Текст книги "Ради безопасности страны"
Автор книги: Юлиан Семенов
Соавторы: Вильям Козлов,Станислав Родионов,Борис Никольский,Павел Кренев,Юзеф Принцев
Жанры:
Прочие детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 28 страниц)
11
Утром следующего дня на стол Серебрякова легли два документа, которые он ждал с интересом и нетерпением.
Первый – заключение почерковедческой экспертизы. Он торопливо пробежал его глазами:
«...завитковое начало овала буквы «а»... печатный вариант прописной буквы «Т»... восходящее направление заключительной части надстрочного элемента буквы «б»... отчетливо выраженная петлевая связь буквы «в» с последующими буквами...»
И сразу скользнул взглядом к окончательному выводу:
«...все это дает основания утверждать, что поправки в представленной на экспертизу рукописи сделаны той же рукой, что и...»
Ну что ж, так он и думал. Интересно, что теперь скажет Антоневич? Что возразит?
Второй лист с отпечатанным на машинке убористым текстом Серебряков читал медленно, с напряженным вниманием. Это был ответ на его запрос о гражданине ФРГ Рихарде Грюнберге.
«...Гражданин ФРГ Рихард Грюнберг неоднократно посещал Советский Союз в качестве представителя ряда торговых и промышленных фирм, а также по приглашению родственников его жены. Женат на бывшей советской подданной Галине Барановой.
Задерживался милицией за попытку распространения литературы антисоветского содержания. По имеющимся сведениям, в первые послевоенные годы сотрудничал с американской разведкой, в настоящее время тесно связан с радиостанцией «Свобода», выступал в качестве специалиста по Советскому Союзу под псевдонимами: Цветов, Розенфельд, Дорфман, Петровский. Имеет активные контакты с рядом руководящих деятелей НТС...»
Что ж, теперь, пожалуй, становится ясно, кому на самом деле предназначал Антоневич свою рукопись. Свою? Или, может быть, все-таки Бернштейна?..
12
– Итак, Антоневич, вы продолжаете настаивать на том, что машинописный документ, переданный вами для отправки за рубеж Гизелле Штраус, принадлежит не вам, а Бернштейну Игорю Львовичу, в настоящее время проживающему в Израиле?
– Да, совершенно верно.
– Но в таком случае вы, вероятно, можете назвать кого-либо, кто мог бы подтвердить авторство Бернштейна?
– Простите? Я не понял.
– Ну как же... Наверняка был кто-то, кто помогал Бернштейну в его работе. Возможно, кому-то он отдавал перепечатывать свои материалы...
– Нет, этого не было. Бернштейн, естественно, не хотел, чтобы кто-то еще оказался в курсе его работы над книгой. И печатал он сам.
– Вы уверены в этом?
– Да, абсолютно.
– Но, может быть, все-таки какую-то часть материалов кто-либо помогал ему перепечатывать?
– Нет. Он все делал сам. Я говорю: он предпочитал держать свою работу в секрете.
– Тем не менее вам он доверился. Чем вы объясняете этот факт?
– Не знаю. Затрудняюсь ответить.
Антоневич выглядел сегодня равнодушно-усталым. Вообще в этом человеке таилась какая-то странная изменчивость, неопределенность: каждый раз он представал перед Серебряковым словно бы в новом качестве, как будто намеренно стремясь разрушить те представления, которые уже успели сложиться о нем. В прошлый раз он был спокоен, собран, а сейчас выглядел вяловатым, даже расслабленным, на вопросы отвечал замедленно, вроде бы лениво, точно ему уже изрядно поднадоела вся эта процедура и он уже не ждал от нее ничего нового, никаких неожиданностей.
– Тогда скажите, Антоневич: читая машинописный документ, переданный вам, как вы утверждаете, Бернштейном, вносили ли вы в текст какие-либо поправки?
– Не помню. Возможно, я и исправлял какие-нибудь опечатки. Чисто машинально.
– Возможно? Или исправляли?
Антоневич помолчал, словно бы прикидывая возможные последствия своего ответа.
– Да, теперь я припоминаю, – сказал он. – По-моему, я действительно поправлял некоторые ошибки.
– Некоторые? Однако экспертиза установила, что все поправки, внесенные в машинописный текст, сделаны вашей рукой. Не правда ли странно – автором текста, по вашим словам, является Бернштейн, а поправки в текст вносите вы? Что вы на это скажете, Антоневич?
– Это вполне объяснимо, – сразу отозвался Антоневич. – Дело в том, что Бернштейн очень торопился, рукопись своей книги он передал мне, как я уже показывал, утром, в день своего отъезда. Естественно, что, готовясь к отъезду, он не успел вычитать ее сам.
