Текст книги "Застава «Турий Рог»"
Автор книги: Юрий Ильинский
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц)
– Ну, бывай, Веньямин. Земля тебе пухом лебяжьим.
Могилу завалили камнями, Ефрем приволок обломок скалы, поднатужась, взгромоздил на холмик.
– Теперь не достанет.
– Кто?! – не понял Лещинский.
– Зверь. Кто же еще?!
Направляющим поехал Лахно, Волосатов и Окупцов тащились позади. Невыспавшийся кат то и дело оглядывался, Окупцов ворчал:
– Чего елозишь? Чиряк нажил или боишься, Венка догонит?
– Заткнись, боров бессовестный! Неладно вышло, дюже неладно, с того и беспокоюсь.
– Чего ладного – такого парня потеряли!
– Не в том суть, деревня! Глаза упокойнику не закрыли.[164] Ох, беда, беда…
– Подумаешь, глаза… Что ж из того?
– Неужто не знаешь? Мертвяк покоя не обрящет, восстанет из могилы, по тайге учнет бродить, успокоения искать.
– Че-го?! Ох-ха-ха! Дурак же ты, Волосан. Ну и долдон[165]!
– Не ржи, не ржи, пошто ощерился? Клыки кабаньи выставил, хряк толсторожий!
– Ой, сказанул! Ой, не могу…
– Эй, вы! – цыкнула Ганна. – Могила не остыла, а они регочут, жеребцы стоялые!
Окупцов зажал рот рукой, запыхтел, жирные, в рыжей щетине щеки тряслись:
– Волосан, а Волосан! А ты своим крестникам глаза закрывал? Эн их у тебя сколько! Ежели все восстанут да скопом навалятся – в куски порвут. Ну, че хлебало раззявил, как лосось на мели? Сказывай, закрывал глаза аль нет?
– Не утруждался. Нечего было закрывать тем, какие ко мне попадались.
– О!
– А ты как думал?! Из моей горсти не высигнешь[166], так-то.
Ехали молча. В полдень на привале Горчаков поглядел на компас, проверил направление по карте и в ярости захлопнул планшетку.
– Дерьмо и дерьмо!
Сигеру он застал за странным занятием – тот отрешенно что-то бормотал, похоже, молился. Горчаков покашлял, японец обернулся.
– Извините. Рюбрю побыть наедине с природой. Отдыхаю. Обретаю душевное равновесие.
– К сожалению, придется вас потревожить, капитан. Позвольте осведомиться: куда мы идем?
Японец насторожился, перешел на английский:
– Пожалуйста, сформулируйте вопрос точнее? Что вы имеете в виду?
– Не понимаете?! Извольте, объясню, хотя полагаю, что это не требуется. Вы карту сегодня смотрели?
– С вашего позволения – да.
– Вам известно, что мы давно отклонились от запасного маршрута, петляем, мечемся по тайге, чтобы уйти от пограничников?
– А вас устраивает свидание с ними?!
– Шутки в сторону, капитан! Люди выбились из сил, продовольствие и боеприпасы на исходе, мы утратили инициативу. В сложившихся условиях поставленную задачу выполнить невозможно. Мы превратились в зверей, преследуемых загонщиками, и рано или поздно угодим в силки.
– Не смотрите на вещи столь пессимистично. С маршрута мы действительно сошли, с запасного – тоже, выйти в заданную точку не представляется возможным, люди измотаны, голодны – все это так. И тем не менее мы должны идти. Движение, непрестанное движение – такова теперь наша цель. Движение – это жизнь.
– Движение – куда?!
– Куда угодно…
– А смысл? Зачем все это? Для чего?
Хитрый, изворотливый японец понимал: дальше лгать невозможно, придется сказать правду, какой бы горькой она ни была.
– Выслушайте меня, господин Горчаков. Я вас понимаю, ваши сомнения и тревоги достаточно обоснованны. Однако ситуация, в которой мы оказались, еще не повод для уныния. Представьте на минуту, что произошло чудо и отряд вышел в заданный пункт. Что же, по-вашему, мы должны там найти? Секретные аэродромы, укрепления, другие военные объекты? Нет, господин Горчаков, мы ничего там не обнаружим. Ровным счетом ни-че-го.
– Вы хотите сказать… – недоуменно начал Горчаков.
– Ни-че-го!
