутствую их.
– Не волнуйся, и баба Нюра, и я – присмотрим, – обещает роженице Татьяна.
Уехали.
– Витя, у меня давно сидит идея: отдай ты этот храм под больницу, – небрежно говорит Таня. – Хорошо будет, честное слово.
Я пока без злости показываю на лоб – относительно ее «шариков», конечно. Не обращает внимания.
– И красить ясно чем. И бабы зимой не будут в машинах рожать.
– Идите вы в район с такими идеями. У них фонды на это.
– Это в тебе Он говорит.
– Это я тебе говорю! – отчеканиваю, пресекая разговор. – И кончай, пожалуйста, богадельню, сыт!
Она совладала с обидой.
– Не опускайся, милый, – просит она, и давние, полузабытые нотки звучат в голосе моей учителки. – Пожалей, не опускайся.
Черта с два, догонять не стану! Началась затяжная осада.
К счастью, Сергей Нинкин отвлекает меня. Остановил грузовик с зерном, кричит:
– Виктор Григорьевич, опять сильной не приняли!
– Такую пшеницу? Ну, жулье, ну, канальи, я вас к Щеглову потащу…
Решительно иду к «газику». Кричат вдогонку:
– Стол-то заносить, или как?
– Заносить и ставить в кабинете, – нарочно громко, чтоб и она услышала.
* * *
Асфальтовая лента среди хлебов. Гоню к элеватору, сейчас во мне злости на сорок тысяч братьев.
«Волга» на обочине, возле нее голосует шофер.
– Слышь, друг, свечи лишней нету? – спрашивает меня шофер. Ба, рядом-то с ним Сизов!
Водитель ловит удачу, мы с Вадимом сидим на обочине, у самого хлеба.
– Надо осмыслить, что привело к этому, – говорит он.
– Ты все там же?
– Да, в облсовпрофе. Козлом отпущения. Главное – осмыслить, – повторил он. Видно, глагол этот ему нравился, в нем что-то оправдывающее и поднимающее его. – Все хочу завернуть к тебе за материалом – эффект безотвальной системы. Диссертация к концу.
– Остепеняешься…
– Пора прояснить, стоила ли игра свеч, а то разговоры всякие. Да ты не дуйся. Самое важное – чтоб не повторилось.
– А оно и не повторится.
Уже снова остер, целенаправлен. Уже и опасность есть, какою пугает других, и противник, с каким будто воюет. Одарен, тренирован, что и говорить.
Тем временем шофер добыл свечу, завел.
– Не забывай, – жмет руку, дружески глядя в глаза.
– Я тебя никогда не забуду.
Тронули почти разом – в противоположные стороны.
Октябрь 1966 г.