– На предыдущем допросе вы утверждали, что, получив машинописные материалы от Бернштейна, вы в тот же день вечером отнесли их своему приятелю Виктору Костину. Так?
– Так.
– И значит, вы успели и прочесть их и выправить за один день. Не можете ли вы припомнить, какой это был день?
– То есть что значит – какой?
Интересно – он на самом деле не понял вопроса или просто пытался выиграть время?
– Я спрашиваю: не можете ли вы припомнить, какой это был день недели?
– А-а... Затрудняюсь ответить. Не помню.
– И все-таки постарайтесь вспомнить. Ходили вы в этот день на работу, в институт или нет? И если ходили, то, возможно, брали с собой материалы, переданные вам Бернштейном? Или читали их дома?
– Да, конечно, читал дома. Вероятно, это была суббота.
– Вероятно или точно?
– Точно. Это была суббота.
– Суббота. Хорошо, так и отметим, – удовлетворенно сказал Серебряков. – Итак, вы прочли и выправили машинописный документ, переданный вам Бернштейном. Как все же вы отнеслись к его содержанию?
– Я не особенно вникал в содержание. Можно сказать, я читал машинально, потому что очень торопился. Улавливал только общий характер. Об этом я уже говорил на прошлом допросе. Кроме того, в рукописи оказалось слишком много опечаток, и это мешало воспринимать текст...
– Слишком много опечаток... – задумчиво повторил Серебряков. – Это верно, это сразу бросается в глаза.. А между тем свидетельница Румянцева Роза Львовна, сестра Бернштейна, показала, что ее брат профессионально владел машинописью и, как правило, не допускал опечаток. Чем же тогда можно объяснить наличие большого количества опечаток в тексте, который, как вы утверждаете, печатал Бернштейн?
Пауза выдала мгновенное замешательство Антоневича. Однако он тут же овладел собой.
– Не знаю. Возможно, он волновался. Но вообще, я думаю, – с легкой усмешкой произнес Антоневич, – на эти вопросы лучше всего мог бы ответить сам Бернштейн.
– А я думаю, – с нажимом сказал Серебряков, – объяснение этому обстоятельству может быть только одна: текст печатал не Бернштейн, а кто-то другой. Если принять вашу версию, которую вы только что так убежденно отстаивали, – что никто, кроме вас, не был посвящен Бернштейном в его секреты, то что же это получается, а, Антоневич? Вывод-то напрашивается сам собой?
Антоневич слегка шевельнул плечами.
– В конце концов, я мог и ошибаться. Бернштейн мог что-то скрывать от меня.
– Допустим. Но та же свидетельница показала, – продолжал Серебряков, – что вы брали у ее брата машинку на довольно длительный срок. С какой целью?
– Я уже говорил, что пытался попробовать свои силы, так сказать, на литературном поприще. Надеюсь, в этом нет ничего предосудительного?
Что это было – сознательно выбранная, продуманная линия поведения? Или лишь проявление строптивого, упорного характера – тот случай, когда человек вроде бы и сознает бессмысленность, даже вредность для себя же самого своих действий, слов и поступков, но сдержаться, остановиться уже не в силах, не может... Или не хочет?
– Вы напрасно иронизируете, – сказал Серебряков. – У нас, как видите, набирается немало фактов, ставящих под сомнение ваши показания. Советую вам очень серьезно задуматься над этим.
Антоневич молчал, вероятно взвешивая то, что сейчас услышал.
– Да, кстати... – продолжал Серебряков. – Какие отношения связывают вас с Грюнбергом? С Рихардом Грюнбергом?
– Какие отношения? – переспросил Антоневич. – Обычные. Приятельские. Вам, вероятно, известно, что он – муж подруги моей жены.
– И часто вы встречались с ним?
– Всякий раз, когда он приезжал в Союз.
– Как вы могли бы его охарактеризовать?
– Это, на мой взгляд, интересный человек, эрудированный, энергичный, веселый, обладающий чувством юмора. Мне он нравился.
– Он не обращался к вам с какими-либо просьбами, предложениями?
– Нет! Нет, уж нет, это не пройдет! Я должен сразу заявить вам со всей определенностью и категоричностью: если вы собираетесь изобразить меня этаким завербованным агентом иностранной разведки, мальчиком на побегушках у иностранцев – это напрасный труд. Я никогда не действовал по чужой указке. У меня своя голова на плечах. Все, что я делал, все, что вы ставите мне в вину, я делал самостоятельно, по собственной инициативе, исходя из своих собственных побуждений. Один. Я подчеркиваю это: о д и н. Прошу эти мои слова занести в протокол с абсолютной точностью.