Бред или дурацкая шутка? Не спуская глаз с японца, Горчаков нащупал в полевой сумке клеенчатый сверток.
– У нас есть пакет. На случай чрезвычайных обстоятельств. В нем, очевидно, инструкция…
– Вскройте конверт.
– Не имею права. Приказано распечатать по прибытии на место.
– Вскройте! Это приказ!
Горчаков разрезал клеенку, разорвал плотный пакет, на листке рисовой бумаги всего три слова: «Возвращайтесь. Маршрут прежний».
– Что это, капитан?
– Это означает, что задание выполнено и нам надлежит вернуться домой, воспользовавшись проторенной тропой.
– Самоубийство! Нас ждут пограничники, чудо не совершится дважды, мы погибнем. Во имя чего, черт побери? Так тщательно готовились, сколько людей потеряли – зачем? Чтобы пересечь границу, пройти по чужой территории сотни километров, не достичь заданного пункта, где, по вашим словам, ничего нет, и вернуться обратно? Какой же во всем этом смысл? Никакого!
– Ошибаетесь, господин Горчаков. Смысл, представьте, есть. И немалый. Операцию «Хризантема» задумали дальновидные люди. Японская армия славится своим боевым духом, наши солдаты всегда готовы к самопожертвованию, они счастливы отдать жизнь за императора, примером тому славные камикадзе – воины, добровольно отдающие жизнь отечеству. Да, японская армия одна из лучших в мире, но боеготовность как пламя в очаге, его нужно поддерживать, не давать огню затухать. Особенно это касается Квантунской армии, которой в недалеком будущем предстоит схватиться с большевистским колоссом и которая находится на передовой линии.
– Все это мне известно, но я не вижу связи…
– Известие о нащей удаче воодушевит воинов!
– Удаче?! – Горчаков расхохотался.
Маеда Сигеру оставался невозмутимом.
– Уверен, что наши скромные заслуги оценят по достоинству.
– Более чем скромные, капитан!
– Весть об успешном завершении операции «Хризантема» станет достоянием всей императорской армии, укрепит боевой дух сынов Ямато, придаст им уверенности. В этом смысл наших усилий.
– Выходит, операция «Хризантема» имеет чисто пропагандистское значение?!
– Пропаганда – мощное оружие, ее значение трудно переоценить.
Так вот оно что! Горчаков расстегнул кобуру парабеллума, Маеда Сигеру молниеносно выхватил браунинг.
– Не хорсё. Очинно не хорсё.
– Отправлю-ка вас к праотцам, капитан. На том свете мне это зачтется.
– Возможно, – хладнокровно согласился Маеда Сигеру. – Но советую не спешить. Судьба изменчива, и, как знать, не очутитесь ли вы там раньше?
– Однажды вы уже пытались спровадить меня в царство теней. Только ножичком.
– Вот этим? – Японец передвинул кожаный чехольчик на поясе.
– Да, да. Разбойничья штучка.
– Вам нравится? Неплохая игрушка! Однако нельзя быть таким неосмотрительным, князь; коснись вы пистолета…
– Не пугайте. Сочту нужным – пристрелю вас, как бешеного пса.
– Вы слишком самоуверенны, господин Горчаков. Так недолго и просчитаться. Быть может, сейчас смерть дышит вам в затылок…
Горчаков быстро обернулся, всадники мерно покачивались в седлах, клевали носами. Кто из них стережет каждое его движение? Кто? А может, все?
Чей-то пристальный взгляд упорно сверлил спину, Мохов обернулся. Ганна поспешно опустила глаза, атаман не удивился, привык: пусть пялится, не жалко. Усы дрогнули в слабой улыбке, шевельнулась хохлатая бровь; Ганна на безмолвное приветствие не ответила.
Мохов хотел было вернуться к прерванным невеселым размышлениям, хорошенько обдумать сложившуюся ситуацию, но что-то мешало сосредоточиться, настораживало. Что? Не находя ответа, атаман раздраженно сбивал нагайкой нависавшие над головой тугие еловые шишки. Ехавшие позади сподвижники ворчали, на них дождем сыпалась хвоя.
Внезапно Мохов понял: тревожил взгляд Ганны – непривычно кроткий, виноватый. Атаман придержал коня, ожидая, что говорливая Ганна заведет свою милую трескотню, но женщина молчала. Пришлось начинать самому.
– Ты вот что, Анка, – нерешительно заговорил Мохов. – Я же чую, кипишь. Не прячь камень за пазухой, бей. Что у тебя?
– Пустое. Бабье…
– Не обманешь, Анночка. Выкладывай.
– Уж и думки нельзя утаить. Все хочешь знать.
– Атаману положено знать свое войско. А ты в нем – первейший вояка. После меня, конечно. – Мохов пытался обратить дело в шутку, допытываться не хотелось, чувствовал: не по душе Ганне прогулка по советской земле, тяжелы испытания – какая ни есть боевитая, а все ж таки баба. Одновременно, как никогда, хотелось ясности: в их пиковом положении любая недосказанность, недоговоренность порождает сомнения, больно ранит.
– Не принуждай, Арсюша. Не надо.
– Вот так хны! Не родился еще тот, кто тебя принудит. Э, да знаю, о чем печалишься. Думаешь, займем какое-нибудь село, красивых баб везде много, вдруг какая и приглянется. Вот что тебя волнует.
– Нисколечка. Баб да девок, и верно, повсюду хватает, только им, Арсюша, жизнь не надоела, даже самым страховитым. – Ганна многозначительно похлопала по потертой кобуре револьвера.
Откинувшись в седле, Мохов захохотал на весь лес.
– Ай, атаманша! Востра!
Анночка, ясная зоренька, повидавшая за свои четверть века столько, сколько добрая сотня людей за всю жизнь не увидит, без промаха на полном скаку низавшая любую цель из короткого кавалерийского карабина, потешно бросавшая гранаты, – по-бабьи, несогнутой рукой, словно голыш в речку, рубившая вертучей шашкой наотмашь не хуже любого казака, пившая кружками неразведенный синий спирт, не боявшаяся ни бога, ни черта, хорошенькая Анночка ревнует! Мохов вытер выжатые смехом слезы, собольи брови женщины страдальчески изогнулись.
– Арсюшенька, любый! Что с нами деется? Заблудились мы, кровь цедим, как водицу. А зачем? О господи, зачем?!
Мохов невольно оглянулся, спину проворно осыпали мурашки. Не слова поразили – рванувшийся из перехваченного судорогой горла негромкий крик боли. Тяжелой рукой, не выпуская нагайки, Мохов прижал узкую женскую кисть к изогнутой луке седла. Так и ехали, пока тропа, раздвоившись, не развела. А когда свела снова, атаман выглядел суровым и сосредоточенным.
– Не было этого разговора. Слышишь?
Горчаков сидел на пне, завернувшись в плащ, подняв воротник. Дождь лил не переставая. Болела голова; не хватает простудиться. Горчаков потер висок, морщась от сверлящей боли, нащупал пульсирующую жилку… Итак, операцию «Хризантема» можно считать законченной, странное содержание секретного пакета потрясало, столько усилий потрачено – ради чего? Результаты выеденного яйца не стоят, хотя отчет о действиях группы будет, по-видимому, составлен в ярких красках. И ради такой ерунды пришлось жертвовать жизнями, русскими жизнями?
Горчаков пошарил в карманах, пирамидона не оказалось, в спешке забыл купить. Сколько лет выручали маленькие таблетки, если не принять лекарства, боль усиливалась, становилась невыносимой, начинался тяжелый приступ, рвота, слабость охватывала тело. Полученная еще в гражданскую контузия напоминала о себе. Спросить у кого-нибудь? Бесполезно. Остаться без пирамидона!
Горчаков постарался отвлечься; каким же путем возвращаться? Выполнять идиотский приказ? По тайге еще можно пройти, уклоняясь от встречи с преследователями, а там, на границе? Опять пробиваться на стыке застав? Но после прорыва группы охрана границы наверняка усилена, особенно на опасных направлениях. Прорваться в Россию помогла мощная огневая поддержка японцев. Теперь ее не будет, остается надеяться на свои силы, а в отряде остались считанные люди…
Горчаков негромко застонал, стиснул ладонями лоб, запрокинул голову, жесткий воротник врезался в шею. Послышались шаги, Горчаков расстегнул кобуру, пальцы скользнули по холодному металлу…
– Кто идет?!
– Ваш покорный слуга, – отозвался невидимый в темноте Господин Хо. – Вам, очевидно, нехорошо, вы стонали…
– Голова трещит, словно с похмелья. А порошков, как назло, нет… – Горчаков не выпускал пистолет.