Он проговорил все это напористо, с запальчивой горячностью и, как показалось Серебрякову, даже с гордостью.
– Занесем, обязательно занесем, – успокаивающе сказал Серебряков. – И непременно с абсолютной точностью. Хотя, знаете, Антоневич, если верить одной зарубежной радиостанции...
Серебряков сделал паузу и заметил, как замер, напрягся Антоневич. Куда делась его недавняя расслабленность, вялость!
– ...Если верить одной зарубежной радиостанции, вы не так уж одиноки, как вам представляется. У вас, оказывается, немало друзей. Вот, послушайте: «Друзья арестованного рассказали, что Антоневич недавно завершил работу над книгой, в которой призвал Запад к более решительным действиям против коммунистической экспансии...»
– Не может быть! – воскликнул Антоневич. – Это ложь! Это... это... провокация какая-то! Я протестую!
– И ведь вот что странно, – словно бы не замечая негодования Антоневича, продолжал размышлять вслух Серебряков. – Ни слова о Бернштейне! Очень странно, не правда ли?
Антоневич, казалось, не слышал его. Он смотрел мимо Серебрякова и молчал. Мелкий бисер пота выступил у него над верхней губой.
О чем думал он, что вспоминал? Ночные бдения возле «Спидолы», это упорное, азартное вылавливание новостей среди радиопомех и треска разрядов, вылавливание голосов, которые он уже различал по интонациям, по тембру, по легкому акценту? За этими голосами он уже угадывал лица людей, воссоздавал их портреты, манеру сидеть, одеваться, вести себя – одним словом, они существовали для него как живые, во плоти и крови, хотя он их никогда, естественно, не видел, даже на фотографиях, а только вслушивался в их голоса, блуждающие в эфире. Он слышал торопливую, бодрую, с легким пришепетыванием – на польский, что ли, манер? – скороговорку, и всякий раз ему казалось, что этот человек только что вбежал в радиостудию и лишь успел небрежно бросить пиджак на спинку стула, засучить рукава, словно перед нелегкой, но сулящей определенную приятность работой, и вот уже – микрофон включен: «Добрый вечер, друзья!..» Или он слышал вкрадчивую, словно уговаривающую, с почти интимными интонациями, женскую речь, и ему вдруг казалось: свершилось чудо, и они только вдвоем беседуют через океан, она говорит только для него одного. Он никогда не мог спутать этот голос с другим, тоже женским, но как бы нарочно размашистым, будто бы по-московски небрежным, даже чуть развязным, неизбежно произносящим «Привет!» в конце передачи... И вот теперь эти люди... Что произошло? Предали его? Или прославили? Что все-таки произошло?..
– Я прошу прервать допрос, – неожиданно сказал Антоневич. – У меня болит голова. Я плохо себя чувствую.
– Ну что ж. Ладно, – отозвался Серебряков. – Вам действительно есть над чем подумать.
13
Прошел день, и Серебрякову доставили письменное заявление Антоневича. В глубине души Серебряков ждал этого заявления, однако то, что он прочел, оказалось для него неожиданностью. Впрочем, он уже начинал привыкать к сюрпризам, которые преподносил ему Антоневич.
«В связи с тем что мне было сообщено во время последнего допроса относительно передачи одной из зарубежных радиостанций, – писал Антоневич, – в которой якобы упоминается о моем аресте, считаю необходимым заявить следующее. Каких-либо конкретных лиц за рубежом, которые могли бы называться моими друзьями, я не знаю. Но, как всякому человеку, кто оказался бы в положении, подобном моему, мне приятно сознавать, что нашлись люди, которым небезразлична моя судьба. Это дает мне основания надеяться, что под влиянием общественного мнения с меня будут сняты несправедливые обвинения. Одновременно – и это я считаю нужным подчеркнуть особо – я не отказываюсь нести наказание за то, в чем действительно виновен, в частности, за свое легкомыслие, которое привело к тому, что, нарушив законы, я пытался способствовать передаче за рубеж материалов, могущих нанести ущерб нашей стране.