– Сейчас приглашу врача. Выглядит он, правда, несколько экзотично и стетоскопа у него отродясь не бывало, но вы его не отвергайте, он поможет.
Господин Хо отрывисто произнес несколько фраз, и из темноты, мягко ступая на кошачьих лапах, возник Безносый. Горчаков напрягся, хунхуз приблизился, наклонился. Пахнуло омерзительным запахом черемши, которой Безносый накануне лакомился. Горчаков отшатнулся.
– Терпение, господин, терпение. Гарантирую исцеление.
Сдерживая рвоту, Горчаков покорился. Новоявленный лекарь положил тяжелую руку на лоб, другой принялся массировать затылок. Вскоре Горчаков почувствовал облегчение, боль притупилась, а затем утихла, голова стала ясной, свежей.
– Волшебство! Я совершенно здоров и бодр, как юноша. Спасибо тебе, братец. Господин Хо, искренне благодарю. Я чувствую прилив сил. Поразительно!
Горчаков был очень доволен, однако, когда хунхузы убрались в распадок, где стояли их кони, встревожился: грязные лапы Безносого шарили по лицу, а ведь он сифилитик. Впрочем, чепуха! Древняя, как мир, болезнь приобретается другим путем. А если Страхолютик прокаженный?
И все же Горчаков чувствовал себя прекрасно. «Нечего унывать, выберемся из этой передряги. Пробьюсь через границу, доложу этой обезьяне Кудзуки, что его идиотский приказ выполнен, затем пошлю его ко всем чертям. В Китае русских патриотических организаций предостаточно, куда приятнее работать с соотечественниками, чем с хитромудрыми и лукавыми азиатами».
Сколько веревочке ни виться, а кончик останется. Неминуемое в конце концов случилось – отряд Горчакова перестал существовать. Уцелевшие нарушители в панике бежали. Горчаков нахлестывал шатающегося коня, конь упал, падали загнанные лошади, оставались лежать, последнюю вели в поводу. Поглаживая царапнутый пулей висок – кровь уже запеклась, Горчаков припоминал, как все получилось; перед воспаленными глазами мелькали темные тени.
Проморгали часовые? Возможно, пограничники бесшумно сняли их и подобрались к лагерю. Не хрустни сухая ветка под сапогом красноармейца – конец. В лучшем случае – везли бы сейчас в тюрьму.
Сухой треск прозвучал неправдоподобно громко, расшатанные нервы усилили звук. Горчаков вскочил, выстрелил в набегавшую тень, затрещали беспорядочные выстрелы, заметались, закричали люди, дико всхрапывали кони.
Считанные секунды продолжалась отчаянная схватка, пограничники быстро сломили сопротивление нарушителей: на их стороне внезапность, их много… Как же все-таки удалось прорваться? Горчаков дотронулся до пылающего виска, застонал не от боли – от обиды. Как бездарно все кончилось, отряд разгромлен, уничтожен, финита ля комедиа. Полководец без войска, новоявленный Пирр, бежит как затравленный волк. О господи!
– Больно, ваше благородие? – участливо спросил кто-то голосом Лахно. – Не печалуйтесь. Шкуру осмалило[167], заживет. Вскользь прошла, окаянная, стукнула шибко, через это кость мозжит.
– Мозжит, – бездумно повторил Горчаков. – А ты как?
– Уберег господь. Надолго ли?
– А остальные?
– Эх, ваше благородие, остальные! Их всего ничего осталось. Кого на месте положили, на той полянке, будь она проклята, кто руки поднял…
– Сдались?!
– Жизнь одна, вашбродь…
Рассвело. В туманной дымке маячили люди. Лица землистые, одежда изодрана в клочья, Мохов, Зыковы, Ганна, зябко кутается в плащ простоволосый Лещинский; Господин Хо с Безносым, круглолицый Маеда Сигеру.
– Не хорсё. Очинно не хорсё.
– Хуже не бывает, – сплюнул Мохов. – Положение швах. Окупцова с Волосатовым я вперед послал, вот и вся моя армия. Так-то, Сергей Александрович. Довоевались.
– Да, не повезло. Тем не менее мы…
Мохов натужно со всхлипом захохотал:
– Неужто думаете, мы что-то можем? С нашими ошметками? Нет, Сергей Александрович, нам теперь одно остается. – Мохов выждал, пристально глядя на Горчакова, который, морщась, потирал висок. – Остается нам, – продолжал Мохов, – бочком, петушком, да восвояси.
Горчаков покосился на Маеда Сигеру, японец безучастно покачивался на коротких ножках. Горчаков вспомнил разговор о целях и смысле операции «Хризантема» и был готов отдать соответствующий приказ, но все его существо воспротивилось: уходить битым, не выполнить задания, провалить, изгадить боевую операцию, подобное решение претит офицеру, оно постыдно! Нет, выполнить задачу любой ценой, чего бы это ни стоило. Потерять всех, самому погибнуть, но выполнить. Но как в таком случае быть с приказом, извлеченным из пакета? Какому приказу подчиниться? Как человек военный, Горчаков знал, что всегда выполняется последний приказ, но этот приказ практически обрекал его на позор, подчеркивал всю бесперспективность нелепого задания, иезуитскую гнусность тех, кто втравил его в эту авантюру.
– Извините, Сергей Александрович, – проговорил Лещинский, – но предложение господина Мохова следовало бы обсудить. Оно не лишено здравого смысла и…
– У нас есть приказ, а приказы не обсуждаются, тем более в боевой обстановке. Вы, господин переводчик, простите, шпак[168] и этого не понимаете. Мы возвращаемся, господа.
– На родину? – обрадованно воскликнул Лещинский.
– В страну, волей провидения предоставившую нам пристанище, – сухо сказал Горчаков.
Вечером, после изнурительного марша, нарушители забились в пещеру на склоне сопки. Пещера тесная, сидели, прижавшись друг к другу, дрожали от холода, костер разжигать Горчаков запретил, некоторые были этим весьма недовольны, особенно Лещинский. Он сидел на охапке сушняка, втянув руки в рукава куртки, воротник поднят, голова повязана шарфом. В пещеру пробивался зеленоватый свет, в потолке зияло отверстие, затянутое диким виноградом, в призрачном свете нарушители смахивали на покойников. Настроение у всех препоганое, Горчаков нервничал, ловя колючие взгляды, незаметно нащупывал пистолет, готовый пустить его в ход в любую секунду. Маеда Сигеру сказал ему по-английски:
– Напрасно тревожитесь, ничего плохого с вами не случится. Все закончится благополучно, мы прорвемся через границу.
– Будем надеяться на лучшее.
– Разумно. И возьмите себя в руки, князь, незачем при каждом шорохе хвататься за пистолет.
«Некто по приказанию японца внимательно следит за мной», – подумал Горчаков. «Но кто этот таинственный Некто? Маеда Сигеру жаждет представить меня пред светлые очи полковника Кудзуки, я нужен в качестве козла отпущения, ответствен за исход операции я, и никто другой. Если же я не вернусь, отвечать придется толстяку, а этого он, естественно, не желает».
Горчаков задремал, но вскоре проснулся – в пещере горел костер.
– Кто?! Кто разрешил?!
Нарушители молчали. Горчаков выхватил пистолет:
– Кто?!
– Ну, я, – с вызовом ответил Лещинский. – Мы замерзли, промокли, нужно обсушиться.
Ударом ноги Горчаков перевернул котелок на костер, зашипела вода на угольях, Окупцов вытер лицо.
– На что ж так-то?
– Молчать!
– Вы неврастеник, князь! Вот уж не знал, – звенящим тенорком выкрикнул Лещинский.
– Молчать, сопляк. Застрелю!
Горчаков затоптал костер, нарушители завороженно следили за ним, казалось, Горчаков выплясывает нелепый танец.
– Зря стараетесь, – пробормотал Лещинский. – Мы в петле.
На рассвете отряд двинулся дальше.
XIII
ОБРАТНЫЙ ПУТЬ
Шли цепочкой, спотыкались, скользили, падали, под ногами чавкал мокрый снег. Нарушители гнулись под тяжестью мешков с боеприпасами и продовольствием – из оставшихся двух лошадей одну пришлось бросить: угодив передней ногой в барсучью нору, она упала и не поднялась. Горчаков потерял надежду на благополучный исход, им овладела апатия, если спутники его о чем-то спрашивали, Горчаков отвечал односложно, чаще отмалчивался. Приказания отдавал механически, не проверяя, выполняют их или нет. Он целиком доверился старому служаке Лахно, благодаря которому в отряде поддерживалась видимость порядка. Лахно нес службу ревностно, назначал дозорных, исправно проверял часовых, распоряжался толково, без лишних слов, нарушители подчинялись ему, понимали: лишнего не требует. Даже хунхузы прислушивались к этому рябоватому, крепко сколоченному мужику с толстой подбритой шеей и пшеничными бровями. Мохов, в последние дни странно повеселевший, дружески подшучивал над ним, называя Лахно взводным. Ганна атамана не одобряла.