Что же касается утверждения упомянутой радиостанции (если таковое действительно имело место) о том, будто бы я являюсь автором некоей книги, так я пришел к выводу, что подобное утверждение могло возникнуть только либо в результате недостаточной осведомленности, либо – и это кажется мне более вероятным – оттого, что те, кто назвал себя моими друзьями, стремились придать моей скромной личности большую значительность, нежели это есть на самом деле. Таким образом они рассчитывали привлечь к моему делу более активное внимание общественности. Другого объяснения я не нахожу. Со своей стороны я полностью готов содействовать тому, чтобы дело мое не получило широкой международной огласки, в случае, повторяю, если с меня будут сняты необоснованные обвинения...»
Серебряков озадаченно потер затылок. Чего больше оказалось в этом заявлении? Наивности? Наглости? Упрямства? Или и правда Антоневич так верил во всесилие своих «друзей» там, за рубежом, так надеялся на их помощь и поддержку, что даже попытался слегка пригрозить этим. «Международная огласка...» Ишь ты! Впрочем, перечитав заявление еще раз, Серебряков по думал, что, пожалуй, больше всего оно походит на своего рода жест отчаяния, на ту самую соломинку, за которую хватается утопающий...
Но как бы там ни было, а надежды Серебрякова на то, что разумное начало возьмет верх в поведении Антоневича, не оправдались. И значит, надо продолжать работать.
Вообще следствие, которое он вел, чем-то напоминало Серебрякову развитие шахматной партии, когда исход ее уже очевиден опытному взгляду. Казалось бы еще сохраняется равновесие сил на доске и на каждый твой ход противник вроде бы находит контригру, однако ты уже чувствуешь: еще немного – и вся позиция противника начнет разваливаться, рушиться. Остальное, как говорят шахматисты, лишь дело техники. Однако, чтобы это случилось, чтобы обнаружить несостоятельность позиции противника, еще нужен последний толчок, последнее усилие, пусть простой, но точно найденный ход. Так вот и тут. В цепочке постепенно накапливающихся улик и доказательств виновности Антоневича еще недоставало последнего звена, которое сразу бы сделало бессмысленным дальнейшее запирательство Антоневича. И это звено еще необходимо было найти.
14
Теперь Серебрякову предстояло допросить в качестве свидетелей тех из сотрудников НИИ, кто наиболее хорошо знал Антоневича.
Что скажут об Антоневиче люди, с которыми тот встречался изо дня в день, с кем вместе сидел над расчетами, отмечал общие праздники и обсуждал последние институтские новости... За кем наблюдал, о ком собирал слухи, копил достоверные и недостоверные сведения, чтобы потом, вечером, занести их на страницы своей картотеки...
Первым, кто появился в кабинете Серебрякова, был Федор Степанович Сердюк, начальник отдела технической информации, в чьем непосредственном подчинении и состоял Антоневич. Это о нем Антоневич записал в своей картотеке:
«Типичный солдафон. Человек, не привыкший рассуждать. Единственно, от чего он страдает всерьез, так это от того, что не имеет возможности распространить любезные ему армейские порядки на все лаборатории и отделы института».
Сейчас же Серебряков увидел перед собой пожилого, усталого человека с орденскими планками на пиджаке, с отечным лицом и, видно, давно уже поредевшими, наполовину выцветшими, наполовину седыми волосами. Он был несколько медлителен, обстоятелен и прежде чем отвечать на вопросы Серебрякова, казалось, тщательно обдумывал и взвешивал каждое слово. «Я – человек точных формулировок», – сказал он о себе сразу, еще до того, как Серебряков начал его спрашивать об Антоневиче.
– Антоневич? Что я могу доложить о нем? Эгоцентрик, индивидуалист высшей марки. Знаете, существует такой тип людей – им кажется, что весь мир призван вращаться вокруг них. Как о своих правах – так он первый, ничего не упустит; как об обязанностях – так его не слышно. Мне, прямо скажу, скрывать не стану, такие люди не по нутру, не понимаю я таких людей. Да что я! О нем любой в отделе то же самое скажет. Вот взять хотя бы последний случай с субботником. Характерный, между прочим, для Антоневича случай...
Да, этот случай Серебряков знал. Он был описан Антоневичем в его картотеке, и Серебряков, готовясь к сегодняшнему допросу, специально перечитал эти страницы:
«Вчера схлестнулись мы с начальником отдела из-за субботника. Поначалу спор был, можно сказать, чисто теоретический, и заспорил я с Сердюком вовсе не оттого, что мне так уж трудно было выйти на субботник, а и з п р и н ц и п а. Мол, если субботник действительно дело добровольное, то я имею п р а в о не выходить на него. Единственное, чего я добивался, чтобы за мной признали э т о п р а в о. Но дражайший Федор Степанович в силу своей солдафонской натуры закусил удила. Наш диалог проходил следующим образом:
С е р д ю к (покраснев, выходя из себя). Что же вы, Валерий Григорьевич, умнее других себя считаете? Весь институт будет работать, а вы – нет?