– С рябым держись осторожно. Этот пес десяти Горчаковых стоит.
– Не пужай, Анночка: бог не выдаст, Лахно не съест.
Днем из-за туч выскочил самолет, снизился, закружился над сопкой. Нарушители метнулись в чащу, испуганно смотрели в небо. Когда самолет улетел, Мохов поскреб затылок.
– Ждут нас у границы. Поди уж заготовили угощение.
– Будь что будет, – вздохнул Горчаков. – Попробуем прорваться.
– Слинял сиятельный, – сказал Мохов Ганне. – Не надолго его хватило. С таким командиром ни за грош пропадем.
– Свою голову имеешь, – утешала Ганна. – Будь сам по себе, соображай. Мы к ним не привязаны, на границе отколемся и сами махнем через Тургу.
– Эх, Анночка… До границы еще дойти нужно, а нас, видишь, пасут, – Мохов махнул в сторону сопок, за которыми скрылся самолет. – Наведет пастух пограничников как пить дать!
– Мне все равно. Лишь бы с тобой…
Шел снег – густой, липкий, нарушители брели, оскользаясь на камнях, падали, рвали одежду. Многие обессилели, продовольствия осталось на двое суток, об этом доложил Лахно.
– Что ж, – сказал Горчаков, – придется затянуть ремни.
– Попостимся, – покорно согласился Лахно. – Потерпим. Да долго ли терпеть?
– Не знаю, братец, как сложится. Будем идти…
Шестые сутки брели по тайге, а конец еще не виден; новый маршрут, подсказанный капитаном Сигеру, оказался значительно длиннее, остальные, по его словам, небезопасны. Горчаков считал, что Маеда Сигеру прав, но с каждым днем становилось яснее, что шансов вернуться становится все меньше.
Последние двое суток ели добытые из-под снега ягоды, жевали листья, жарили на прутиках раскисшие грибы; хунхузы ловили в ручьях сонных лягушек, выкапывали каких-то червей – обходились без огня, добытое поедали сырым. Нарушители обросли, исхудали, шатались от голода. В сутки теперь проходили не более десятка километров и бессильно падали в снег. Засыпали часовые, и их невозможно было поднять, никакие угрозы не помогали. Расстроенный Горчаков молча слушал сокрушавшегося Лахно:
– Рухнулась дисциплина, вашбродь. Напрочь. Не успеешь поставить на пост, а он уже храповицкого задает. Хоть из пушки стреляй, не проснется. Умаялся народ.
– Не огорчайся, голубчик, бог даст, обойдется.
– Ох, ваше благородие! Не ровен час нагрянут красные, голыми руками нас заберут, сонными повяжут
Повздыхав, Лахно уходил проверять посты. Когда только спит этот человек? Один Сигеру не изменился, выглядел свежим, отдохнувшим. Как это ему удавалось? Нарушители удивлялись, никто не знал, что предусмотрительный Кудзуки снабдил помощника чудодейственными таблетками, восстанавливающими силы. Капитан исправно глотал пилюльки, предварительно убедившись, что за ним не наблюдают. Маеда Сигеру очень боялся перепутать живительное снадобье с другим, цветом и формой вещества друг от друга не отличались.
Чтобы не ошибиться, капитан упаковал яд в металлический тюбик, оплошность могла стоить ему жизни, губительные таблетки японец берег столь же ревностно, как и целительные.
Томительно тянулся нескончаемый день, грязные, оборванные, уставшие нарушители шли медленно, простуженно кашлял Лещинский, по-куриному окуная голову в плечи. От снега и яркого солнца ломило набухшие глаза, переводчик размазывал слезы по лицу корявой ладонью. К счастью, солнце, по-зимнему злое, показывалось, чтобы вскоре исчезнуть в черных комковатых тучах. Горчаков брел, опустив голову, с непонятным равнодушием присматривался к потерявшим человеческий облик спутникам, к себе самому. Он видел себя как бы со стороны и, критически оценивая прожитые годы, терзался сомнениями: жизнь потрачена напрасно, гордиться содеянным не приходится.