Я (сохраняя ироничное спокойствие). Умнее других, не умнее – это не аргумент в споре, а чисто базарная терминология. И согласитесь со мной, Федор Степанович, какое же это добровольное дело получается, если вы вокруг меня атмосферу общественного запугивания создаете?
С е р д ю к. Да бросьте вы, какое там запугивание! А что от коллектива отрываться незачем, некрасиво – так это факт! И если весь коллектив выходит на субботник, то вы морального права не выйти не имеете, таи как это будет неуважение к товарищам. Да, да, вот именно – юридическое право, может, у вас и есть, а морального нет. Нет морального права.
Я. Именно это я и хотел от вас услышать. Выходит, право вроде бы у меня и есть, а на самом деле его все-таки нет. Очень оригинально!
С е р д ю к. Опять! Ну до чего же вы занудный человек, Антоневич! Вы кого угодно из терпения выведете. Поступайте, в общем, как знаете, я вас уговаривать не буду.
Я. Поступайте как знаете. А за этим так и слышится: только потом на себя пеняйте! Замечательная логика!
С е р д ю к. А что вы думали?! Вы считаете, что вправе поступать по собственному усмотрению, как вам выгоднее, не считаясь с интересами коллектива, – следовательно, и коллектив вправе соответствующим образом расценить ваш поступок. А как же иначе!
Я (вежливо раскланиваясь). Благодарю вас, Федор Степанович, вы все очень понятно мне разъяснили. Главное – доходчиво.
Самое забавное, что Сердюк посматривает на меня с некоторым то ли сочувствием, то ли с жалостью, словно на человека неполноценного, не умеющего взять в толк элементарных, по его мнению, вещей. Вот уж поистине – святая простота!»
– ...Я – человек точных формулировок, – говорил теперь Сердюк Серебрякову. – И я так понимаю: не можешь выйти на субботник – не финти, скажи прямо: не могу. А он такую демагогию развел, такую, понимаешь ли, словесную эквилибристику, что хоть уши затыкай, честное слово! Он этой своей демагогией и весь коллектив против себя настроил. Поговорите с людьми – вы в этом убедитесь.
Сердюк оказался прав. Кто бы из сотрудников НИИ ни представал в этот день перед Серебряковым, никто, как выяснилось, не испытывал к Антоневичу особой симпатии. Конечно, Серебряков понимал, что сам факт ареста Антоневича уже бросал на него тень и невольно побуждал этих людей, его сослуживцев, припоминать прежде всего те проявления его характера, которые могли объяснить подобный исход. Но так или иначе, а портрет Антоневича складывался вполне определенный. Высокомерен. Легко мог оскорбить товарища презрительной насмешкой, грубым прозвищем. В то же время сам крайне обидчив. В своих ошибках и неудачах склонен винить окружающих, так как о своих собственных способностях очень высокого мнения. Считал себя обойденным по работе, но относился к этому, по мнению многих, саркастически: мол, у нас, в н а ш е й к о н т о р е, так и должно быть. Мол, в н а ш е й к о н т о р е людей ценят не за талант, а за подхалимаж, за показное усердие перед начальством, одним словом, за лакейство. Его послушать, так все вокруг – лакеи, он один – гордый интеллектуал.
Вот такие суждения об Антоневиче услышал Серебряков. Однако стоило ему попросить охарактеризовать взгляды, политические взгляды Антоневича, и сослуживцы Антоневича становились в тупик, пожимали плечами: «Взгляды? Ну... какие взгляды... вроде бы нормальные... Он и на политзанятия ходил... И даже выступал...Одним словом, как все, не хуже других...»
«И вот ведь что странно, – размышлял Серебряков, уже оставшись один в своем кабинете. – Рос Антоневич вроде бы в нормальной семье и в школе учился в обычной, в советской, и в армии командиры старались, воспитывали его, как могли, и позже, в институте, где он учился, и на работе он ничем, казалось бы, не отличался от других – ну разве что какими-то свойствами характера... Так где, когда возникла та первая трещина, та первая, еще незаметная постороннему глазу червоточина, которая обернулась теперь преступлением и предательством? Что породило его озлобленность? Откуда возникла эта тайная, долго скрываемая в душе враждебность? Или и правда сознание своего превосходства над другими, неутоленное честолюбие, жажда быть первым, не имея на то достаточных оснований, – все это не столь уж безобидные вещи, как порой принято думать?»