По инерции он еще пытался командовать, но его не слушали, люди едва плелись, падали, вставали и снова тащились вперед, карабкались по обледеневшим склонам сопок, переходили вброд ручьи и протоки. Одежда смерзалась и обламывалась, коченели ноги, многие на ночных привалах обмораживались. Лещинский, проснувшись утром, насилу отодрал примерзшие к вороту куртки волосы и, когда это удалось, заплакал: в детстве сестренка дергала его за волосы – гимназист частенько опаздывал на занятия.
Крепче прочих выглядели Зыковы. По приказу Лахно они замыкали колонну. Остальные едва держались на ногах.
Вечером братья подошли к задремавшему Горчакову, потоптались; Ефрем покашлял в кулак, Горчаков разлепил смерзшиеся ресницы:
– В чем дело?
– Дозволь, набольший, на охоту сходить, бог даст, че приволокем.
– Изюбря[169] бы, – вторил брату Савка.
– Пофартит, так завалим, – гудел Ефрем. – Оголодал народишко шибко, эдак и ноги протянуть недолго.
Горчаков злобно усмехнулся.
– Бежать задумали, сиволапые? Покаяться, а нас – за тридцать большевистских сребреников? Застрелю, сволочь!
– Не юды[170]. А черным словом ругаться не моги, набольший. Не ровен час…
– Грозишь? Да я тебя…
– Стойте, стойте, вашбродь! Охолоните, – удержал Горчакова Лахно. – Ефрем дело говорит, зараз горяченького похлебать – хворь да усталость как рукой сымет. Пущай на зорьке поохотятся, авось сподобит господь, притащат дичину. Прикажите им, пущай расстараются. – И, нагнувшись, шепотом добавил: – А насчет озорства какого – не сумлевайтесь, на них кровушки ого-го и еще столько, им с Советами миловаться не резон – краснюки с них шкуру спустят.
Горчаков согласился.
Ночь прошла спокойно, снег все валил и валил, и проверявший посты Лахно радовался – заметет следы, поможет оторваться от преследователей, затеряться в тайге. Мысль эта немного успокаивала, хотя Лахно понимал, что пограничники упорны, настойчивы и возмездие неотвратимо. Выросший в пограничном селе, Лахно хорошо изучил противника, не раз японская разведка использовала его односельчан для различных провокаций против СССР. Уцелевшие в один голос рассказывали о мужестве советских пограничников. Да, преследование будет продолжаться, красные не отстанут, думал Лахно. Сын и внук амурских казаков, он с материнским молоком впитал любовь к боевым казачьим традициям, присягал на верность государю императору, адмиралу Колчаку, атаману Семенову, японцам; менялись хозяева, но Лахно оставался верен воинской дисциплине, долгу солдата, и сейчас это придавало ему силы, побуждало к действиям. Лахно давно перестал задумываться над смыслом того или иного задания, безоговорочно выполнял самые деликатные поручения полковника Кудзуки; боевые приказы не обсуждаются, и, если начальство говорит «надо», значит, нужно выполнять задание не задумываясь, решительно, своевременно и точно: приказ есть приказ. Отправляясь с отрядом Горчакова, Лахно радовался: офицер старой армии не подведет. Позднее Лахно разочаровался: простому казаку по душе казак, что вчера еще быкам хвосты крутил; дворянская спесь Горчакова претила, порождала неприязнь.
Лахно не спал двое суток и на рассвете окунулся в глубокий сон, похрапывал сладко, не чувствуя холода, – лежал на охапке обмерзших веток, наломанных в темноте у ручья.
Пробудился, ощутив внезапную опасность: кто-то стоял над ним, сапно[171] дыша.
Схватив карабин, Лахно вскочил, в неясном сумраке нарождающегося утра маячила рослая фигура, держа что-то тяжелое, гигант дышал хрипло, с хлюпом втягивая морозный воздух, Лахно вгляделся.
– Ефрем? Ты чего?
Зыков, не выпуская ноши, сел на заснеженную лесину, голова лежавшего у него на руках человека безжизненно запрокинулась.
– Бра-ат-ка…
Лахно медленно снял шапку, проснулись остальные, Волосатов истово перекрестился, охнула Ганна, Ефрем осевшим голосом сказал Мохову:
– Вот, Николаич… Один я остался. Приласкала Савку смертушка.
– Мужайся, Ефрем, крепись. Тебе сына рóстить…
Ефрем опустил Савелия на землю. Вокруг сгрудились нарушители. Господин Хо внимательно смотрел на мертвого, Маеда Сигеру бесстрастно молчал, цепкие глаза Безносого что-то разглядели, он нагнулся, откинул полу куртки и отпрянул – в Савкиной груди торчала ржавая стрела.
– Не хорсё, – удивленно протянул японец. – Очинно не хорсё.
– Что это? – вскричал ошеломленный Горчаков.
– Самострел, – угрюмо пояснил Мохов. – Старинное охотницкое средство. Не доводилось видеть, Сергей Александрович? Промысловики на звериных тропах настораживают. Такая штучка трехдюймовую доску насквозь прохватывает. Видать, ступил Савелий на охотничью тропу…
– Прошибся, Николаич, – возразил Ефрем. – Не охотницкое заделье. На заимку мы с братом натакáлись[172], в самой трещобе, с двух шагов не узришь. Шагнул я к двери, а Савка меня упредил. Молодой… Дверь дерг, а оттуда эта стерва жахнула. В упор…
– Какой же лиходей насторожил? – спросил Окупцов. – Охотник такое не сделает.
– Мало ли варнаков. И не все ли равно…
Савелия похоронили в глубоком распадке, Ганна пошептала молитву, Ефрем вытер глаза, высморкался:
– Николаич, надо бы в ту заимку сходить.
– Это еще зачем? – вскинулся Горчаков. – Мало одного покойника? Может, там еще стрелы наставлены?
– Надо сходить, Николаич, – не глядя на Горчакова, повторил Ефрем. – Пошарить. Может, там что схоронено, разживемся по бедности.
– Золото! – воскликнул Окупцов. – Старатель там живет, иначе зачем самострелы в избе ставить? Золотишко намытое охранял. Айда туда поскорее, того трудягу к ногтю, за Савку рассчитаемся, а золотишко поделим.
– Черт с этим золотом! Мы должны спешить, а не заниматься кладоискательством.
Горчаков почувствовал, что его слова энтузиазма не вызвали, на него смотрели с нескрываемой ненавистью Окупцов, Волосатов, Безносый, нервно потирал руки Господин Хо. Чуют добычу, вороны!
– Вы слышали, что я сказал?
– Желтого металла в здешних местах много, возможно, безвестный старатель – настоящий Крез, золота с избытком хватит на всех, – проговорил Господин Хо.
Горчаков поднял пистолет и почувствовал сзади чье-то дыхание.
– Зажди, набольший. Мы в заимке припасы поищем. Может, найдем, у меня уж брюхо к хребтине приросло, – попросил Зыков.
Горчаков смерил его презрительным взглядом: только что брата схоронил, а уже о жратве думает. Скот! Облизнув спекшиеся, покрытые черной коркой губы, сплюнул кислую слюну.
– Ладно. Веди.
«Авось и впрямь отыщем какие-нибудь продукты, подкормимся, – думал Горчаков. – На сытый желудок идти веселее». Где-то далеко, далеко замаячила звездочка надежды.
Но призрачным оказался ее слабый свет, съестного в избушке не оказалось, заимку перевернули вверх дном, но ничего не нашли. Кляня хозяина, нарушители – они надеялись найти золото – крушили убогое жилище, разъяренный Окупцов решил поджечь заимку, Лахно вырвал спички.
– Хочешь пограничников примануть, черт не нашего бога!
Ночью Горчаков проснулся, сон отлетел мгновенно. Голова ясная, свежая, что же его разбудило? Вроде хрустнул за мутным окошком сучок. Может, заимку обложили пограничники? Горчаков разом вспотел, поднял голову, избушка залита голубым лунным светом, нарушители спят вповалку на полу: вымотались. На топчане кто-то невнятно стонет. Горчаков встал, шагнул к двери, его окликнул Мохов:
– Ганя занедужила, горит вся.
Нашел о ком беспокоиться, юбочник. В такой-то момент!
– Ничего, женщины живучи. Проверьте-ка лучше посты. Как бы не осадили нас в этой трухлявой цитадели.








